День рождения Коли

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

День рождения Коли

Иногда запоминаются рядовые, на первый взгляд, события. В моей памяти остался День рождения Николая Николаевича Косицкого — Коли, отмечавшийся в 1980 году. Поздравляя Колю с некруглой датой, мой кузен Петр заметил, что о 27-ми можно сказать лишь то, что это — три в кубе. Завершая тост спустя годы, необходимо добавить: это была ровно половина времени, отмеренного Коле для земного пути. Но эта математика была нам тогда еще неизвестна. В глубоком смысле слова она была высшей математикой.

Есть люди, которым дано ассоциироваться с бытием. Как бытие, они сопровождают нас с незапамятных времен — просто потому, что времени до них мы не помним. Мы можем не видеться годами, но это не отменяет их присутствия в нашей жизни, подобно тому как не уходит из нашей жизни море, даже если мы перестали к нему ездить. Потому и потеря таких людей так же труднопостижима, как потеря моря, леса, травы. Таким человеком был для меня Коля.

«Черт побери, где же Косицкий?!» Это было, безусловно, первым из того, что я четырех— или пятилетним о Коле услышал. Эту фразу повторял Петя, стоя у окна нашей квартиры на бульваре Шевченко. Не могу передать, до чего же эта фраза мне нравилась. Я тоже повторял ее, изображая Петю. Меня завораживал ее звуковой облик, удивительное такое «побери», сохранившееся, как муха в янтаре, в одной лишь этой идиоме.

Это напряженное ожидание Косицкого передалось мне в такой степени, что, в отличие от многих, окружавших меня в детстве, Коля остался в моей памяти. Пусть без особых деталей, пусть слегка смазанно, я тем не менее вполне достоверно помню невысокого смуглого подростка. Смуглого отрока, как сказала бы Ахматова. Неожиданная эта ассоциация кажется мне в высшей степени уместной. В Коле и в самом деле было что-то пушкинское, прежде всего — свет.

Коля был ниже Пети, и когда классе в 9–10-м он стал стремительно расти, я испытал что-то вроде ревности. В те годы мне представлялось, что он (дети крайне эгоистичны) не должен быть выше моего кузена. Забегая вперед, замечу, что стремительный рост стал одним из важнейших Колиных атрибутов. И когда Коля физический расти все-таки перестал, Коля духовный только набирал скорость.

Сравнивая Колю с бытием, я, разумеется, не имею в виду их тождества. Мое сравнение не является ни похвалой, ни риторическим приемом, которые в таком контексте выглядели бы чем-то поверхностным. Я говорю о том образе, который Коля рождал во мне. Что-то подобное я мог бы сказать о моей бабушке. Речь идет об особом отношении к жизни. Отношении к ней как к должному, без попыток, что ли, ее оспорить. Это отношение я назвал бы непротивопоставленностью жизни. Люди, подобные Коле, не находятся с действительностью в конфликте, потому что не занимаются ее исправлением. Они лишь восполняют в ней недостающее. И если принять во внимание, что за исправителями жизни в свою очередь очень многое приходится исправлять, нетрудно прийти к мысли, что миссия восполнения — самая благодарная.

Я помню, как однажды Коля вызвался поехать вместо Пети по какому-то рутинному (жилконтора? паспортный стол?), но в наших условиях изматывающему делу. Это было неожиданно для всех — включая, по-моему, и Петю. Позже Коля мне сказал: «Ему нужно было помочь. Мне кажется, он на пределе». Он помогал в крупном и в мелком, и эти «мелкие» случаи мне по-особенному дороги. Крупные вещи требуют концентрации духовных сил и чаще всего достигаются усилием воли. Самоотверженность имеет свою красоту и, если угодно, престиж. В вещах мелких ничего такого нет. Они вызываются единственно душевным расположением. Невозможностью не помогать. Я мог бы привести многочисленные примеры Колиной помощи разным людям, но это внесло бы в воспоминания о нем ту патетику, которой он, собственно, избегал. И все-таки еще одну из таких «мелочей» я вспомню.

Лет тридцать (невероятно) назад в новогодний вечер мы собрались у Пети. Это были замечательные и радостные праздники, которые видятся теперь словно из инобытия. Несмотря на то что отмечание было в самом разгаре (а может быть, как раз поэтому), я решил ехать домой, где Новый год праздновали мои бабушка и мама. Мне было тогда по-настоящему хорошо и очень не хотелось уходить. Думаю, что охватившая меня волна счастья и была тем, что окончательно подтолкнуло меня к уходу. На фоне моей тогдашней радости унылое (как мне казалось) сидение бабушки с мамой было особенно удручающим. Коля вызвался проводить меня до метро. Догадывался ли он о причинах моего ухода, беспокоился ли о безопасности ночного путешествия, но — он пошел тогда со мной. Думаю, что Коля всё понимал, и это было проявлением солидарности. До метро идти было около получаса. Обратно, соответственно, столько же. Шагая рядом с Колей, я думал о том, что покинуть такую теплую компанию было с его стороны настоящей жертвой. Маленькой, но настоящей.

Сложилось так, что в день Колиной смерти я был в Киеве. Уезжая от Пети, я оказался на платформе той самой станции, где много лет назад Коля посадил меня на электричку. В день его смерти, как в ту новогоднюю ночь, шел снег — несмотря на то, что был еще ноябрь.

Созвучие бытию, о котором я пытаюсь сказать, дается немногим людям. В каждом из них, словно в капле, бытие находит всестороннее свое отражение. Помимо такого призматического свойства (ввиду Колиной специальности физические образы выскакивают сами собой) эти люди обладают еще одной чертой, роднящей их с бытием: равновесием. Сохранять равновесие способен тот, кто не переходит на полюса. Здесь мы опять-таки имеем дело со способностью вместить в себя мир в целом.

Чтобы пояснить, что я имею в виду, расскажу забавную, на первый взгляд, историю. Один наш общий знакомый в моем присутствии упрекнул Колю в том, что по какому-то вопросу Коля недавно высказывался якобы прямо противоположным образом. Защищая Колю, я пошутил тогда, что каждый вопрос имеет, в конце концов, свои «за» и «против». (С годами я всё более убеждался, что моя тогдашняя шутка была не такой уж шуткой: на свете очень мало утверждений, которые полностью соответствуют истине или — наоборот — полностью ей не соответствуют. В этом смысле держать в уме оба полюса — совсем не лишнее.) Совершенно не помню, о чем именно они тогда говорили. Знаю одно: если раньше Коля и высказывался «за», то в тот день пришло, стало быть, время высказаться «против». В Коле я никогда не сомневался.

Рассказал же я это вот к чему. Были вещи, имевшие для него абсолютную ценность. В этих случаях его мнение было твердым и определенным раз и навсегда. Вместе с тем существовала у него и сфера малозначительного, в которой — и здесь я вижу свойственную ему сердечность — он был готов сказать то, что хотел бы услышать собеседник. Так что, возражая тогдашнему Колиному оппоненту, я мог бы предположить, что своего прежнего мнения Коля попросту не держал в памяти.

Есть люди, которые во всех случаях рефлекторно говорят «нет». Коля же — если только не было непреодолимых обстоятельств — всегда был рад сказать «да». И ведь за этим стояло не просто стремление сделать приятное собеседнику (что само по себе достойно уважения). Так проявлялось свойственное Коле стремление к гармонии, которая, как известно, противостоит хаосу. Он замечательно отличал правое от неправого, но его правота не была давящей. Есть люди, чья постоянная и несомненная правота делает жизнь окружающих невыносимой. Это правота без любви. Колина правота была человеколюбива. Это была правота человека, видящего мир во всей его сложности и разнообразии.

Панорамное Колино зрение проявлялось в самых разных вещах. Так, его любовь к украинской культуре не имела ничего общего с изоляционизмом и уж тем более — с отрицанием других культур (самый дешевый и малопочтенный вид самоутверждения). Мне кажется, помимо благородства, присущего ему самому, здесь играло роль то, что можно назвать принадлежностью к традиции, в какой-то степени — национальным качеством. Имею в виду «вселенскую» линию украинской духовной и культурной жизни, удивительное умение соединять полюса. Высшей точкой этой линии был, конечно же, Гоголь, рассуждавший в категориях православной ойкумены. В русле именно этого мировосприятия пронзительная любовь к Украине без зазоров соединялась в Гоголе с идеей общерусского мира.

Что же касается украинского начала Коли — ненавязчивого, глаз не мозолящего, — то в моей памяти оно, как ни странно, прежде всего связано с песнями. Говорю «как ни странно», потому что я (не исключаю, что и другие) никогда не слышал, чтобы Коля пел. Песни, о которых идет речь, звучали с пластинки трио Маренич, которую мы бессчетное число раз прокручивали в Колиной комнате на Рейтарской. Я, для которого народные хоры были в буквальном смысле пустым звуком, песнями Мареничей был сражен наповал. Выяснилось, что народные песни имеют удивительно красивые слова. Эти слова были абсолютно неразличимы в реве, издававшемся по утрам бесформенным, пятидесятых годов, радио в нашей квартире. Эти слова я помню до сих пор — так тщательно мы с Колей их тогда слушали.

Важнейшей украинской сферой Коли была, мне кажется, его семья. Однажды, глядя на маленьких Колю и Марию (дело, по-моему, было в Вишневом), Коля сказал мне: «Дiти — то така втiха». Мы никогда не говорили по-украински, и я подумал, что это — единственный язык, мыслимый им для домашних. А потому, наверное, главный. Но запомнилась фраза не из-за этого. Мужчины редко умеют говорить о детях убедительно. Колина фраза была воплощением отцовства.

Ловлю себя на мысли, что от Коли в моей памяти осталось не так уж много фраз. Потому, может быть, что он и не был человеком фразы — во всех смыслах. Со-звучие, со-положенность бытию не предполагает сводимости человека к отдельным высказываниям, к bon mot, и оттого цитирование — по крайней мере в Колином случае — кажется мне сужением. Вспоминая Колю, мне хочется просто пересказывать жизнь, как бесконечный добрый фильм: он был в каждом его кадре.

Конец семидесятых. Укажу с точностью до месяца: июнь 1978-го, футбольный чемпионат в Аргентине. Мы с Колей ремонтируем квартиру моей тети на Русановской набережной. Почему мы ее ремонтируем, точнее — почему ее ремонтируем именно мы, — спрашивать бесполезно. Память пробуксовывает. Между тем вопрос непраздный: ни я, ни, подозреваю, Коля до этого не ремонтировали в своей жизни ничего. Открыв, чтобы не было жарко, окна, мы старательно клеим обои. Разводим клейстер (он весь в комках) и допотопной, теряющей волоски щеткой наносим его на обойные листы. Коля тоном бывалого призывает выгонять из-под приклеенных обоев пузырьки воздуха. Мы делаем это при помощи тряпок. Мощные движения от центральной оси обоев к их краям. Чуть вниз. Напоминает рисование елки. Коля обращает мое внимание на то, что главное в обойном деле — тщательная оклейка углов стен. Если где и следует прижать обои по-настоящему, то именно в углах, потому что именно там клейщика обоев и может подстерегать опасность. Обои в углах мы прижимаем самозабвенно. Бумага рвется.

К вечеру мы заканчиваем с оклейкой гостиной и спускаемся на улицу купить бочкового кваса. Бочка закрыта. Коля говорит, что у него есть идея. Мы заходим в гастроном и покупаем несколько пачек концентрата кваса. Вернувшись домой, включаем трансляцию из Аргентины. С первым ударом по мячу в комнате раздается треск. Коля высказывает догадку, что так, должно быть, свойственно сохнуть обоям. Через некоторое время первый обойный лист отделяется от стены и бессильно сворачивается на полу.

Массовый падеж обоев — и в этом Коля оказался прав — начинается именно с углов. Каким-то образом выясняется, что злейший враг сырых обоев — сквозняки, а у нас были открыты все окна. Мы не унываем и решаем выпить квасу. Увы. Концентрат кваса в воде не растворяется. Точнее, он растворяется, но не до конца. Получается безвкусная мутная жижа с осевшими на дне крупинками. В этот момент Коле приходит в голову замечательная мысль: есть концентрат сухим. Удивительным образом вкус, уходивший при разведении концентрата, в сухом виде присутствовал в полной мере. Его можно было есть и запивать водой. На Русановской набережной мы прожили примерно неделю и почти каждый вечер ели этот концентрат — брикет за брикетом.

Каждый вечер по телевизору шел футбол, а за окнами (мы уже не боялись их открывать) качались пирамидальные тополя. С Днепра доносились звуки моторных лодок. Темнота наступала поздно. Но даже когда становилось темно, какое-то время еще светился крутой правый берег, за который закатывалось солнце. Мне казалось, что с ночными бабочками в окна влетало чувство беспредельного счастья. Оно возникало от запаха реки, от осознания того, что впереди — целая жизнь, и, как думаю теперь, от отсутствия всякого представления о смерти.

Вильнюс, год 82-й или 83-й. Я, Коля и наш друг Володя Грубман. От самого Вильнюса память не удержала почти ничего, да и эти крохи, боюсь, отражают провинциальные немецкие городки, наслоившиеся впоследствии в моем сознании один на другой. Главной достопримечательностью города был, как представляется, пивзавод, с которым Володе каким-то образом удалось наладить связь. Мы пришли туда в выходной день перед самым нашим отъездом. Дальнейшее приняло характер сюрреалистический. Какой-то человек принес два ведра пива — темного и светлого. Мы чистили рыбу на газетную передовицу. Полуприсыпанное серебристой чешуей, читалось (правда чудеснее вымысла) ее заглавие: «И никаких себе поблажек». Поблажек, разумеется, не было, но допить пиво мы так и не смогли. Неизвестный так же безмолвно забрал ведра и вылил оставшееся пиво в туалет. Грозное зрелище сделало безмолвными и нас.

Выйдя с пивзавода, мы направились в аэропорт. Нашей проблемой было то, что на троих у нас почему-то оказалось только два билета. Мы попытались было купить третий, но нам сказали, что лишние билеты могут появиться только после окончания общей регистрации. Ожидать окончания регистрации мы направились в ресторан. Когда регистрация, по нашим представлениям, должна была окончиться, мы снова пришли к кассе и действительно купили недостающий билет. При посадке, однако, выяснилось, что купленный билет оказался одним из тех, которые были у нас. Мы купили его сами у себя: те два — такой уж это был день — оказались аннулированы, потому что мы не догадались пройти регистрацию.

Вспоминаю это время со слезами благодарности — за нашу радость, за смешные приключения, которые сейчас мне кажутся едва ли не вымыслом, но они — были, и существование их подтверждает, что Господь не создавал мир черно-белым. Не с этой ли радостной частью бытия прощался Коля, когда в поездке на Святую землю он — перед самой своей смертью — встретился и с Володей, давно живущим в Иерусалиме?

Я сказал, что Коле не было свойственно произносить сентенции, но одно его высказывание запомнил хорошо. Оно было о том, что в трудные минуты человек остается наедине с Богом. Не сомневаюсь, что подобные слова произносили и до Коли, но в моем сознании они закрепились с Колиной интонацией. Я вспоминал их в дни, когда в больнице (как я понимаю, не лучшей), оплетенный проводами и трубками, Коля ждал решения своей участи. Собственно, уровень больницы тогда уже и не имел значения — в сравнении с высотой Того, Кем принималось решение и с Кем Коля уже был наедине.

Мне кажется, для всякого религиозного человека очевидна неслучайность и значительность последних дней Коли. Перед самой смертью ему было дано увидеть важнейшее в человеческой истории место, и в этом мне видится особая Колина отмеченность. Но ему была явлена и другая милость: со Святой земли он успел вернуться на родную землю и умер именно там. Эти строки я пишу за несколько дней до Колиного Дня рождения. Первого после 17 ноября — Дня его рождения для вечности.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.