Пурукуми — запретный плод цивилизации

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пурукуми — запретный плод цивилизации

Все «приличные» ленинградские семьи выезжали летом на дачу. Традиция шла с дореволюционных времен, и дачные места оставались в основном те же: Карельский перешеек, южное побережье Финского залива, Павловск, Вырица, Всеволожская и другие недальние окрестности. Собственные дачи мало у кого были, а садоводства и дачные кооперативы были еще очень большой редкостью и погоды не делали. Поэтому дачные комнаты нужно было снимать у владельцев частных или «исполкомовских» жилых домов либо, если имелись нужные связи и дачник принадлежал к сословию мелкого номенклатурного начальства, арендовать у государственного Дачного треста. Крупное начальство отдыхало со своими семьями на особых государственных дачах, содержавшихся партийными и прочими органами. Наша семья ни к какой номенклатуре не принадлежала, и только бабушке как полковничьей вдове военкомат иногда выделял комнатку в каком-нибудь малопопулярном Мартышкине. Мы же во времена моего детства каждое лето снимали дачу частным образом. За редким исключением местом нашего отдохновения от городской суеты выбирался Зеленогорск — небольшой симпатичный городок в часе езды на электричке от ленинградского Финляндского вокзала.

До войны он назывался Терийоки и принадлежал Финляндии. Когда СССР напал на нее в 1939 году, Терийоки оказался первым городом, занятым Красной армией. Финны успели организованно отвести единственный дислоцированный там егерский батальон и эвакуировать гражданское население. Впрочем, несколько семей русских эмигрантов решили остаться. Мой отец, попавший в Терийоки через несколько дней после начала войны со своим автомобильным батальоном, с удивлением обнаружил там работающий магазинчик и даже купил в нем пачку финских сигарет, которые ему весьма не понравились. Хозяин магазинчика оказался татарином, торговавшим в Терийоках еще с дореволюционных времен. Он прекрасно говорил по-русски и тут же поинтересовался, нет ли среди папиных товарищей по оружию татар. А как раз их ротный политрук был татарином — только он папиному сообщению совсем не обрадовался, отчитал за политическую близорукость и велел никому не говорить, что общался с белоэмигрантом, а сигареты выкинуть подальше. Судя по всему, отказавшиеся от эвакуации вглубь Финляндии эмигранты потом сильно пожалели о своем решении.

Финское прошлое ощущалось в Зеленогорске повсеместно. Самым заметным зданием на центральном проспекте Ленина был кинотеатр «Победа», и только слепой не разглядел бы в нем бывшей лютеранской кирхи. Влияние стиля «северный модерн» было легко заметно в архитектуре многих домов, включая жемчужину местного общепита — двухэтажный ресторан «Жемчужина». Фундаменты многих домов были сложены из грубо отесанных, но аккуратно пригнанных каменных глыб, характерных примет финской постройки. Высаженные по линеечке еловые аллеи, ведущие от Приморского шоссе к берегу залива с его каменистым пляжем, также служили приметами процветавшего когда-то финского курорта, куда толпами съезжались на лето жители гораздо более северного и прохладного Хельсинки. Единственное типично русское старое здание Зеленогорска — высоченная православная церковь — стояло заброшенным и частично разрушенным. За послевоенное советское время в городе прибавилось несколько крупных зданий, в первую очередь монументальная средняя школа, возвышавшаяся над перекрестком Приморского шоссе и проспекта Ленина, и большой для такого маленького городка железнодорожный вокзал с рестораном при нем. Об обоих этих местах еще пойдет речь.

Вся прибрежная полоса между пляжем и Приморским шоссе была занята санаториями и домами отдыха, из которых самым большим был военно-морской санаторий. С ним граничил парк культуры, по центральной аллее которого дачники и приезжавшие на выходной ленинградцы попадали на главный пляж всего Финского залива — Золотой, покрытый тонким песочком. Дно вдоль пляжа искусственно углублялось, и не нужно было тащиться метров двести по колено (или, по папиному выражению, «коту по яйца»), как на диких пляжах. Еще более глубоким был фарватер для подхода к пляжу небольших пассажирских теплоходов, курсировавших между Зеленогорском и Ленинградским морским вокзалом у Тучкова моста. Иногда эти теплоходы заходили по дороге в Кронштадт, но туда выпускали с них только экскурсантов с заранее оформленными пропусками. Вернуться в город на теплоходе было, конечно, привлекательно, но больно уж долго он тащился — больше двух часов. Поэтому мы обычно ездили на электричке, а в будние дни иногда и на автобусе, который приходил в Ленинград на Манежную площадь, в двух шагах от Невского. Этот автобус последовательно менял номер маршрута с 11-го на 111-й и потом на 411-й.

Зеленогорский вокзал обладал в моих глазах несколькими привлекательными чертами. Во-первых, там продавали замечательное мороженое местного изготовления под названием «Яичный пломбир». Оно было такое вкусное, что находились любители, специально приезжавшие за ним из Ленинграда. Просидят час в электричке, купят в киоске на платформе предмет своей страсти — и на той же электричке обратно. Во-вторых, железнодорожная электрификация в то время кончалась в Рощино (две станции после Зеленогорска), а сообщение с Выборгом и Приморском поддерживалось настоящими поездами с паровозами. Они отправлялись от отдельной платформы зеленогорского вокзала, и разглядывать их с видом бывалого железнодорожного путешественника было для меня большим удовольствием. Я даже беседовал с машинистами о преимуществах нефтяного отопления паровоза перед угольным, которое еще можно было кое-где встретить «у нас на Транссибе». И машинисты уважительно поглядывали на меня с высоты паровозной кабины.

Немного отступя от Приморского шоссе местность начинала возвышаться, и все перпендикулярные ему улицы шли в гору, кое-где довольно круто, пока не упирались, километра через два, в железнодорожную линию. Вот в этой части городка, в каком-нибудь из многочисленных здесь двухэтажных деревянных домов, мы обычно и снимали комнату, чаще всего с верандой или балконом. Удобства, понятное дело, были во дворе, а воду приходилось таскать из водоразборной колонки метров за двести-триста. Я и тогда и позже не мог до конца понять, что заставляло моих родителей и других дачников на три-четыре месяца перебираться из благоустроенной городской квартиры со всеми удобствами на эту примитивную дачу. Притом платить за нее немалые деньги и каждый день — кроме трех недель отпуска, если выпадет летом, — тащиться ни свет ни заря на электричке на работу, а к вечеру, сгибаясь под грузом сумок и авосек, — обратно на дачу. Ответ о полезном для здоровья сосновом воздухе, запахе цветущей сирени и близости леса с грибами, брусникой и ландышами не все объяснял: ведь в тот же лес можно прекрасно съездить и в выходные. При этом лично мне-то жить в Зеленогорске очень нравилось. Я привозил с собой велосипед и гонял на нем купаться то на Золотой пляж, то на Щучье озеро в пяти километрах по лесной тропинке. А нередко мы с приятелями отправлялись на полдня на более удаленное озеро Красавица, своим видом вполне оправдывавшее несколько претенциозное название. Обычно брали с собой удочки и прочие снасти, хотя до рыбной ловли я не большой охотник и весь небогатый свой улов отдавал кому-нибудь из ребят. Походы за грибами и ягодами были почти ежедневными, и поглубже в лесу мы часто видели лосей, иногда мелькали лисицы и зайцы. Поговаривали и о некоем медведе, шатающемся за Щучьим озером, — но не думаю, чтоб эти слухи имели под собой основание.

Обеды варились на импровизированной кухоньке или на веранде на керосинке, снабжение которой горючим входило в мои обязанности, как и притаскивание воды от колонки. Люди ходили к ней кто с одним ведром, кто с двумя, кто с большими бидонами. Но ни разу не видел, чтобы кто-то носил эти ведра на коромысле, как испокон веку принято в русской деревне. Я даже спросил об этом нашего дачного хозяина, и он после некоторого раздумья дал такое объяснение: в деревне воду носят бабы и коромысло для них придумали. А тут за водой ходят мужики и парни, и им пользоваться коромыслом — это как-то по-бабски вышло бы.

Иногда для разнообразия мы ходили пообедать в ресторан «Ривьера» при одноименном пансионате, построенном еще при финнах и чудом сохранившем название. Еще маме через ее работу в строительно-архитектурном издательстве доставались курсовки в весьма фешенебельный Дом творчества архитекторов, расположенный на живописном огороженном участке леса. Курсовка давала право обедать и ужинать в архитекторской столовой, в которой и интерьер, и кухня, и обслуживание сделали бы честь приличному ресторану. Меня же из курсовочных удовольствий больше привлекала возможность играть на великолепном биллиарде (по слухам, привезенном с дачи самого Маннергейма) и сражаться в настольный теннис. Теннисные столы стояли в специальном закрытом павильоне, что было существенно при переменчивой зеленогорской погоде и привлекало сильных игроков.

Начиная с конца пятидесятых годов в Ленинград стали приезжать на два выходных дня и на более длительное время туристы из Финляндии. Основным двигателем этого специфического туризма была страшная дороговизна водки и другого спиртного в Финляндии — а суровый финн выпить вовсе не дурак, благо и климат располагает. Советские цены на водку и в особенности возможность выменять на нее поношенные рубашки и прочую одежду превращали лежащий всего в нескольких часах езды Ленинград в форменную туристскую мекку для населения Хельсинки и юга Финляндии. Архитектурные красоты и культурные сокровища бывшей столицы империи интересовали их гораздо меньше и воспринимались большинством туристов как неизбежная нагрузка — вроде перловой крупы в советских продуктовых наборах с палкой салями и банкой зеленого горошка. Вообще финны с гораздо большей охотой ездили бы за водкой через залив в еще более близкий Таллин, но туда их не пускали до самой Олимпиады-80, не без основания опасаясь растлевающего буржуазного влияния на родственных по языку и культуре эстонцев.

Была и еще одна причина для поездок финнов в Ленинград: ностальгия по местам, из которых они сами или их родители были изгнаны после Зимней войны 1939/40 года и «войны-продолжения» 1941–1944 годов. Привязанность к земле и дому — одна из коренных черт финского национального характера, и вынужденные переселенцы в массе своей тяжело переживали невозможность вернуться к родным очагам или их развалинам или хотя бы навестить их. Ведь могилы предков никто не переносил вглубь Финляндии… Кратковременная поездка в Ленинград давала возможность бывшим жителям Виипури, Терийоки и других попутных мест хотя бы из окна автобуса посмотреть на малую родину. В Выборге и Зеленогорске автобусы делали остановки на час-два, и некоторые финны даже пытались на такси съездить за это время к своим бывшим домам. Но местным таксистам было строго-настрого запрещено брать таких пассажиров, и они разочарованно топтались возле своих автобусов с надписью Matka («туристский»), а потом нехотя тянулись обедать в интуристовский ресторан.

Вот тут-то тепленьких, еще не разобравшихся в обстановке и конъюнктуре финнов и поджидали бомбилы. Борис Гребенщиков в трагедии «В объятиях джинсни» обессмертил ленинградских фарцовщиков, бомбивших турмалайские басы — то есть скупавших все подряд у пассажиров финских автобусов. Бомбилы и их малолетние агенты начинали бомбежку еще на подступах к Ленинграду, во время упомянутых остановок. В Зеленогорске возле автобусов крутились вперемежку с настоящими бомбилами местные мальчишки и подростки, не имевшие отношения к организованной фарцовке, а просто клянчившие у туристов пачку жевательной резинки или шариковую ручку — для собственного употребления или для последующего натурального обмена. Каждый из них знал главное слово финского языка — «пурукуми», то есть жвачка. Лексикон более продвинутых и рисковых ребят включал дополнительные термины: «пайта» (рубашка), «кенки» (туфли) и др. Выпрашивать вдармовую считалось недостойным, да и наблюдавшим издали милиционерам и дружинникам это могло не понравиться. Поэтому туристам предлагался честный обмен на дешевейшие сувениры — трехкопеечные открытки с видами Ленинграда или значки по десять копеек. По неписаному правилу запрещалось предлагать на обмен пионерские и комсомольские значки с изображением Ленина, а также звездочки с военных пилоток и фуражек. По-видимому, ребята (или те, кто держал их под наблюдением) боялись, что финские буржуины могут надругаться над святыми для советского человека символами.

Мне тоже очень хотелось поговорить с иностранцами, но заниматься скрытым попрошайничеством было противно, да и жвачка меня нисколько не привлекала. Попробовал пару раз и ничего хорошего в ней не нашел. А шариковыми ручками нам все равно в школе писать запрещали.

Поэтому я, увидев финский автобус на площадке перед зданием школы — там они всегда останавливались, — иногда стоял в сторонке и издали наблюдал за контактами между советской и западной цивилизациями. Как-то рядом со мной трое местных ребят обменивались добычей и заспорили о пачке жвачки — какого она вкуса и где изготовлена, от этого зависела ее цена при обмене. Я услышал слово «о-ран-ге», понял, что написано «Orange», и говорю им: да апельсиновая она. Тогда они продемонстрировали мне пачку и узнали, что она изготовлена в Дании. Переглянулись — и через пять минут притащили целую кучу жвачек, ручек и пакетиков с леденцами: давай-ка переводи. Ну, мне не жалко, перевел что сумел — и был вознагражден ярко-синей шариковой ручкой с какой-то заковыристой финской надписью. Так я заработал свой первый в жизни гонорар за перевод с английского. Много их потом еще было…

Разноцветные, поблескивающие лаком и хромом финские автобусы производили на меня, как и на многих других ленинградских детей и взрослых, сильнейшее впечатление. А их пассажиры виделись нам почти инопланетянами — очень похожими на людей, но выглядящими и ведущими себя не так, как мы. Дело было не только в их светлой и яркой одежде, красивых солнечных очках на все лицо и сверкающих фото— и кинокамерах. Все они улыбались, громко разговаривали между собой на непонятном языке, озирались по сторонам с доброжелательным любопытством и казались весьма довольными собой и своей жизнью. Особенно удивительно выглядели пожилые финские женщины, которых я невольно сравнивал со своей бабушкой. Она, в сущности не старая еще женщина, ходила шаркающей старушечьей походкой, одевалась в какие-то черные и серые бесформенные платья, уже при покупке имевшие поношенный вид, а уход за своим лицом ограничивала пудрой «Красная Москва». Ее финские сверстницы буквально выпархивали из своего автобуса в светло-голубых и розовых брючках, а их седые кудряшки, белозубые улыбки и румяные щечки излучали оптимизм и намерение еще много лет наслаждаться жизнью. Окружавшие нас советские люди имели такой веселый и счастливый вид только по каким-то особым случаям, вроде первомайской демонстрации, или на фотографиях в газете «Правда».

При взгляде на раскованных, уверенных в себе и держащихся с непринужденным достоинством северных соседей невольно приходило в голову название, услышанное в эрмитажных лекциях по средневековой истории: «свободные граждане». Я стоял у входа в зеленогорский парк культуры, облокотясь на руль потрепанного велосипеда «Кама», смотрел на улыбающихся гостей из близкой, но недоступной страны и думал о том, как бы мне вырасти и тоже стать свободным гражданином. Не в одной же Финляндии они должны быть — ведь мир такой большой, а жизнь только начинается.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.