XI
XI
Покупка Степановки. — Разговор по поводу этой покупки с Ник. Ник. Тургеневым. — Знакомство с князем Г-ым. — Известие о смерти Николая Толстого. В Москве. — Переговоры с О-ким по просьбе Тургенева. — Старик Григорьев. — Моя болезнь по случаю вывиха руки. — Приезд брата, и его тройка лошадей.
Во времена моего студенчества берега реки Неручи, отделяющей на юго-востоке Мценский уезд от Мало-Архангельского, слыли обетованного страной для ружейных охотников. Мало-помалу безалаберная охота и осушение болот оставили Неручи только славное имя, произносимое ныне без всякого волнения. В конце июля 1860 года я по старой памяти отправился из Новоселок на Неручь на охоту, избрав главным центром сельцо Ивановское, имение моего зятя А. Н. Шеншина, женатого на родной сестре моей Любиньке. Они, видимо, обрадовались моему приезду и старались по возможности устроить меня поудобнее. Несмотря на очевидную практичность и опытность в хозяйстве, Александр Никитич видимо не мог выпутаться из петель долгов, которые успел надеть на свою и на женину шею в первое время их женитьбы, при устройстве полной усадьбы на земле, на которой ничего не было. Правда, покойный наш отец сначала усердно помогал зятю в постройке, но впоследствии, по случаю строптивости последнего, совершенно откачнулся от Ивановского. К этому надо прибавить, что небольшой флигель Шеншиных, крытый соломой, в котором я был проездом на службу в Херсонскую губернию, год тому назад до описываемого времени сгорел. Но в настоящий приезд я нашел уже в Ивановском великолепный хотя не вполне еще отделанный, деревянный дом, крытый железом. Заметив мое удивление по поводу такой скорой постройки, зять мой со свойственною ему флегмой рассказал, что он этот дом купил, как есть целиком, верст за тридцать, у одной барыни, которая не стала в нем жить, гонимая привидениями, и продала его за 1500 рублей. «Ты увидишь, — сказал мне Алекс. Никит., - какие исправные лошади у наших мужиков; не менее исправны и опекунские глазовские; да старик князь Г. дал мне на подмогу пятьсот подвод. Плотники у нас свои: разобрали и, вот видишь, перевезли».
Надо отдать справедливость Шеншиным, что, при постоянном денежном стеснении, они оба умели вести дом образцово. Можно сказать, что все у них блистало чистотой, начиная со столового и постельного белья и кончая последнею тарелкой; и обычные четыре блюда за обедом в два часа и за ужином в восемь часов — приготовлены были мастерски.
— Вот, — сказал мне Алекс. Никит, после обеда за чашкой кофе, — ты меня просил поискать для тебя небольшой клок земли, и мне кажется, что я нашел как раз что тебе нужно, в трех верстах от нас. Если хочешь, я велю сейчас оседлать лошадей, и мы через час вернемся, осмотрев имение.
Минут через десять две прекрасно заседланные лошади стояли у крыльца, и мы отправились в недаль нюю поездку. Через четверть часа на открытой степи показалась зеленая купа деревьев, на которую приходилось продолжать наш путь. Со жнивьев, по которым местами бродила скотина, лошади наши вдруг перешли на мягко распаханный чернозем, как-то пушисто хлопавший под конскими копытами.
— Вот мы уже и на твоей будущей земле, — заметил Алекс. Никит., - а вон та высокая соломенная крыша влево от лесочка, — твой будущий дом.
Через несколько минут мы остановились у крыльца совершенно нового деревянного дома и с трудом докликались человека, которому сдали лошадей. Видно было, что домик, в который мы входили, едва окончен постройкой самого необходимого и требует еще многого, чтобы сделаться жилым, особливо в зимнее время. При крайней скромности требований, расположение комнат показалось мне удовлетвори, тельным. Небольшая передняя с дверью направо в кабинет и налево в спальню; на противоположной входу стороне дверь в столовую, из нее в гостиную, а из следующей за нею комнаты дверь налево в ту же спальню. Старуха, хозяйка имения, была бывшая вольноотпущенная, предоставившая все устройство сыну. Тут же по комнатам размещались две или три девушки — дочери хозяйки. Не желая некстати выказывать своего одобрения расположению комнат, я высказал его зятю по-французски, и вдруг, к изумлению нашему, одна из девиц, указывая на выходную дверь из девичьей в сени, сказала: «Il у a encore une cuisine ici»[211].
Шеншин пригласил молодого хозяина, заведующего продажей имения, побывать в Ивановском на другой день. На следующий день продавец объявил, что готов на переговоры о постройках, состоящих из скотного двора с рабочею избой и каретным сараем, и крошечного амбара; но о двухстах десятинах земли в одной меже — совещаний быть не может, так как цена по сту рублей за десятину окончательная, на том же основании, что это пустырь, не подлежащий никаким переуступкам крестьянам, окончательно отсюда выселенным. Так как я в то время не имел никакого ясного понятия о сельском хозяйстве, то вполне должен был положиться на суд Алекс. Никит., который, быть может, отчасти подкупаемый желанием видеть меня ближайшим соседом, посоветовал мне кончать, и мы действительно кончили на двадцати тысячах за землю и двух с половиной — за постройки, несколько лошадей и коров. Не воздержался я и от приобретения пасеки, хотя по сей день не научился уходу за пчелами. В тот же день я послал за тысячью рублями задатка к жене в Новоселки, вернувшись куда, я тотчас поехал за деньгами в Москву.
В отрочестве, еще во время крепостного права, я слыхал от хорошего хозяина поговорку: «хозяин вокруг двора обойдет, копеечку найдет». Только долговременный опыт может подтвердить справедливость этих слов и ошибочность мнения, будто сельское хозяйство может успешно идти без личной инициативы хозяина. При медленности обращения капитала, ни один труд не требует такого терпения и выдержанности, и нигде увлечение или небрежность не исправляются с таким трудом.
«Если ты потрудишься над покупаемым хутором Степановкой, то это может быть впоследствии прелестная табакерочка».
Эти слова Алекс. Никит, тем чаще приходят мне на память, что небольшой клок земли, на который я выброшен был судьбой, подобно Робинзону, с полным неведением чуждого мне дела, заставил меня лично всему научиться, и действительно в течение семнадцати лет довести неусыпным трудом миниатюрное хозяйство до степени табакерочки[212].
Когда я в Москве проговорился одному из братьев жены моей, что мы сбираемся оставить за собою московскую квартиру, несмотря на покупку имения то он пришел в такое живое изумление, что окончательно заставил меня прозреть, и я решился, невзирая ни на какие воздыхания, покончить с самобытною московскою жизнью. Поэтому я тотчас же объявил своей московской хозяйке, что мы квартиру оставляем за собою только по 1-е мая будущего года.
Хотя наш будущий хутор Степановка и представлял, как мы видели, весьма скромную сумму денег, но мы, из боязни исчерпать все наши наличные деньги, уплатили половину цены векселями; и так как необходимо было завестись всем сначала, то мне пришлось безотлагательно, худо ли, хорошо ли, переселяться из Новоселок на новокупленное место.
Смешно сказать, что, покинув на четырнадцатом году родительскую кровлю, я во всю жизнь не имел ни случая, ни охоты познакомиться хотя отчасти с подробностями сельского хозяйства и волей-неволей теперь принужден был иногда по два раза в день бегать за советом к ближайшему соседу Алекс. Никитичу, куда моя серая верховая отлично узнала дорогу. Самыми затруднительными для меня были специальные земледельческие вопросы, — касательно времени полевых работ и последовательности их приемов.
На первое время Алекс. Никит. справедливо советовал мне держаться крестьянского правила: «как люди, так и мы», т. е. соображать свои действия с действиями соседей, но впоследствии я узнал из опыта, что необходимо предупреждать сторонние примеры. О моих первых попытках на поприще вольнонаемного труда я писал своевременно в «Русском Вестнике», под заглавием «Из деревни», и возбудил этими фотографическими снимками с действительности злобные на меня нападки тогдашних журналов[213], старавшихся обличать все, начиная с неисправных дождевых труб на столичных тротуарах, но считавших и считающих поныне всякую сельскую неурядицу прекрасною и неприкосновенною. Но шила в мешке не утаишь, неурядицы привлекают все большее внимание правительства, принимающего против них законные меры. Теперь уже самые наивные люди знают, что порубки и потравы — величайшее зло не только материальное, но и нравственное.
Пока я с ревностью кидался за приобретением оседлости, в ближайшей нашей атмосфере произошло событие по себе маловажное, но влиятельное, как я полагаю, на дальнейший ход моей жизни. Я говорю о Марьюшке. Она, не взирая на свои почтенные лета и далеко невзрачную физиономию, с помощью одних решительных нарядов, сумела овладеть сердцем молодого, очень хорошего повара Борисовых. А так как Марьюшка не решилась от нас отойти, то мы весьма кстати очутились с прекрасным поваром.
В наших воспоминаниях нам нередко придется встречаться со знакомою уже личностью старика Тургенева, дяди Ивана Сергеевича. Родной брат отца поэта, Ник. Ник. Тургенев еще при жизни матери Ивана Сергеевича помогал ей в ведении обширного ее хозяйства, а после раздела имений между братьями Николаем и Иваном Тургеневыми, Николай Никол. безвыездно проживал с семейством в Спасском, куда владелец Иван Сергеевич являлся только временно. Услыхав об окончательной покупке Степановки, старик пришел в сильное волнение. «Вы желаете иметь треволнения? восклицал он: вы будете их иметь». Но при этом он, очевидно, упускал из виду, что на малые средства, на которые возможно жить в деревне, жить при таких же условиях и обстановке в столице невозможно.
— Вы селитесь теперь в открытой степи, и вам приходится среди поля поставить Божье милосердие (образ) и к нему уже сносить все предметы.
— Нам ничего не нужно, был мой ответ.
— Это вздор! кричал старик: — кто же вам будет мыть белье?
— Мы уже подговорили прачку Алекс. Никитича, которой будем платить ежемесячно, посылая каждую субботу белье.
— Все это вздор! восклицал старик;- будет у вас и котел, и кадки, и веревки, и корыта, и доски с сукном, и все это будет, попомните мое слово.
Конечно, впоследствии мне сто раз приходилось вспоминать практические слова старика.
Между тем решительная минута нашего переселения в степной скит неизбежно приближалась, хотя невозможно было скрыть от себя всех неудобств и лишений, связанных с таким переселением. Так как вся наша мебель находилась на московской квартире, то всего проще было перевезти ее оттуда по зимнему пути, перебиваясь пока тою немногочисленною и плохою, какая оставалась в доме при его покупке. Наконец-то мы переехали, для того чтобы к будущему лету приготовить не только ледник, но и выкопать пруд, без которого неоткуда было взять льду.
Несмотря на нерасположение к новым знакомствам, последние возникали сами собою. Так, Алекс. Никитич увлек меня в качестве ружейника на охоту к хорошему своему приятелю старику князю Г-у, снабдившему его подводами при перевозке дома. Старый князь оказался добродушнейшим типом старинного барина, жившего в домашнем изобилии с оттенком первобытной простоты, которая в настоящее время показалась бы неряшеством, если не неопрятностью. Сам князь даже в гости ездил обедать в сюртуке из самого грубого сукна темно-зеленого биллиардного цвета. Так как по старости он ездил на охоту в линейке, то до лесу я ехал с ним, и он с первого дня стал со мною на самую короткую и отеческую ногу. За изобильным обедом старик не прочь был выпить рюмку, другую хереса, а в праздник и шампанского, но любимым его напитком был портер, который в то время несомненно привозился из Англии и поэтому, вероятно, считался у него неподмешанным.
— Выпьем, Афоня, с тобою чистого напитка, — говорил князь; и мы у него или у нас за столом усердно пили чистый напиток.
— Не будет ли к завтрашней охоте непогоды? — спросил я однажды; — как странно, князь, что у такого агронома, как вы, я не вижу барометра.
— Есть он у меня, — отвечал добродушно старик, — да я его велел снести в кладовую; прислали мне его из Москвы, и он перед покосом поднялся на «ясно»; я обрадовался и свалил все сено, а оно под дождями и сгнило. Я его в ту же пору и разжаловал. У меня свой барометр, пасечник придет утром да и скажет: «Зяблик трюкал, ворона молодила, солнце рано вскочило». Вот я и знаю, что будет дождь.
При князе проживала его единственная милая дочь с двумя малолетними детьми. Узнав, что мы зимой едем в Москву, князь непременно хотел, чтобы я взял под свое покровительство и довез до Москвы его дочь к мужу, что должно было состояться по первому зимнему пути. В видах предстоящей московской поездки, мною куплена была вместе с домом просторная рогожная кибитка. Излишне говорить, как жена моя истомилась ожиданием зимнего пути, который принесен был бурей не ранее двадцатых чисел декабря, но зато все ложбины с высокими подъемами были до того завалены снегом, что я на каждом сугробе обмирал, ожидая, что мой серенький верховой, попавший в корень, посадит нас на пустынной полугоре. Но, к счастью, этого не случилось.
Между тем прежние друзья не забывали меня.
Тургенев писал из Парижа от 8 сентябри 1860:
И я восклицаю: ура! и даже «осанна!» и даже «эльен!» — что по-венгерски значит что-то хорошее. Я очень рад за вас, что вы действительно сделали добрую покупку и успокоились и получили новое поле для деятельности. Жаль, что от Спасского немного далеко, но с подставными лошадьми в скорости доехать можно, а местечко для охоты доброе. Наперед вам предсказываю, что вы будете часто видеть меня у себя гостем с Фламбо, который оказывается отважным псом, с другим каким-либо товарищем из собачьей породы. Поживем еще несколько мирных годков перед концом, а там пусть будет
«…равнодушная природа
Красою вечною блистать…»
Сообщу вам теперь вкратце новости, собственно до мена касательные.
С начала этой страницы письмо мое пишется в Куртавнеле 12 числа сентября. Я приехал сюда вчера и нашел все это старое гнездо в порядке, хотя сильно одряхлевшим. Г-жи Виардо и ее дочери здесь нет: они обе в Ирландии. Мы с стариком Виардо после-после-завтра только начинаем здесь охоту, которая страшно запоздала по милости дождей.
Я дочь свою не сосватал и даже никого до сих пор не предвидится, хотя, вероятно, в течении зимы кто-нибудь навернется, о чем я думаю не без трепета. Она приехала сюда со мною. Зиму, как вы уже знаете, я проживу в Париже. Последние известия о Толстых состоят в том, что они намерены были ехать на Гиерские острова; я звал их по дороге в Париж, но они не приехали. У бедного Николая уже в горле чахотка, недолго ему осталось жить. О Льве все никакого нет известия; да я, признаться, не слишком интересуюсь знать о человеке, который сам не интересуется никем. Работ литературных никаких пока не предпринимаю; да судя по отзывам так называемых молодых критиков, пора и мне подать в отставку из литературы. Вот и мы попали с вами в число Подолинских, Трилунных и других почтенных отставных майоров. Что, батюшка, делать! Пора уступать дорогу юношам. Только где они, где наши наследники? — Мы с Анненковым, во время пребывания нашего на острове Уайте, придумали проект «Общества для распространения грамотности и первоначального обучения». Я послал несколько копий этого проекта в Россию и буду продолжать посылать. Пошлю и вам. Прочтите и скажите свое мнение. Дело, кажется, хорошее и практически задумано. Я пускаю теперь эту мысль только в оборот и очень был бы счастливым если б она могла осуществиться хотя к будущей зиме. Напишите ваше мнение и, буде случится, возражения.
Ну, еще раз поздравляю вас, новопроявивший владелец! Жду от вас подробного описания вашей земли с охотницкой точки зрения. А что касается до Сноба, я по задним его ногам был заранее уверен в его слабости, но не хотел огорчать вас. В будущем году, если Фламбо у меня уцелеет, вы будете охотиться с Весной. Пишите мне пока в Париж. До свиданья, милейший Афан. Афан., кланяйтесь вашей жене, Борисову и всем добры знакомым.
Преданный вам Ив. Тургенев.
От 3 октября того же года он писал из Парижа:
Beatus ille, amice Fettie… и так далее, см. ваш перевод Горация. Благословляю обеими руками ваше гнездышко и сидящих в нем, сердцу моему любезных. Не жалейте ни о чем: ни о лишних заплаченных копейках, ни хлопотах и суетах: это все пустяки, а «der Hauptgriff ist gethan!» — И само небо вам улыбается, то небо, которое здесь в течении шести месяцев, веяло мерзостью и холодом, плевало (и плюет) в нас дождем, уподоблялось видом грязному белью; у вас, я слышу, теплота, благодать и солнце! С истинным нетерпением жду того счастливаго мгновения, когда будущею весной, при соловьиных песнях, сворочу с Курской дороги на ваш хуторок. Тогда мы в последний раз тряхнем стариной и хватим из кубка молодости и из другого кубка с Редерером; но это последнее не в последний раз. Да, вот мы еще с вами собираемся жить; а для Николая Толстого уже не существует ни весны, ни соловьиных песен, ничего! Он умер, бедный, на Гиерских островах, куда он только что приехал. Я получил это известие от его сестры. Вы можете себе представить, как оно меня огорчило, хотя я уже давно потерял надежду на его выздоровление, и хотя жизнь его была хуже смерти. Лев Николаевич был с ним, и теперь еще в Гиере (Никол. Никол. скончался в Гиере, а не на островах). «Die Gutem sterben jung». Я знаю, и вы, и Борисов не раз его помянете: золотой был человек, и умен, и прост, и мил. Я бы желал поговорить о его последних днях со Львом Николаевичем, да Бог знает, когда и где я его увижу. Я поселился на зиму с дочерью и английскою гувернанткой в Rue Rivoli, и может быть буду принужден съехать, потому что комната, из которой я намерен был сделать свой рабочий кабинет, заражена зловонием. Обещаются поправить это, но все-таки пишите лучше poste restante. Мне это тем досаднее, что у меня план моей новой повести готов до подробностей, и я хотя попал в Трилунные, не прочь бы еще поработать. Рекомендую и вам, хотя и вы Трилунный, не пренебрегать беседой с Музами. Впрочем, вам теперь не до того; но успокоившись и вырыв пруд, воспользуйтесь последними днями осени, в которых таится особенная
«Умильная, таинственная прелести…»
и попробуйте настроить струны вашей лиры, да пришлите ко мне. А то уж очень здесь прозаично и сухо (в переносном смысле). Собака вам будет, ручаюсь вам Кастором и Поллуксом (я что-то сегодня налегаю на классические сравнения), — и хорошая собака. Весной мы с вами стреляем непременно, непременно, непременно!!!
Известие о выздоровлении вашей сестры меня очень обрадовало. Поклонитесь от меня Борисову и поздравьте его. Ну, будьте здоровы и бодры духом. Дружески жму вам руку и вашей жене. Станем переписываться почаще.
Преданный вам Ив. Тургенев.
17 октября 1860 г. Л. Толстой писал из Гиера:
Мне думается, что мы уже знаете то, что случилось. 20 сентября он умер, буквально на моих руках. Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что был Никол. Никол. Толстой, для него ничего не осталось. Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом ее следил и верно знал, что еще остается. За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: «да что ж это такое?» Это он ее увидал, это поглощение себя в ничто. А уж ежели он ничего не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше. И уж верно ни я и никто так не будет до последней минуты бороться с нею, как он. Дня за два я ему говорю: «нужно бы тебе удобство в комнату поставите». «Нет, говорит, я слаб, но еще не так; еще мы поломаемся».
До последней минуты он не отдавался ей, все сам делал, все старался заниматься, писал, меня спрашивал о моих писаньях, советовал. Но все это, мне казалось, он делал уже не по внутреннему стремлению, а по принципу. Одно — природа, это осталось до конца. Накануне он пошел в свою спальню и упал от слабости на постель у открытого окна. Я пришел, он говорит со слезами на глазах: «как я наслаждался теперь час целый!» — Из земли взят и в землю пойдешь. Осталось одно, смутная надежда, что там, в природе, которой частью сделаешься в земле, останется и найдется что-нибудь. Все, кто знали и видели его последние минуты, говорят: «как удивительно спокойно, тихо он умер», а я знаю, как страшно мучительно, потому что ни одно чувство не ускользнуло от меня. Тысячу раз я говорю себе: «оставьте мертвым хоронить мертвых», но надо же куда-нибудь девать силы, которые еще есть. Нельзя уговорить камень, чтобы он падаль кверху, а не книзу, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила. Нельзя есть, когда не хочется. К чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью лжи, самообмана, и кончится ничтожеством, нулем для себя. Забавная штучка. Будь полезен, будь добродетелен, счастлив, покуда жив, говорят люди друг другу, а ты, и счастье, и добродетель, и польза состоят в правде. А правда, которую я вынес из тридцати двух лет, есть та, что положение, в которое мы поставлены, ужасно. «Берите жизнь, какая она есть, вы сами поставили себя в это положение». Как же! Я беру жизнь, как она есть. Как только дойдет человек до высшей степени развития, так он увидит ясно, что все дичь, обман, и что правда, которую все-таки он любит лучше всего, что эта правда ужасна. Что как увидишь ее хорошенько, ясно, так очнешься и с ужасом скажешь, как брат: «да что ж это такое?» Но разумеется, покуда есть желание знать и говорить правду, стараешься знать и говорить. Это одно, что осталось у меня из морального мира, выше чего я не могу стать. Это одно я и буду делать, только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь….. Я зиму проживу здесь по той причине, что и здесь, и все равно жить где бы то ни было. Пишите мне пожалуйста. Я вас люблю так же, как брат вас любил и помнил до последней минуты…..
Л. Толстой.
В. П. Боткин писал из Парижа от 10 октября 1860:
Письмо ваше от 12 сентября я получил и по прочтении его пришел в великое удовольствие. Теперь вы дома, у себя. Мне жаль только одного, что ты, милый друг Маша, смотришь на все это как то грустно и мнительно. Сказав в моем прежнем к вам письме, что я готов отвечать за убыток, я сказал не пустую фразу на ветер и теперь снова повторяю мои слова, и в этом отношении ты можешь положиться на меня. Но кроме денежной уверенности, тут есть величайшая моральная польза: польза эта состоит в постоянной деятельности и труде для Фета. Если бы даже не оказалось предполагаемого им дохода, то есть если б он оказался менее рублей на двести (я не думаю, чтобы разница против его расчета была большею), — то я гарантирую тебе эту сумму заранее. Я понимаю твою осторожность и даже мнительность, но скажу также, что никогда еще употребление денег не было на более дельный и полезный предмет, как в этом приобретении земли и занятии хозяйством. Я убежден, что ты полюбишь этот хутор, полюбишь за то, что все в нем будет сделано вами. Одно уже краткое описание начатых и предполагаемых работ произвело на меня отраднейшее впечатление: в этой борьбе с природой и с практикой есть что-то освежающее душу. Женщины, к несчастию, понять этого не могут, ибо в этом состоит существенное значение и величие мужчины. Ты меня зовешь в Степановку: да это будет моим первым делом, и я этой поездки ожидаю для себя с наслаждением. А потом подумай о том, что ведь это не Фабрика, не завод, которые приходится всегда продавать за полцены: самым дурным результатом может быть только то, что если захотите продавать, то придется продать уже никак не менее той цены, какой она вам будет стоить. А если будет убыток, то я обязуюсь доплатить. Итак, с этой стороны я это дело считаю совершенно улаженным, но остается не менее важное обстоятельство: решиться на такое долгое пребывание в деревне. Да, обстоятельство важное, ибо скука, если она появится и усилится, может иметь вредное влияние и на здоровье, и на все. Но взглянем прямо в глаза этому опасному врагу и посмотрим, нельзя ли с ним справиться. Во-первых, надо еще дождаться, когда придет эта скука, и заранее рассчитывать на нее смешно; может я ошибаюсь, но для меня житье в Москве мало чем отличается от житья в Степановке. Ваши вечера в доме Сердобинской имели постоянно какой-то туманный и апатичный характер: неужели они так нравились тебе? Конечно, нельзя по себе судить о других, но для меня одиночество и хорошая книга могут уступить только самым интереснейшим вечерам в мире, а у тебя есть еще ресурс: музыка. Поверь, — не пугай себя заранее скукой: этот враг побеждает только тогда, когда мы сами поддаемся ему:
«Будет буря, мы посмотрим
И помужествуем с ней».
А потом, ты знаешь пословицу: «то не беда, коль на деньгу пошла». Но так как я еще не знаю, где вы намерены жить в эти два месяца в Москве, то и прекращаю свои рассуждения впредь до обстоятельных ваших уведомлений.
Бедный и прекрасный Николай Толстой умер. Вы уже вероятно это знаете. Тургенев остается здесь на зиму. Насморк мой, благодаря доктору Rayer, лучше, но обоняния нет и тени для меня: это лечение и держит меня здесь; авось хоть через десять дней позволит мне доктор ехать во Флоренцию, где я располагаю провести зиму. А вначале лета непременно в Россию и немедленно в Степановку. Обнимаю вас, а ты, брат, не унывай и делай свое дело.
Душевно преданный вам В. Боткиy.
В Москве, за окончательною решимостью отказаться от нашей постоянной квартиры, нам не предстояло иного выбора, как остановиться у жениной сестры Пикулиной, или в доме неразделенных еще братьев Боткиных. На известных условиях мы предпочли первое. Если б я даже окончательно перекипел до полного безразличия между столичною и деревенскою жизнью, то все-таки не мог бы по справедливости требовать от жены зимовки в безотрадном по своей обстановке захолустья, каким тогда была Степановна. Что же касается до меня лично, то, отстав от постоянной работы в привычном уголке, я не чувствовал ни потребности, ни сил искать себе новой умственной работы и находился в таком межеумочном состоянии, о котором всего лучше могут дать понятие следующие слова Тургенева:
Париж
5 ноября 1860.
Пишу к вам, carissime, еще в вашу Степановку, хотя боюсь, что мое письмо вас уже в ней не застанет; но я также не знаю, осталась ли Сердобинка за вами, и в ней ли вы проводите зиму? Куда ни шло, пишу! А писать, собственно почти нечего. Есть такие моменты в жизни, куда ни оглянись, все торчит давно знакомое, о котором и говорить не стоит. За работу я до сих пор не могу приняться как следует: я начинаю думать, что гнусный парижский воздух действует на мое воображение, т. е. ослабляет оное. Сказать вам, до какой степени я ненавижу все французское, особенно парижское, превосходит мои силы; каждый «миг минуты», как говорит Гоголь, я чувствую, что я нахожусь в этом противном городе, из которого я не могу уехать… Не будем говорить об этом. Ваши письма меня не только радуют, они меня оживляют: от них веет русскою осенью, вспаханною уже холодноватою землей, только что посаженными кустами, овином, дымком, хлебом; мне чудится стук сапогов старосты в передней, честный запах его сермяги, мне беспрестанно представляетесь вы: вижу вас, как вы вскакиваете и бородой вперед бегаете туда и сюда, выступая вашим коротким кавалерийским шагом… Пари держу, что у вас на все тот же засаленный уланский блин! А взлет вальдшнепов в почти уже голой осиновой рощице… Ей-Богу, даже досада берет! Здесь я охотился скверно, да и в что за охота во Франции?! Но вы насмотритесь на меня и моего Фламбо будущею весной в болоте на дупелей или на бекасов. — Тубо!.. Тубо!.. А сам без нужды бежишь и едва дух переводишь… Тубо! ну, теперь близко… фррр… ек! ек! бац! бац! — и подлец бекас, заменивший степенного дупеля, валится мгновенно, белея брюшком…
Я получил от бедного Полонского очень печальное письмо. Я тотчас отвечал ему. Он собирается весной за границу, но я его приглашаю к себе в деревню и рисую ему картину нашего житья втроем. Как иногда старые тетерева сходятся вместе, так и мы соберемся у вас в Степановке и будем тоже бормотать, как тетерева. Пожалуйста вы с своей стороны внушите ему ту же мысль. Бедный, бедный кузнечик-музыкант! Не могу выразить, каким нежным сочувствием и участием наполняется мое сердце, как только я вспомню о нем.
Получаете ли вы «Искусство» Писемского и К°? Как же вас там нет, о жрец чистого искусства? Или вы не шутя считаете себя в отставке? Знаете ли что? Попробуйте перечесть Ироперция (Катулли также или Тибулла) — не найдете ли над чем потрудиться, не спеша? Одну элегию в неделю «ничего можно».
7 ноября.
Сейчас получил ваше двойное письмо от 21 и 23 октября. Я вижу из него, что вам хорошо, и душевно радуюсь. Но почему вы пишите мне — pote restsnte? Адресуйте Rue de Rivoli, 210. Что ни говорите, а мысль о том, что вы — Бернет, грызет вас, и это совершенно напрасно. Тот, кто когда либо смешает вас с Бернетом, тем самым покажет несомненно, что он олух, сверх того, вам еще грешно власть перо на полку. Я почему-то полагаю, что вы в Москве тряхнете стариной.
Да, жаль Николая Толстого, сердечно жаль! О брате его Льве нет никакого известия, вероятно он еще в Гиере. Я вам скоро опять напишу, а теперь кланяюсь вашей жене и благодарю за память, а вам крепко жму руку.
Преданный вам Ив. Тургенев.
От 17 декабря 1860 он писал из Парижа:
На сей раз, дорогой Афан. Афан., вы получите от меня коротенькое и чисто деловое письмо. До меня дошло сведение, что издание моих сочинений, сделанное г. О…, поступило в продажу. а между тем обещанные деньги им не высылаются, и вот уже два месяца, как я не получаю от него писем. Так как это дело для меня важное, я покорнейше прошу вас взять на себя все хлопоты и вообще вступить в мои права, сделаться моим «alter ego», в удостоверение чего посылаю вам записочку для представления г. О… Наши условия были следующие: он имел право печатать 4.800 экземпляров и за это должен был мне заплатить 8.000 руб., из коих половина должна была быть представлена до издания в свет, другая — четыре месяца после. Получил же я от него, не помню хорошенько, 1.500 или 2.000 руб., кажется 1.500. Вы попросите его, чтоб он представил вам счет и таким образом узнаете количество выданной суммы. Остающиеся 2000 или 2500 руб. он должен немедленно выслать. Мне это все очень неприятно и особенно неприятно мне вас утруждать, но вы можете сказать ему, что у нас есть с вами счеты. Постарайтесь узнать сперва стороной, или даже от него, не выслал ли он мне денег? В таком случае не беспокойте его, только скажите ему, что я прошу его передать вам следуемое мне величество экземпляров, из которых пошлите три Анненкову. Разрешение на получение этих экземпляров вы найдете на второй странице прилагаемого листика. Одним словом, я полагаюсь на вас, что вы в этом деле поступите и деликатно, и практично. Надеюсь, что вы уже давно прибыли в Москву и благополучно в ней поселились. Сообщите ваш адрес, а я пока, по вашему желанию, пишу на Маросейку. Дружески кланяюсь вашей жене и Борисовым и жму вам крепко руку.
Ваш Ив. Тургенев.
Я прошу Аф. Аф. Фета взять на себя все сношения с Н. А. О… по делу издания моих сочинений и прошу г. О…выдавать следуемые мне деньги г. Фету, который вступает вполне во все мои права. Поручаю также г. Фету получить от г. О… следуемые мне экземпляры.
Ив. Тургенев.
Тип людей, совершенно равнодушных к материальным своим средствам, готовых горстями разбрасывать свое добро и в то же время скупых на копейки и неразборчивых в источниках нового прилива денег, — далеко не новый. Если бы Тургенев самым решительным образом не принадлежал к этому типу, я не стал бы говорить о его счетах с О… Дело в том, что когда я попросил у О… денег и книг, то солидарное в его предприятии лицо напечатало в Московских Ведомостях отрицание моего полномочия. Я попросил, в оправдание свое от самозванства, — у Тургенева подтверждение моего полномочия телеграммой и напечатал последнюю с буквальным русским переводом. На другой день по выходе номера, мой антагонист прислал ко мне секунданта, и дело приняло бы трагикомический оборот, если бы старый Ник. Хр. Кетчер, со всегдашнею своею честностью и беспощадною грубостью, не разъяснил задорным петухам, что тут они дело имеют не со мною, а с Тургеневым. Тем не менее я переслал Тургеневу 2.000 руб. в Париж, а когда позднее я спросил его, чем кончилось дело, он сам, превратив рассказ в мимическое представление, отнесся к нему комически. Он совершенно забыл о моей трагикомедии по его же милости.
Беспристрастно озираясь на конец 60 и 61 года в тесной сфере моей жизни, можно было бы, увлекаясь обобщением, назвать это периодом разрушения.
Я забыл сказать, что все три года нашего зимнего пребывания в доме Сердобинской я продолжал по временам посещать находившийся в ближайшем с нами соседстве дом старика Алекс. Иван. Григорьева, отца Аполлона Григорьева[214]. Я любил добродушного старика, умевшего, невзирая на небольшие средства, дать прекрасное образование своему талантливому сыну, с которым вместе я прожил на антресолях четыре года университетской жизни, и где плакучая береза, увешанная инеем, навеяла на меня: «Печальная береза у моего окна»… Все три года, в которые я по старине посещал Алекс. Иван., Аполлона Алекс. не было дома, и бедный старик, добывавший скудные копейки ходатайством по делам, жаловался на то, что сын прикинул ему жену с двумя детьми и выпросил у отца позволение заложить последний дом.
Борисов, по получении известия о выздоровлении жены, решился провести зиму по близости психиатров, наняв квартиру, которую большею частию наполнил нашею не нужною нам до весны мебелью и домашнею утварью.
Настали жестокие морозы, свыше тридцати градусов, и хозяин наш доктор Пикулин поговаривал: «сегодня на обсерватории ртуть ковали». Но вместе с тем наши железные печки причиняли угаром ежедневную, головную боль, и посетивший меня Николай Боткин стал убеждать, что никакой надобности нет мне угорать у Пикулина, когда в его прилегающем к дому флигеле есть свободная комната. Я воспользовался предложением, а вслед затем и жена моя перебралась в дом на прежнее бывшее свое девичье пристанище. Но видно период переломов должен был выдержать свой характер. Боткинский дом в то время соединялся со своим флигелем единственным переходом по подвальному этажу. Этот тесный переход, снабженный несколькими такими же узкими рукавами, представляет главным образом бифуркацию со стеклянными двери при входе в каждую из них. Одна стеклянная дверь благополучно ведет в коридор, кончающийся всходом во флигель, а за другою непосредственный обрыв во внутренний двор. И я до сих пор не могу понять назначения этой двери и обрыва. Однажды вечером, простившись в доме со всеми, я с зажженным подсвечником в руках пустился по коридору во флигель на ночлег. Стараясь по врожденной моей наклонности ускорить время передвижения, я чуть не бегом стал откидывать попадавшиеся мне стеклянные двери. Но едва я отворил таким образом последнюю, как свечу мою задуло ветром и, охая от боли, я услыхал над собою голос дворника: «кто тут?» Оказалось, что я со значительной высоты слетел на снег и свихнул себе в кисти левую руку, державшую подсвечник. При содействии знаменитого хирурга Ив. Ник. Новацкого, с утра начались пиявки, гипсовая перчатка и т. д. Через три недели от вывиха моего не осталось и следа.
По случаю небольшого, но характеристического приключения, мне приходится еще раз говорить о человеке самом мне близком, волею судеб, с каждым днем, так сказать, игравшим все более значительную роль в моей жизни. Я говорю о моем брате Петре Афанасьевиче. Сколько раз с Борисовым, разбирая личность брата Петра, мы не могли ему надивиться. Когда еще он проживал у нас в Сердобинке, я от души желал этому не кончившем курса филологу Харьковского университета быть, насколько полезным; но мои записки об эстетике, специально для него написанные, равно как совместное чтение Горациевых од, прошли для него, как мы уже видели, без всякого следа. А между тем трудно было отыскать более тонкого знатока сельскохозяйственного обихода вообще, а скотоводства в особенности. В последнем деле он с самых ранних лет был замечательным знатоком и, не щадя никаких издержек, в ущерб самым первобытным личным нуждам, поставил свой воронежский конский завод на высоту, на которой дай Бог его удержать наследникам. В то время рядом с кровными верховыми брать выводил и рысистых лошадей, для которых держал и наездника. Таков частью был он на практике, а в теории был еще изумительнее определенною ясностью и практичностью своих советов. Но от внимательного взгляда не могла укрыться несоразмерность порывов воли с устройством остального организма. В минуты подобных увлечений никакие убеждения не помогали, и это выражалось обычною поговоркой брата: «э, да что!» — причем взмах правой руки ясно показывал, что это ultima ratio. Однажды, когда я всего менее этого ожидал, в передней нашего флигеля раздался звонок, и вошедший Петр Афан. бросился обнимать нас.
— У меня к тебе просьба, сказал он, — я привел сюда хорошую серую тройку: коренник чистокровный может потягаться на бегу, а пристяжные за себя постоят. Пожалуйста помоги мне продать их в Москве. Я их поставил на постоялом дворе у Пресненских ворот, а завтра велю наезднику приехать сюда на паре. В московской толкотне боюсь запрягать тройку. А ты скажи о них П. И. Б-у; если ему не нужны, не отрекомендует ли кому-нибудь.
На другой день утром наездник приехал в отличных пошевнях парой, которою мы полюбовались; и решено было, дав лошадям передохнуть дня два с дороги, запречь тройку и проездить ее сперва со всеми предосторожностями в предместьях города, избегая многолюдства.
— Брат, говорил я, — не увлекайся ты громкими наименованиями наездников и т. д. Все эти люди хороши, как исполнители. Дай мне слово, что в назначенный тобою день ты приедешь к нам кофей пить, и затем я с тобою поеду к твоему наезднику, который запряжет сперва коренника, проездит его хорошенько, и затем таким же образом припряжет сперва левую, а потом правую пристяжную.
Получив желаемое обещание, я успокоился на два дня. В назначенный день к 9-ти часам утра кофей ожидал брата, и он в свою очередь не заставил себя ждать. Когда на парадном крыльце раздался звонок, слуги в передней не было, и я с радостью бросился отворять дверь.
— Ну что? спросил я входящего по ступенькам брата.
— Все кончено, отвечал он.
— Что такое все?
— Сани вдребезги, сбруя порвана и левая пристяжная убита.
— Каким образом? Да войди, там все расскажешь.
— Взяло меня сегодня нетерпение, начал брать в разъяснение вопроса; — поехал я поглядеть на лошадей. Вижу, около моего наездника вертится какой-то средних лет человек и говорит, что недавно отошел от места у известного М-а, у которого три года был наездником, а теперь. рад помочь моему Лукьяну проездить тройку, благо Лукьян один сомневается. А уж он-то, как старый наездник, постоит за себя. «Я, говорит, сяду сзади Лукьяна и возьму пристяжные вожжи. У меня не распрягаются». Сердце не камень: я стал смотреть, как они запрягают лошадей, поставив нарядные пошевни оглоблями в воротам на улицу, и обещал бывшему наезднику хороший «на чаек» за усердие. Позвали двоих хозяйских дворников держать лошадей. Сел Лукьян и за ним знаменитый наездник. «Пускай!» с этим словом тройка ринулась со двора, как летучий дракон. При внимании, исключительно обращенном на тройку, никто не заметил в крутой канаве перед воротами торговку с лотком. Пригнулась ли она со страху, или Бог ее помиловал, но я увидал ее, когда уже тройка с пошевнями перелетела через нее. Но не успели лошади, которых Лукьян, для избежания встреч, повернул по пустынной улице, броситься с новым азартом, как знаменитый наездник, державший пристяжные вожжи за спиной Лукьяна, бросил их в сани и соскочил долой. Не знаю, сам ли коренной свернул с улицы на огород, или повернул его туда Лукьян, но через несколько секунд левая пристяжная ударилась на всем скаку лбом об огородную верею, и вся тройка с Лукьяном и пошевнями полетела в глубокий, засыпанный снегом, парник. Пришлось сзывать людей с веревками и таскать всю эту кашу из парника. Лукьян, славу Богу, уцелел. Наемные пошевни разломаны, пара лошадей тоже, не смотря на порванную упряжь, уцелела, а у левой пристяжной изо лба торчал мозг. Следовательно, она каких-нибудь аршин 15 проскакала, так сказать, мертвая.
Тургенев писал из Парижа 2 января 1861:
Любезные друзья, Фет и Борисов, я получил ваше совокупное послание и буду отвечать каждому порознь, дельным манером; теперь я только хочу вам сказать, что я получил от О…. хоть не все деньги, которые он должен был выслать, однако половину; и потому положите под сукно все, что я вам сообщил по этому поводу и приостановитесь. Я душевно рад, что все распущенные слухи оказались ложными; рад и за себя, а главное за О…., которого мне было как-то дико воображать не совершенно честным человеком. У меня решительно нет времени больше писать, но не могу не сказать вам, о Фетие, что хандрит только человек, который эту штуку на себя напускает: переводите Пропорция лучше или Катулли. Как это возможно? — А в пьесе Островского (это я уже говорю Ивану Петровичу) мне нравится только превосходно нарисованное лицо Оленьки; с остальными замечаниями я согласен. Работа моя подвигается, довольно впрочем медленно. До следующего письма.
Ваш Ив. Тургенев.
10 января он же из Парижа:
Ля Иллях иль Аллах, Магоммед резуль Аллах… — Нет Фета кроме Фета, и Тургенев пророк его. Какими словесами достойно воспою я ваше многомилостивое обо мне попечение, драгоценнейший Афан. Афан.! Воображение немеет, и язык отвязывается выразить избыток чувств. Я сейчас получил ваше письмо со вложенным векселем в 9.250 фр. Я порадовался и за себя, и за О…..; авось он мне весной заплатит остальные деньги; будем также надеяться, что число лишних напечатанных им экземпляров не слишком велико, хотя по настоящему ему вовсе не следовало печатать лишних. Прилагаю при сем расписку, которую прошу вас вручить ему от моего имени. Он обещался было выслать мне экземпляр, но обещание это вместе со многими другими кануло в воду, а мне собственно хотелось бы знать, попади ли в текст некоторые изменения и прибавления, как например: «Конец Рудина». Но вам нечего хлопотать об этой высылке, — я получу здесь экземпляр другим путем. Одним словом, danke, mer?i, gratias tibi ago, thank you, gracie, спасибо, — вот только забыл, как по-гречески. — Нового пока ничего. Роман мой подвигается медлительно вперед. Думаю с усладой о весенней поездке на Русь. От Л. Толстого получено письмо из Ливорно, в котором он объявляет о своем намерении ехать в Неаполь и в то же время хочет быть здесь в феврале, чтобы лететь в Россию. Что из этого всего выйдет — неизвестно. Поклонитесь всем добрым приятелям, начиная, разумеется, с драгоценнейшего Борисова, которому я на днях писать буду. Обнимаю вас от души и остаюсь
преданный вам Ив. Тургенев.
P. S. «Non chandrar!» {Не хандрить.}.
Я нижеподписавшийся сим объявляю, что из следуемых мне с Н.А. О… за издание моих сочинений в 4.800 экземплярах, — 8.000 рублей серебром (восемь тысяч) получил 5.500 руб. (пять тысяч пятьсот).
Ив. Тургенев.