Глава 9
Глава 9
Замешательство, охватившее сиделок, когда они нашли меня лежащим на траве, немало меня удивило. Я не мог понять, почему они вызвали старшую сестру и, столпившись у моей кровати, принялись допрашивать меня со смешанным чувством озабоченности и гнева.
Я повторял им без конца одно и то же;
— Я опрокинул кресло, чтобы достать леденцы. А на настойчивый вопрос старшей сестры: «Но зачем? Почему ты не позвал сиделку?» — ответил:
— Хотел достать сам.
— Не могу тебя понять, — произнесла она с недовольным видом.
Мне было невдомек — что же тут непонятного. Я знал, это отец понял бы меня. Когда я рассказал ему об этом, он спросил:
— А ты не мог как-нибудь выбраться из кресла, не опрокидывая его? Я ответил:
— Нет, ведь ноги-то меня не слушались, понимаешь?
— Понимаю, — сказал он и добавил: — Как бы то ни было, леденцы ты достал, и ладно. Я тоже не стал бы звать сиделку. Конечно, она подала бы их тебе, но ведь это было бы совсем другое дело.
— Да, совсем другое дело, — сказал я; в эту минуту я любил отца сильней, чем когда бы то ни было.
— Но смотри, в следующий раз не ушибайся, — предупредил он, — будь осторожней. Не надо выбрасываться из кресла ради леденцов — они того не стоят. Другое дело, если случай будет серьезный — пожар или что-нибудь в этом роде. А леденцов я бы тебе сам купил; но на этой неделе у меня с деньгами негусто.
— А я и не хочу на этой неделе, — сказал, я, чтобы его утешить.
После этого происшествия в течение нескольких недель, когда я сидел в кресле на веранде, за мной тщательно присматривали. Однажды появился доктор. Он нес пару костылей.
— Вот твои передние ноги, — сказал он мне. — Как, по-твоему, сумеешь ты на них ходить? Давай-ка попробуем.
— Они на самом деле, взаправду мои? — спросил я.
— Да, — ответил он. — На самом деле и взаправду. Это было в саду; я сидел в кресле. Он подкатил его к лужайке под дубками.
— Вот славное местечко. Здесь мы и попробуем.
Старшая сестра и кое-кто из сиделок, вышедшие посмотреть мою первую прогулку на костылях, столпились вокруг нас. Доктор взял меня под мышки и приподнял с кресла, держа перед собой в вертикальном положении.
Старшая сестра, которой он передал костыли, поставила их мне под мышки, а он опускал меня все ниже и ниже, пока я не навалился на них всей тяжестью.
— Ну как, хорошо? — спросил он.
— Нет, — ответил я. Неожиданно я почувствовал себя очень неуверенно. Нет, пока еще не хорошо. Но сейчас будет хорошо.
Доктор давал мне наставления:
— Не волнуйся, не пробуй пока ходить. Надо немного постоять. Я тебя держу. Ты не упадешь.
Моя правая нога, которую я называл своей «плохой» ногой, была совершенно парализована и от самого бедра свисала плетью, бесполезная, обезображенная, изуродованная. Левую ногу я называл «хорошей» ногой. Она была лишь частично парализована и могла выдержать тяжесть моего тела. Целыми неделями я проверял ее, сидя на краю кровати.
Искривление позвоночника перекосило мою спину влево, но, когда я опирался на костыли, спина выпрямлялась и все тело удлинялось, так что стоя я казался выше, чем сидя.
Мышцы живота тоже были частично парализованы, но грудь и руки оставались незатронутыми. В последующие годы я перестал обращать внимание на свои ноги. Они вызывали у меня озлобление, хотя иногда мне начинало казаться, что они живут обособленной, горькой жизнью, и тогда я испытывал к ним жалость. Руками же и грудью я гордился, и со временем они развились вне всяких пропорций с остальными частями тела.
С минуту я постоял в неуверенности, глядя куда-то вперед, — туда, где виднелась голая полоска земли, затерявшаяся в траве.
Я решил непременно добраться до нее и выжидал, не зная, какие именно мышцы нужно призвать на помощь. Я чувствовал, что костыли впиваются мне в тело, и понимал, что, если я хочу пойти, надо выдвинуть их вперед и на минуту переместить всю тяжесть моего тела на «хорошую» ногу.
Доктор отвел руки, но был наготове, чтобы подхватить меня, если я начну падать.
Я приподнял костыли и тяжело выбросил их вперед; плечи мои подпрыгнули при внезапном толчке, когда всем весом я снова налег на костыли. Затем я выбросил вперед свои ноги, — правая волочилась по земле, поднимая пыль, словно сломанное крыло. Я остановился, тяжело дыша, не спуская глаз с полоски земли перед собой.
— Хорошо! — воскликнул доктор, когда я сделал этот первый шаг. — А теперь еще…
Снова я повторил те же движения, и так три раза, пока, изнемогая от боли, не очутился на заветной полоске. Я дошел.
— На сегодня довольно. Садись-ка снова в кресло, — сказал доктор, завтра попробуем еще.
Через несколько недель я уже мог ходить по саду, и, хотя мне порой случалось падать, я поверил в себя а стал даже практиковаться в прыжках с веранды, проверяя, на какое расстояние от проведенной по дорожке черты могу я прыгнуть.
Когда мне сказали, что меня выписывают, что завтра за мной приедет мама, я не почувствовал того волнения, которое, как мне казалось, должно было вызвать это известие. Больница постепенно сделалась фоном, который неизбежно сопутствовал всем моим мыслям и действиям. Жизнь моя вошла здесь в определенное русло, и я смутно понимал, что, выйдя из больницы, утрачу то чувство уверенности и спокойствия, которое я в ней приобрел. Расставание с больницей меня немного пугало, но в то же время мне очень хотелось увидеть, куда ведет улица, проходившая мимо больничного здания, и что делается за холмом, где пыхтели маневрировавшие паровозы, лязгали буфера вагонов и взад и вперед сновали экипажи с людьми и чемоданами. И я хотел снова увидеть, как отец объезжает лошадей.
К тому времени, когда за мной пришла мать, я уже был одет, сидел на краю постели и смотрел на пустое кресло, в котором мне уже больше не придется кататься. У отца на покупку такого кресла не хватило денег, но он соорудил из старой детской коляски длинную тележку на трех колесах, н в ней мать собиралась довезти меня до трактира, где отец оставил нашу повозку, пока сам отводил подковать лошадей.
Когда сиделка Конрад поцеловала меня на прощание, мне захотелось расплакаться, но я удержался и только подарил ей все оставшиеся яйца и несколько выпусков газеты «Боевой клич», а также перья попугая, которые мне принес отец. Больше у меня ничего не было, но она сказала, что и этого довольно.
Старшая сестра погладила меня по голове и сказала матери, что я храбрый мальчик и как это удачно вышло, что я стал калекой еще маленьким: мне будет нетрудно привыкнуть к жизни на костылях.
— Дети так легко ко всему приспосабливаются, — уверяла она мать.
Мать не сводила с меня глаз, и видно было, что она слушает сестру с глубокой грустью; она ей ничего не сказала в ответ, и это показалось мне невежливым. Сиделки помахали мне на прощание, а Папаша пожал мне руку и сказал, что я его никогда больше не увижу: он может умереть в любую минуту.
Укутанный в плед, я лежал в своей коляске, сжимая в руках маленького глиняного льва, подаренного мне сиделкой Конрад.
Мать покатила меня вдоль улицы по тротуару, на холм. За ним вовсе не было тех чудесных вещей, какие, мне казалось, должны были там таиться. Дома ничем не отличались от других домов, а станция была простым сараем.
Мать спустила коляску с обочины в канаву и уже втащила ее на другую сторону, когда одно из колес соскользнуло с края мостовой, коляска опрокинулась, и я упал в канаву.
Я не видел, как мать пыталась приподнять придавившую меня коляску, и не слышал ее тревожных вопросов, не ушибся ли я. Я был поглощен поисками глиняного льва, и скоро нашел его под пледом, но, как я и опасался, уже без головы.
На крик матери подбежал какой-то мужчина.
— Помогите мне поднять мальчика, — сказала она.
— Что с ним случилось? — воскликнул тот, быстро подняв коляску. — Что с мальчонкой?
— Я опрокинула коляску. Осторожней!.. Не сделайте ему больно: он хромой!
Это восклицание матери заставило меня опомниться. Слово «хромой» в моем представлении могло относиться только к хромым лошадям, оно означало полную бесполезность.
Лежа в канаве, я приподнялся на локте и посмотрел на мать с изумлением.
— Хромой, мама? — воскликнул я возмущенно. — Почему ты говоришь, что я хромой?..
Данный текст является ознакомительным фрагментом.