Глава семнадцатая Будни счастья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава семнадцатая Будни счастья

Первая запись в дневнике Елены Сергеевны была сделана в день годовщины ее встречи с Булгаковым после разлуки. Очередная путаница с датой. Видимо, оба пребывали в эйфории счастья. Миша настаивал, чтобы дневник вела именно Елена Сергеевна:

«Сам он, после того как у него в 1926 году взяли при обыске его дневники, – дал себе слово никогда не вести дневника. Для него ужасна и непостижима мысль, что писательский дневник может быть отобран».

Взаимопонимание между супругами удивительное, что придавало им силы, уверенность в действиях. Михаил Афанасьевич написал доверенность на имя жены:

«Настоящей доверяю жене моей Елене Сергеевне Булгаковой производить заключение и подписание договоров с театрами и издательствами на постановки или печатание моих произведений как в СССР, так и за границей, а также получение причитающихся по этим договорам сумм и авторского гонорара за идущие уже мои произведения или напечатанные» (14 марта 1933 года).

Елена Сергеевна отважно взялась вести непростые дела мужа. Не сразу все получалось. Михаил Афанасьевич тактично поправлял ее, иногда с улыбкой, иногда иронично, но всегда доброжелательно. Непременно читал ей только что написанное, а она дивилась, насколько слепы люди, или задавлены бытом, или вообще привыкли к примитивному единомыслию, что не замечают, что рядом с ними живет и творит человек-чудо.

14 января 1933 года Михаил отправил письмо в Париж брату Николаю, на мой взгляд, заслуживающему отдельной книги. Сам по себе интересный человек, пытливый ученый, преданнейший брат. Вот фрагменты из этого письма:

«Сейчас я заканчиваю большую работу – биографию Мольера… Мне нужно краткое, но точное описание его [Мольера] памятника… Если бы ты исполнил просьбу, ты облегчил бы мне тяжелую мою работу. Сообщаю тебе, что в моей личной жизни произошла громадная и важная перемена. Я развелся с Любой и женился на Елене Сергеевне Шиловской. Ее сын, шестилетний Сергей, живет с нами… Силы мои истощились. Оставлю только репетиции в театре. Тогда мой верный друг Елена Сергеевна поможет мне разобраться в моей переписке. Елена Сергеевна носится с мыслью поправить меня в течение полугода. Я в это ни в какой мере не верю, но за компанию готов смотреть розово на будущее. Письмо диктую жене, так как мне легче так работать, чем писать рукой. Итак, обнимаю тебя и Ивана. Желаю, чтобы ваша судьба была хороша».

Николай Афанасьевич аккуратно и тщательно выполнил просьбу брата. Он выслал ему фотографию памятника Мольеру, подробный план улиц и зданий вокруг памятника, скопировал надпись на нем. Елена Сергеевна, работая над текстом романа при подготовке его к изданию, сообщала Николаю Афанасьевичу (14 сентября 1961 года):

«Мишина книга начинается и кончается с памятника Мольеру, и поэтому мне непременно хочется поместить фото памятника. Я должна сказать, что действительно это стоило больших трудов – добиться согласия на издание. Ведь я бьюсь над этим двадцать один год. Бывало, что совсем-совсем, казалось, добилась. И опять все летело вниз, как сизифов камень. В этом – моя жизнь. Мне выпало на долю – невероятное, непонятное счастье – встретить Мишу. Гениального, потрясающего писателя, изумительного человека. Не думайте, что я это пишу, потому что я – жена его, человек, обожающий его. Нет – все (и очень большие и очень разнообразные люди), все, кто смог познакомиться полностью с его творчеством (я не всем даю эту возможность), все употребляют именно это выражение – гениальный. Мне попала в руки совершенно случайно рецензия в Союзе писателей [!] о Мише, и там под его именем стояли: год рождения, год смерти и слова, начинающие текст: Великий драматург. И ведь они не знают (только слышат) – какая у него проза. Я знаю, я твердо знаю, что скоро весь мир будет знать это имя…»

Повезло не только Елене Сергеевне, повезло и Михаилу Афанасьевичу с женой, с человеком, достойно оценившим его и героически добивавшимся признания его творчества во всем мире, хотя даже на родине это было сделать весьма нелегко, впрочем, труднее, чем за границей, где впервые вышло полное собрание его сочинений.

Рукопись «Мольера» прочитал Горький и сказал А. Н. Тихонову: «Что и говорить, конечно, талантливо, но если мы будем печатать такие книги, то нам попадет». Булгакову было предложено переделать книгу о Мольере, но он решительно отказался: «Вы сами понимаете, что, написав свою книгу налицо, я уже никак не могу переписать ее наизнанку. Помилуйте!» «Мольер» вышел в 1962 году в серии «Жизнь замечательных людей» благодаря невероятным усилиям Елены Сергеевны.

После пресного существования в прошлом году к Булгакову пришло второе дыхание: он ходит с женой в театры, на вечера, в гости. Вот ее запись в дневнике:

«17 ноября 1933 г. Вечером – на открытии театра Рубена Симонова в новом помещении на Большой Дмитровке – “Таланты и поклонники”. Свежий, молодой спектакль. Рубен Николаевич принимал М. А. очаровательно, пригласил на банкет после спектакля. Было много вахтанговцев, все милы. Была потом и концертная программа. Среди номеров Вера Духовская… Перед тем как запеть, она по записке прочитала об угнетении артистов в прежнее время и о положении их теперь… Чей-то голос позади явственно произнес: “Вот сволочь! Пришибить бы ее на месте!”…»

«4 декабря. У Миши внезапные боли в груди. Горячие ножные ванны…»

«11 декабря. Приходила сестра М. А. – Надежда… Звонок Оли и рассказы о делах театра:

– Кажется, шестого был звонок в Театр – из Литературной энциклопедии. Женский голос: “Мы пишем статью о Булгакове, конечно, неблагоприятную. Но нам интересно знать, перестроился ли он после “Дней Турбиных”.

Миша:

– Жаль, что не подошел к телефону курьер, он бы ответил: так точно, перестроился вчера в 11 часов…»

Приводится еще один рассказ Надежды Афанасьевны: «…какой-то ее дальний родственник по мужу, коммунист, сказал про М. А. – послать бы его на три месяца на Днепрострой да не кормить, тогда бы он переродился.

Миша:

– Есть еще способ – кормить селедками и не давать пить…»

«8 января, 1934 года. Днем я обнаружила в архиве нашем, что договор на “Турбиных” с Фишером закончился и М. А., при бешеном ликовании Жуховицкого, подписал соглашение на «Турбиных» с Лайонсом.

– Вот поедете за границу, – возбужденно стал говорить Жуховицкий. – Только без Елены Сергеевны!..

– Вот крест, – тут Миша неистово перекрестился – почему-то католическим крестом, – что без Елены Сергеевны не поеду! Даже если мне в руки вложат паспорт.

– Но почему?!

– Потому что привык по заграницам с Еленой Сергеевной ездить. А кроме того, принципиально не хочу быть в положении человека, которому нужно оставлять заложника за себя.

– Вы – несовременный человек, Михаил Афанасьевич…»

«18 января. М. А. рассказывал, что в театре местком вывесил объявление: “Товарищи, которые хотят ликвидировать свою неграмотность или повысить таковую, пусть обращаются к т. Петровой”…»

Второй случай:

«Н. В. Егоров, по своей невытравимой скупости, нашел, что за собак, которые лают в “Мертвых душах”, платят слишком дорого, и нанял собак за дешевую цену, – и дешевые собаки не издали на сцене ни одного звука…»

«20 января. В театре Немировича – генеральная “Леди Макбет”. Музыка Шостаковича – очень талантлива, своеобразна, неожиданна – в сцене у старика, полька у священника, вальс у полицейских…

Василенко в антракте говорил:

– Шостакович зарезал себя слишком шумной музыкой…»

«Сегодня днем заходила в МХАТ за М. А. Пока ждала его, подошел Ник. Вас. Егоров. Сказал, что несколько дней назад в Театре был Сталин, спрашивал, между прочим, о Булгакове – работает ли в Театре?

– Я вам, Е. С., ручаюсь, что среди членов Правительства считают, что лучшая пьеса – это “Дни Турбиных”.

Вообще держался так, что можно думать (при его подлости), что было сказано что-то очень хорошее о Булгакове. Я рассказала о новой комедии, что Сатира ее берет.

– Это что же, плевок Художественному театру?

– Да вы что, коллекционируете булгаковские пьесы? У вас лежат “Бег”, “Мольер”, “Война и мир”… “Мольера” репетируете четвертый год. Теперь хотите сгноить новую комедию в портфеле? Что за жадность такая?..»

«В адрес МХАТа письмо из Америки: Йельская университетская драматическая труппа запрашивает оригинал “Турбиных”…»

«Была у нас Ахматова. Приехала хлопотать за Мандельштама – он в ссылке. Говорят, что в Ленинграде была какая-то история, при которой Мандельштам ударил по лицу Алексея Толстого…»

«Хлеб подорожал вдвое…»

«Вчера было созвано собрание актеров с Судаковым и Станиславским. М. А. не пошел. Ему рассказывали, что Судаков разразился укоризнами по поводу того, что актеры раньше времени съедают закуску, которую подают в “Мертвых душах”…

– Если бы еще был восемнадцатый год, тогда!.. Тут попросила слова Хамотина и произнесла следующее:

– Да как же им не есть, когда они голодные!

– Никаких голодных сейчас нет! Но если даже есть актеры и голодные, то нельзя же есть реквизит!..»

«19 ноября. После гипноза у М. А. начинают исчезать припадки страха, настроение ровное, бодрое и хорошая работоспособность. Теперь – если бы он мог еще ходить один по улице…»

«В “Известиях” напечатано, что убийца Кирова – Николаев Леонид Васильевич, бывший служащий Ленинградской РКИ. Ему тридцать лет.

Не знаю, был ли в Ленинграде Киров в театре, – возможно, что последняя пьеса, которую он видел, были “Дни Турбиных”…»

«Оказывается, что Анатолий Каменский, который года четыре назад уехал за границу, стал невозвращенцем, шельмовал СССР, – теперь находится в Москве.

– Ну, это уже мистика, товарищи! – сказал М. А.…»

«28 декабря. М. А. перегружен мыслями, мучительными. Вчера он, вместе с некоторыми актерами, играл в Радиоцентре отрывки из “Пиквикского клуба”…»

«Спускают воду из труб. Батареи холодные. Боюсь, что мы будем мерзнуть. Сегодня на улице больше двадцати градусов…»

«В девять часов вечера Вересаевы. М. А. рассказывал свои мысли о пьесе. Она уже ясно вырисовывается…»

«31 декабря. Кончается год. Господи, как бы и дальше было так!..»

«18 февраля 1935 года. М. А. играл судью в “Пиквике”…»

«26 марта. М. А. продиктовал мне девятую картину, набережная Мойки. Концовка – из темной подворотни показываются огоньки – свечки в руках жандармов, хор поет “Святый Боже…”»

«7 апреля. М. А. приходит с репетиций у К. С. Измученный. К. С. занимается с актерами педагогическими этюдами. М. А. взбешен – никакой системы нет и быть не может. Нельзя заставить плохого актера играть хорошо…»

«13 апреля. М. А. ходил к Ахматовой, которая остановилась у Мандельштамов. Ахматовскую книжку хотят печатать, но с большим выбором. Жена Мандельштама вспоминала, как видела М. А. в Батуми лет четырнадцать назад, как он шел с мешком на плечах. Это из того периода, когда он бедствовал и продавал керосинку на базаре».

«Станиславский, услышав, что Булгаков не пришел на репетицию из-за невралгии, спросил:

– Это у него, может быть, оттого невралгия, что пьесу надо переделывать?..»

«23 апреля. Бал у американского посла. М. А. в черном костюме. У меня вечернее платье исчерна-синее, с бледно-розовыми цветами… Все во фраках, было только несколько смокингов и пиджаков. Афиногенов в пиджаке, почему-то с палкой. Берсенев с Гиацинтовой. Мейерхольд и Райх. Вл. Ив. с Котиком. Таиров с Коонен. Буденный, Тухачевский, Бухарин в старомодном сюртуке, под руку с женой, тоже старомодной. Радек в каком-то туристическом костюме. Бубнов в защитной форме… В зале с колоннами танцуют, с хор – прожектора разноцветные. За сеткой – птицы – масса – порхают. Оркестр, выписанный из Стокгольма. М. А. пленился больше всего фраком дирижера – до пят.

Ужин в специально пристроенной для этого бала к посольскому особняку столовой, на отдельных столиках. В углах столовой – выгоны небольшие, на них козлята, овечки, медвежата. По стенкам – клетки с петухами. Часа в три заиграли гармоники, запели петухи. Стиль рюсс. Масса тюльпанов, роз – из Голландии…

Привезла домой громадный букет тюльпанов…»

«30 октября. Приехала Ахматова. Ужасное лицо. У нее – в одну ночь – арестовали сына [Гумилева] и мужа [Н. И. Пунина]. Приехала подавать письмо Иос. Вис. В явном расстройстве, бормочет что-то про себя…»

«31 октября. Отвезли с Анной Андреевной и сдали письмо Сталину. Вечером она поехала к Пильняку…»

Анна Андреевна показывала Булгакову свое письмо Сталину. Писатель давно считался «специалистом» по составлению писем вождю. Ведь Сталин не арестовал его за крамольные произведения. Даже разрешил работать. В те времена случай исключительный. Отреагировал на письма писателя – и в общем-то положительно. 10 июня 1934 года Булгаков написал Сталину очередное письмо с просьбой разрешить ему и Елене Сергеевне двухмесячную поездку за границу с целью сочинить книгу о путешествии по Западной Европе: «Отправив заявление, я стал ожидать один из двух ответов, то есть разрешение или отказ нам в ней, считая, что третьего ответа быть не может. Однако произошло то, чего я не предвидел, то есть третье. ИНО исполкома продолжали откладывания ответа по поводу паспортов со дня на день, к чему я относился с полным благодушием, считая, что сколько бы ни откладывали, а паспорта будут».

20 мая Елена Сергеевна записала в дневнике: «Шли пешком возбужденные. Жаркий день. Яркое солнце. Трубный бульвар. М. А. прижимает к себе мою руку, смеется, выдумывает первую главу книги, которую привезет из путешествия.

– Неужели не арестуют? Значит, я не узник! Значит, увижу свет!»

Последующие записи в дневнике: «Ответ переложили на завтра. 23 мая. Ответ переложили на 25-е. 25 мая. Опять нет паспортов. Решили больше не ходить…»

4 июня был подписан официальный отказ, о котором Булгаковы узнали 7-го: «У М. А. очень плохое состояние. Опять страх смерти, одиночества, пространства. Дня через три М. А. написал обо всем этом Сталину, я отнесла в ЦК. Ответа, конечно, не было». Письмо заканчивалось так: «Обида, нанесенная мне в ИНО Мособлисполкома, тем серьезнее, что моя четырехлетняя служба в МХАТ для нее никаких оснований не дает, почему я прошу Вас о заступничестве». Булгаков умышленно сваливал вину на произвол чиновников ниже рангом, чем Сталин, который, конечно же, знал о двух братьях-белогвардейцах Булгакова в Париже и о том, кем он был во время Гражданской войны, только ему было подвластно решить судьбу писателя. Это было его очередным психологическим давлением на вольнодумца в надежде, что он «сломается» и начнет писать «правильные» произведения. Булгаков вынужден принять игру вождя. Елена Сергеевна отмечает в дневнике 24 мая 1935 г.: «Были на премьере “Аристократов” в Вахтанговском. Пьеса – гимн ГПУ. В театре были: Каганович, Ягода, Фирин (нач. Беломорского канала), много военных, ГПУ, Афиногенов, Киршон, Погодин».

Булгаков в конце концов принял решение писать пьесу о Сталине, думая, что, узнав об этом, вождь переменит к нему отношение, что вдруг случится чудо и оживут запрещенные его произведения.

«9 сентября. Из МХАТа М. А. хочет уходить. После гибели “Мольера” М. А. там тяжело.

– Кладбище моих пьес. Иногда М. А. тоскует, что бросил роль в “Пиквике”.

Думает, что лучше было бы остаться в актерском цехе, чтобы избавиться от всех измывательств…»

«14 сентября. Приезжали совсем простуженный Самосуд, Шарашидзе и Потоцкий… М. А. в разговоре сказал, что, может быть, он расстанется со МХАТом.

Самосуд:

– Мы вас возьмем на любую должность. Хотите тенором?

Хороша мысль Самосуда:

– В опере важен не текст, а идея текста. Тенор может петь длинную арию: “Люблю тебя… люблю тебя…” – и так без конца, варьируя два-три слова».

Булгакова «сватают» в либреттисты Большого театра.

«15 сентября. М. А. говорит, что не может оставаться в безвоздушном пространстве, что ему нужна окружающая среда, лучше всего – театральная. И что в Большом его привлекает музыка. Но что касается сюжета либретто… Такого ясного сюжета, на который можно было бы написать оперу, касающегося Перекопа, у него нет. А это, по-видимому, единственная тема, которая сейчас интересует Самосуда…»

«3 октября. Шапорин играл у нас свою оперу “Декабристы”, рассказывал злоключения, связанные с либретто, которое писал Алексей Толстой. Шапорин приехал просить М. А. исправить либретто. М. А. отказался входить в чужую работу, но сказал, что как консультант Большого театра он поможет советом…»

«Сегодня десять лет со дня премьеры “Турбиных”. Они пошли 5 октября 1926 года. М. А. настроен тяжело. Нечего и говорить, что в театре даже не подумали отметить этот день. Мучительные мысли у М. А. – ему нельзя работать…»

«14 ноября. В газете – постановление Комитета по делам искусств: “Богатыри” снимаются. “За глумление над крещением Руси…”, в частности… В прессе скандал с Таировым и “Богатырями”. Не обошлось без Булгакова. Тут же вспомнили “Багровый остров…”»

«26 ноября. Вечером у нас: Ильф с женой, Петров с женой и Ермолинские… Ильф и Петров – они не только прекрасные писатели. Но и прекрасные люди. Порядочны, доброжелательны, писательски да, наверно, и жизненно – честны, умны и остроумны…»

Мысли и думы Булгакова – в работе. И во многом они связаны с его любовью. Он пишет своей знакомой (13 сентября 1935 года):

«Люся теперь азартно стучит на машинке, переписывая. Кладу Люсе руку на плечо, сдерживаю. Она извелась, делила со мною все волнения, вместе со мною рылась в книжных полках и бледнела, когда я читал актерам».

1 октября 1935 года Булгаков обращается в Союз писателей:

«Проживая в настоящее время с женой и пасынком 9 лет в надстроенном доме, известном на всю Москву дурным качеством своей стройки, в частности, чудовищной слышимостью из этажа в этаж… я не имею возможности работать нормально, так как у меня нет отдельной комнаты.

Ввиду этого, а также потому, что у моей жены порок сердца (а живем мы слишком высоко), прошу, чтобы мне вместо теперешней квартиры предоставили четырехкомнатную во вновь строящемся доме в Лаврушинском переулке, по возможности невысоко».

Дневник Елены Сергеевны об этом письме Булгакова умолчал – возможно, потому, что в нем идет речь о ее болезни, а возможно, потому, что на положительный ответ она не рассчитывала. Так и вышло – ответа не последовало.

Вот одно из писем жене того периода. «29.XI–36. Утро, где-то под Ленинградом. Целую тебя крепко, крепко. Твой М.»

Булгаков работал тогда с композитором Асафьевым над оперой «Минин», писал либретто, в котором посадский сын Илья Пахомов взывает к патриарху Гермогену:

«– Пришла к нам смертная погибель! Остался наш народ с одной душой и телом, терпеть не в силах больше он. В селеньях люди умирают. Отчизна кровью залита. Нам тяжко вражеское иго. Отец, взгляни, мы погибаем. Меня к тебе за грамотой послали…

Гермоген:

– Мне цепи не дают писать, но мыслить не мешают… И если не поднимете народ, погибнем под ярмом, погибнем!»

В эти строчки Булгаков вложил свой смысл. Писатель может бороться со злом и угнетением только пером, пусть иносказательно, но эта борьба облегчает его душу и отзывается в сердцах единомышленников. Композитор Асафьев отвечал Булгакову в письме:

«Приезд Ваш и Мелика вспоминаю с радостью. Это было единственно яркое происшествие за последние месяцы в моем существовании: все остальное стерлось. При свидании нашем я, волнуясь, ощутил, что я человек, и художник, и артист, а не просто какая-то бездонная лохань знаний и соображений к услугам многих, не замечающих во мне измученного небрежением человека… Привет Вашей супруге».

Внимание Булгакова к людям очень ценилось ими. Сам он с 1934 года ни разу не обращался к Сталину. Теперь же решил заступиться за Николая Робертовича Эрдмана, написавшего в 1928 году знаменитую пьесу «Самоубийца», о которой Сталин сказал Горькому, хлопотавшему за разрешение поставить эту пьесу: «Вот Станиславский тут пишет, что пьеса нравится театру. Пусть ставят, если хотят. Мне лично пьеса не нравится. Эрдман мелко берет, поверхностно берет. Вот Булгаков!.. Тот здорово берет! Против шерсти берет! Это мне нравится!»

До Булгакова дошли эти слова вождя, но он знал цену его похвалам – чем они больше, тем опаснее. Булгаков дружил с Эрдманом с начала тридцатых годов, числил его, как и писателя Евгения Замятина, в небольшой когорте авторов, критикующих режим. Поводом для ареста и осуждения Н. Эрдмана и В. Масса – его соавтора – послужили несколько их сатирических басен, признанных вредными и «искажающими действительность».

Булгаков понимал, что рискует, защищая Эрдмана. В 1938 году арестов стало немного меньше, но обстановка в стране по-прежнему оставалась тревожной. Вот текст письма Булгакова Сталину от 4 февраля 1938 года: «Разрешите мне обратиться к Вам с просьбою, касающейся драматурга Николая Робертовича Эрдмана, отбывшего полностью срок своей ссылки в городах Енисейске и Томске и в настоящее время проживающего в г. Калинине.

Уверенный в том, что литературные дарования чрезвычайно ценны в нашем отечестве, и зная в то же время, что литератор Н. Эрдман теперь лишен возможности применить свои способности вследствие создавшегося к нему отрицательного отношения, получившего резкое выражение в прессе, я позволю себе просить Вас обратить внимание на его судьбу. Находясь в надежде, что участь литератора Н. Эрдмана будет смягчена, я горячо прошу о том, чтобы Н. Эрдману была дана возможность вернуться в Москву, беспрепятственно трудиться в литературе, выйдя из состояния одиночества и душевного угнетения».

Булгаков одновременно писал об Эрдмане и о себе, находясь, и уже давно, в состоянии «душевного угнетения».

5 февраля 1938 года Елена Сергеевна записала в дневнике:

«Сегодня отвезла и сдала в ЦК партии на имя Сталина письмо о смягчении участи Николая Эрдмана. Хотела сдать лично в секретариат, но меня не пустили, и я отдала письмо в окно, где принимается почта ЦК».

Ответа на это письмо Булгакова, впрочем, как и на другие, не поступило.

В конце мая 1938 года Елена Сергеевна вместе с младшим сыном Сергеем уехала на отдых в Лебедянь. Это была первая длительная разлука с мужем, которую он переносил тяжело, очень скучая без жены. Отдых для Елены Сергеевны был необходим, поскольку постоянные потрясения привели ее к морально-психологическому кризису – сильным головным болям и бессоннице. Вдали от Елены Сергеевны Булгаков, как никогда остро, ощутил, какой важной и твердой опорой она является в его жизни. Он тоже нуждался в отдыхе, но остался в Москве, загруженный работой в Большом театре, желая непременно закончить роман «Мастер и Маргарита».

«27. V.38. Из Москвы в Лебедянь. Е. С. Булгаковой. Дорогая Люсенька, целую тебя крепко… Жива ли, здорова ли после этого поезда?.. Умоляю, отдыхай! Не думай ни о театрах, ни о Немировиче, ни о драматургах, ничего не читай, кроме засаленных и растрепанных переводных романов… Пусть Лебедянское солнце над тобой будет как подсолнух, а подсолнух (если есть в Лебедяни!) как солнце. Твой М.».

«14. VI.38. Дорогая моя!.. Целую тебя крепко. Лю! Три раза в день тебе купаться нельзя! Сиди в тени и не изнуряй себя базаром! Яйца купят и без тебя. Любуйся круглым пейзажем, вспоминай меня. Много не расхаживай. Значит, здоровье твое в порядке? Ответь!»

«15. VI.38. Передо мною 327 машинных страниц (около 22 глав). Если буду здоров, скоро переписка закончится. Останется самое важное – корректура (авторская)… “Что будет?” Ты спрашиваешь? Не знаю. Вероятно, ты уложишь роман в бюро или шкаф, где лежат убогие мои пьесы, и иногда будешь вспоминать о нем. Впрочем, мы не знаем нашего будущего… Суд свой над этой вещью я уже совершил, и если мне удастся еще приподнять конец, я буду считать, что вещь заслуживает корректуры и того, чтобы быть уложенной во тьму жизни. Теперь меня интересует твой суд, а буду ли я знать суд читателей, никому не известно».

«19. VIII.38. Я случайно напал на статью о фантастике Гофмана. Я берегу ее для тебя, зная, что она поразит тебя так же, как и меня. Я прав в “Мастере и Маргарите”. Ты понимаешь, что стоит это сознание – я прав!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.