КГБ — первое знакомство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КГБ — первое знакомство

В коридоре института ко мне подошел Камил Икрамов: «Выйдем, мне надо тебе коечто сказать». О «стенах с ушами» я слышал давно, и все равно для меня было новостью, что есть темы, на которые можно говорить только снаружи.

Мы вышли во двор.

— Я вчера видел Лешку Трофимова, — так фамильярно Камил называл моего декана, поскольку встречался с ним в каких-то компаниях за пределами института. — Лешка сказал, что за тобой следят.

— Кто?! — удивился я.

— Дурак, что ли?! — в свою очередь удивился Камил. — Они. Они приходили, расспрашивали Лешку о тебе.

На меня эта новость подействовала двояко. С одной стороны, я забеспокоился, с другой — несколько возгордился. Раз они за мной следят, значит, я чтото собой представляю. Дня два я помнил об этом, оглядывался, надеясь заметить слежку и уйти от нее. В последний момент впрыгивал в трамвай и неожиданно выскакивал из него. Идя пешком, внезапно нырял в какуюнибудь подворотню и появлялся на другой улице, пройдя проходными дворами. Слежки ни разу не заметил, успокоился и забыл. Но вскоре они сами напомнили о себе. Когда я жил там, на Сретенке.

Ранним утром в январе 59го я был разбужен громким истеричным стуком в дверь. Выглянув, увидел полуодетую Людмилу Алексеевну.

— Володя, — сказала она встревоженно, — какойто человек ломится с черного хода. Говорит, что он ваш товарищ.

Я снял эту комнату совсем недавно, никто не знал моего адреса, никакого товарища, кроме моей подруги Нины, кто мог бы прийти ко мне ни с того ни с сего, у меня не было.

Вместе с Людмилой Алексеевной я пошел к черному ходу. Три хозяйские собаки, вырвавшись в коридор, отчаянно лаяли.

— Кто там? — спросил я.

— Владимир Николаевич, — послышался из-за двери смущенный голос, — откройте, пожалуйста, я к вам на минутку.

Я заподозрил неладное. По имениотчеству меня тогда еще не называли. Значит, надо открывать. Но вместо того чтобы пригласить незваного гостя пройти через парадный подъезд, мы с хозяйкой стали разгребать тамбур черного хода, а там было много чего. Цинковое корыто, старый сундук, какието ведра, стоптанная обувь. Раскидав все это и открыв наконец дверь, увидели перед собой сравнительно молодого человека в очках, который сразу стал просить убрать собак.

— А кто вы такой и что вам нужно?

— Я сейчас вам все объясню.

Собак убрали, Людмила Алексеевна удалилась, мы остались в гостиной один на один.

— Что вам нужно? — повторил я.

— Сейчас, сейчас я все объясню, — торопливо закивал он головой с большими залысинами. И шепотом поинтересовался: — Нас никто не слышит?

— Нас никто не слышит.

— А собачки не могут сюда опять ворваться?

— Нет, не могут. Они еще сами дверь открывать не научились.

— А, ну да, — снова закивал он головой, — дверь открывается наружу… А нас никто не слышит?

— Я не знаю, — громко ответил я, — слышит нас кто или не слышит, но я с вами шепотом разговаривать не собираюсь. Что вам нужно?

— Сейчас, сейчас… Сейчас я все объясню… Так вы думаете, что нас никто не слышит?..

Я до этого ни разу не сталкивался с агентами наших карательных органов, но теперь даже не сомневался в профессии моего гостя.

— Нет, нас никто не слышит.

— Очень хорошо, хорошо… Я вам верю, что нас никто не слышит… Я к вам пришел по поручению студенческого литературного общества.

— Что еще за общество?

— Просто студенческое общество. При… при… при Московском университете. Мы собираемся, читаем стихи, обсуждаем… Нас никто не слышит?

— И что же вы хотите от меня?

— А ничего, ничего. Ничего особенного. Просто хотели бы, чтобы вы у нас выступили. Мы читали ваши стихи в «Вечерней Москве», слушали ваше выступление в Измайловском парке. И вот мы хотели бы — нас никто не слышит? — вас пригласить.

— Когда?

— Прямо сейчас, сейчас.

— Прямо сейчас? — переспросил я. — В полдевятого утра? Ваши студенты, они, что же, по утрам не учатся?

— Ну, что вы, Владимир Николаевич, конечно, учатся. Но у нас есть наши общественники, которые хотели бы поговорить с вами предварительно… Нас никто не слышит?.. Может, мы пройдем? Это совсем рядом.

— А зачем я туда пойду?

Желая от него отвязаться, я неожиданно для себя сказал, что выступаю только за деньги, что было, конечно, чистым враньем, но употребляемым мною не впервые.

— Как за деньги?! — опешил он. — Мы же студенческое общество, у нас нет никаких денег.

— Если нет, значит, нет, а я бесплатно не выступаю.

— Владимир Николаевич, как же так… Нас никто не слышит?.. Ну, как же так, за деньги?

Начался длинный бессмысленный торг, во время которого он никак не мог понять, почему я, студент и начинающий поэт, проявляю такую алчность. Мое пристрастие к деньгам, видимо, сбило его с толку, он даже перестал интересоваться, слышит ли нас ктонибудь, и долго, но невразумительно настаивал на бесплатности моего выступления, хотя мог бы и согласиться, он ведь ничего не терял. Наконец мне этот разговор надоел, я встал, грубо предложил ему выйти и пошел к двери, чтобы ее открыть.

— Подождите, подождите, — зашелестел он. — Владимир Николаевич, надеюсь, что нас никто не слышит. Я не совсем правильно представился. Сейчас я представлюсь иначе.

Он тут же преобразился. На его лице появилось выражение надменности и самодовольства. Он сунул руку в боковой карман.

— Не трудитесь, — сказал я ему. — Я и так вижу, кто вы такой.

На его лице смешались выражения боли и разочарования. Ему, видимо, казалось, что он очень артистично вел свою роль.

— Как вы догадались? — спросил он упавшим голосом.

— Я иногда читаю детективные книжки, и в них все сыщики похожи на вас.

Мои слова его покоробили. Он обиделся. Впоследствии, когда я получил возможность познакомиться с его коллегами, я заметил, что кагэбэшники в большинстве своем — люди ущербные и потому очень обидчивы. В этой обидчивости проявляются остатки того человеческого, что было в них заложено от рождения. Какими бы общими или личными теориями они ни руководствовались, чем бы ни оправдывали свою деятельность, они чувствовали, что она презренна. Впрочем, есть и не обидчивые, они — самые опасные.

— Ну что ж, ну что ж, — протянул он разочарованно. — Догадались так догадались… Тогда пойдем, — предложил он, не то прося, не то приказывая.

— Пойдем, — согласился я.

Хотя я продолжал разговаривать с ним весьма непочтительно и насмешливо, но в этот момент ужасно испугался. Пожалуй, никогда я так не пугался — ни до, ни после. Я верил в свою звезду, но вместе с тем жил в ощущении, что со мной должно произойти чтото роковое, что помешает мне осуществиться. То ли обнаружится быстрая и неизлечимая болезнь, то ли я попаду под машину, то ли чтото еще.

Я был настоящим советским человеком. Советскость моя проявлялась в том, что, как, впрочем, подавляющее большинство людей, которых я встречал в своей жизни, я ненавидел словесную пропагандистскую трескотню, избегал политзанятий, собраний, демонстраций, выборов и субботников, однако на рожон не лез. Я был тот пассивный член общества, от которого власть не ждет никогда для себя ни особенной пользы, ни большого вреда. Где бы я ни работал или ни служил, начальство знало, что никакой активности от меня ожидать нечего, и меня никогда не приглашали вступить в партию и не пытались завербовать в стукачи. Молодые люди, которые всерьез интересовались теорией коммунизма, погружались в труды Маркса, Ленина и Сталина, были для режима гораздо опаснее, и власть это в конце концов осознала. Человек, воспринимающий теорию всерьез, рано или поздно начинает ее сравнивать с практикой, вслед за чем отвергает или то, или другое, а затем и то, и другое. Человек же, не обольщенный теорией, к существующей практике относится как к привычному и неизбежному злу, к которому, однако, можно приспособиться. Моя советскость проявлялась еще и в том, что мое правосознание было равно нулю. Хотя с незваным гостем я говорил в ироническом, неприятном ему тоне, в главном я с ним вступил в негласное соглашение. Я испугался и вполне допускал, что меня сейчас уведут навсегда — «и никто не узнает, где могилка моя». Представления о том, что, не совершив никакого преступления, я имею право отказаться идти с ним, у меня тогда не было. Даже не взглянув на документы незваного гостя, я не оспаривал его права вести меня туда, куда он прикажет.

Когда мы вышли в коридор, там стояла хозяйка, уже одетая.

— Володя, — спросила она, стараясь не глядеть на гостя, как будто его вообще не было, — вы надолго уходите?

Повернувшись к нему, я спросил громко, не оставляя хозяйке сомнений в том, кто он:

— Я надолго ухожу?

— Нет, нет, что вы! — гость опять заговорил в наигранном смущении. — Владимир Николаевич очень, очень скоро вернется.

Я думал, что на улице меня ждет «черный ворон», куда меня впихнут, заламывая руки. Никакого «ворона» не было, мой провожатый предложил мне прогуляться пешком. Это меня удивило, но я пошел. Дорогой он разговаривал со мной уже не заискивающе, а снисходительно. Он спросил меня, почему я пишу такие грустные стихи, и я, понимая, что меня можно расстрелять уже за то, что я пишу грустно, стал возражать, что стихи мои содержат элементы внутреннего оптимизма. По его лицу я видел, что мои утверждения не кажутся ему убедительными. Он поглядывал на меня, как на заблудшего молодого человека, которого жаль, но придется все-таки расстрелять.

Мы шли очень долго какимито кривыми переулками, и я насмешливо (во всяком случае, мне продолжало казаться, что я был насмешлив) спросил провожатого, не заблудились ли мы.

— Да, да, возможно, — сказал он с видимым беспокойством. — Да, возможно, мы заблудились… А впрочем, нет. Кажется, не заблудились.

И он указал на вывеску:

КОМИТЕТ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ

ПРИ СОВЕТЕ МИНИСТРОВ СССР

Данный текст является ознакомительным фрагментом.