А. Бабореко. Галина Кузнецова
А. Бабореко. Галина Кузнецова
Галина Николаевна — редкость по своим литературным вкусам, по литературной образованности вообще и по своим собственным литературным талантам в прозе и в стихах (которые, кстати сказать, так высоко ценил такой поэт, как покойный Вячеслав Ив. Иванов).
И.А. Бунин
Галина Николаевна Кузнецова писала автору данной статьи: «Родилась я в Киеве 10 декабря (27 ноября ст. ст.) 1900 г. Там же окончила гимназию в 1918 г.» — Первую женскую гимназию Плетневой (угол Резницкой и Московской). Ее детство прошло на Печерске, в доме № 3 в Эспланадном переулке, откуда открывался вид на беговую беседку плаца, где бывали смотры, бега. Потом жили на Левандовской улице, по-видимому, в доме № 16. В романе «Пролог» точно описано ее детство. Чуть ли не через полстолетие фотографии мест ее детства и молодости вызвали волнение и радость в ее душе. «Конечно, я все узнала, — писала она 22 июня 1967 г., — несмотря на разросшиеся деревья и некоторые изменения в пейзаже. Как странно смотреть на окна, за которыми когда-то я жила, за которыми сидела в классе! У меня слезы навернулись на глаза! И неважно, что снимки бледные, — мне так грустно и радостно было смотреть на них!»
Смотреть с дальнего берега, — она так и хотела назвать «Пролог» при переиздании, если бы таковое оказалось возможным, «Берег дальний», по Пушкину.
Кузнецова оставила Россию в 1920 г., осенью, по-видимому, в ноябре. Через Константинополь уехала в Прагу. «Литературная моя деятельность, — продолжает она в цитированном выше письме от 8 ноября 1971 г., — началась, собственно, к Праге, где я была студенткой Французского Института (институт не окончила по болезни. — А.Б.) (первые стихи были напечатаны в «Студенческих годах», 1922 г.). Из Праги я переехала в Париж, где познакомилась с И.А. Буниным и начала уже постоянно печататься в местных газетах и периодических изданиях, главным образом в «Современных записках». В их издательстве вышли последовательно мои книги: «Утро» (1930), «Пролог» (1933), сборник стихов «Оливковый сад» (1937), перевод романа Ф. Мориака Genitrix («Волчица») в издательстве «Русские записки» (1938) (с предисловием И.А. Бунина). В 1967 г. вышла моя книга «Грасский дневник» <Вашингтон>, записи (неполные), сделанные в годы моей жизни в доме Буниных».
Рукопись ее перевода «Волчицы» Бунин просматривал и кое-что советовал изменить. Она также перевела «Песнь к молодому поэту» Рильке, из Пруста — описание Булонского леса, «очень понравившееся Бунину. В переводах он ценил не тупую точность текста, а как бы перенесение души произведения (подлинника) на другой язык» (письмо 24 января 1970 г.).
Многое из написанного Кузнецовой рассеяно по газетам и журналам, осталось не собрано: в «Последних новостях», в «Новом журнале», в «Новом русском слове» и других изданиях.
Встреча ее с Буниным произошла в Париже. Пражский профессор придумал для нее поручение передать книгу Бунину, чтобы она могла показать ему свои стихи. Он показался ей холодным, надменным; ушла от него разочарованная и решила забыть о знакомстве. «Я не знала, пишет она, — что этот человек в свое время окажет на меня большое влияние, что я буду жить в его доме, многому учиться у него, писать о нем».
На «Бельведере» жизнь Кузнецовой началась в 1927 г., а первый раз она была у Буниных в Грассе в августе 1926 г. Об этом Бунин рассказывает в письме к Кузнецовой 29 июля 1951 г.:
«Нынче Вера вспомнила июль, бывший двадцать пять лет тому назад. Она сказала, что совершенно точно помнит, что мы познакомились с тобой 6/19 июля, а 15/22 ездили в гости к Зайцевым, которые гостили тогда в имении Эльяшевича за les Ares (имение проф. В.Б. Эльяшевича «Пюжет» в департ. Var в Провансе. — А.Б.), в лесистой местности, недалеко от одного мертвого, полуразрушившегося аббатства (аббатство Торонэ — Аbbауе cistercienne du Thoronet. — А.Б.) в диком прекрасном лесу, куда мы ходили в тот день с Зайцевыми. А вспомнила все это Вера потому, что переписала нынче на машинке стихотворение мое, написанное сравнительно недавно об этом аббатстве, — под заглавием «Ночная прогулка»» (цитирую по ксерокопии с автографа, полученной от Г.Н. Кузнецовой).
Кузнецова прожила у Буниных, уезжая время от времени на два-три месяца, до апреля 1942 г., когда совсем переселилась в Канны. В 1949 г. переехала в Америку. «Хотя я, — писала она 6 ноября 1969 г., — и уехала из Грасса «во время голода», как написал Зуров, но, конечно, не голод был этому причиной. В то время всюду было голодно, а в Каннах еще больше, чем в Грассе, где были все же кое-какие связи. Причин моего отъезда было много, а в частности, были и чисто личные. Разумеется, отъезд мой на некоторое время создал атмосферу болезненного разрыва с Иваном Алексеевичем, что и ему, и мне было нелегко. Однако связи с бунинским домом не была до конца разорвана: впоследствии завязалась переписка, частью и деловая, так как в 52-м, 53-м годах (по желанию И.А.) мне и М.А. Степун была поручена корректура его книг, издававшихся в Нью-Йорке, в Чеховском издательстве («Жизнь Арсеньева», «Митина любовь и др.). Обе мы вели с ним по этому поводу оживленную переписку. <…> Всякий оттенок горечи исчез из его писем, некоторые из них были трогательно-сердечны. Вера Николаевна написала мне, что последнее письмо, которое он получил и прочел, было от меня.
В Америке я прожила десять лет. В 55-м году поступила в ООН, где и прослужила в издательском отделе корректором семь лет. В 59-м году наш русский отдел, в уменьшенном составе (В. Андреева, М.А. Степун и меня) перевели в Женеву».
Последние годы Кузнецова жила в Мюнхене. Скончалась 8 февраля 1976 г.
Андрей Седых, который был литературным секретарем Бунина в нобелевские дни, с поездки в Стокгольм подружился с Кузнецовой. Он писал: «Была она на редкость тонким, чутким человеком, очень застенчивой…» Бунин, по его словам, почувствовал в ней «настоящий талант и большую душевную тонкость», в Грассе под влиянием Бунина она «духовно и творчески оформилась». О ее книгах писали такие видные критики, как Г.П. Струве, П.М. Бицилли, Г.В. Адамович, причисляли ее к писателям и поэтам бунинской школы.
Ее стихи своей пластичностью близки поэзии акмеистов; вместе с тем в них — соприсутствие тайны, та мистическая стихия, без которой для нее не может быть поэзии; от них исходит ощущение чего-то запредельного; завораживает уход из трезвой жизни, погружение в некую первичную стихию, — пишет она, несомненно, о своих стихах, говоря о творчестве героини автобиографической неоконченной повести «Художник», — в которой надо было только чутко слушать, ловить таинственное направление», погоня за чем-то «волшебным, скользящим, пропадающим, внезапно возникающим» для нее «в только что чужом, безразличном существе». Жизнь была ценна для нее «именно этими мгновениями очарования, открывания повсюду таинственных заветных примет… чего, она не знала, знала только, что именно в них была для нее красота и смысл, без которых все остальное было ненужно и пресно». И выражено это словами точными, несомненными.
Ее рассказы во многом автобиографичны.
«В рассказах Кузнецовой… — писал Г.П. Струве, — о русских людях, застигнутых революцией, и о первых годах беженства, как и в романе ее «Пролог»… — романе ретроспективно-вспоминательном — ничего или почти ничего не происходит… Но они написаны хорошим, сдержанно-поэтическим языком, действующие лица зарисованы бегло, но с несомненным психологическим чутьем» (Струве Глеб. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк, 1956. С. 305). По мнению П.М. Бицилли, автор «Пролога» «искусно обновил и осмыслил избранную им форму романа-воспоминаний» (Современные записки. Париж, 1933. Кн. 53. С. 454). У Галины Кузнецовой, — отмечал Г.В. Адамович, — «в основании каждого рассказа лежит чувство и нежность, которые она ничем не старается скрыть, и уж всего менее тронуть иронией» (Иллюстрированная Россия. Париж, 1930. № 11. 8 марта).
В марте 1951 г. Бунин писал: несколько лет тому назад Кузнецова «напечатала в Париже книжечку прекрасных стихов — «Оливковый сад» (Архив Колумбийского университета, США).
Бунин писал о Кузнецовой сотруднице «Издательства имени Чехова» в Нью-Йорке В.А. Александровой 4 января 1952 г.:
«Галина Николаевна — редкость по своим литературным вкусам, по литературной образованности вообще и по своим собственным литературным талантам в прозе и в стихах (которые, кстати сказать, так высоко ценил такой поэт, как покойный Вячеслав Ив. Иванов» (там же).
«Грасский дневник» — в громадной степени книга о Бунине; это важнейший источник точных данных для изучения его биографии и творчества; изо дня в день она записывала свои разговоры с ним, его споры со многими знаменитыми людьми и то, как создавались рассказы и роман «Жизнь Арсеньева». «Жизнь в доме Буниных, — свидетельствует А. Седых, — была сложная, атмосфера не всегда легкая. Г.Н. Кузнецова при отборе записей проявила величайший такт. Иван Алексеевич был человеком «великих страстей», — в гневе мог наговорить Бог знает что, а потом быстро отходил и жалел о сказанном»; но она чрезмерно много внимания уделяет «капитану» Н.Я. Рощину, его писательский талант Иван Алексеевич «расценивал весьма низко, на уровне бульварной литературы; как человека он его не уважал — относился к нему снисходительно, потому что любил вокруг себя молодых и потому что Рощин вносил некоторое оживление в монотонность бельведерской жизни».
«Грасский дневник» печатался отрывками по-английски, эта журнальная публикация вызвала большой интерес в литературных кругах в Америке.
Галина Николаевна так определила свою задачу при издании «Грасского дневника»:
«Когда-то я записывала все это, не думая о будущем, просто из потребности записать свою жизнь, а также, разумеется, и жизнь тех, с кем жила. Хотелось, кроме того, передать Ивана Алексеевича живого, такого, каким он был, — очень разного, он был многогранен — и ни в коем случае не подкрашенного. Если удастся когда-нибудь издать весь «Грасский дневник» — а он довольно большой — картина получится гораздо полнее. Но пока надежды на это мало, да и, правду сказать, это еще рано, так как многие, о ком там идет речь, еще живы, а я не хочу никому доставлять неприятностей. Иван Алексеевич был человек страстный, порой пристрастный, действовал и говорил (а также и писал) часто в горячую минуту, о чем потом так же страстно жалел и горько раскаивался. Это многие могут подтвердить, в том числе и Я.М. Цвибак, хорошо знавший И.А.» (письмо 30 апреля 1965 г.).
В замыслах Кузнецовой было после издания дневника в 1967 г. составить книгу из последующих дневниковых записей; некоторые из них, очень немногие, она публиковала. Писала также книгу «Мои современники»; «наброски у меня есть, — сообщает она в письме 9 ноября 1972 г., — нужно только их отделывать». Но последние годы были омрачены болезнями, силы все убывали. Труды эти остались незавершенными. Две-три тетради дневников за первые годы войны, писала она 8 сентября 1969 г., были уничтожены, а для многого, по ее словам, еще не настало время. Отложила на будущее и «отдельный кусок воспоминаний» о писателе Л.Ф. Зурове, жившем в бунинском доме; отношения с Буниным у него были чрезвычайно сложные (Зуров иногда страдал психическим расстройством); «уж очень много о нем пишут «ненастоящего», если можно так выразиться», — говорит она в письме 14 января 1972 г.
И после отъезда из Грасса, куда бы ни забросила ее судьба, Кузнецова писала стихи и прозу, публиковала в «Новом журнале», в альманахе «Воздушные пути», в газете «Новое русское слово» (эти издания выходят в Нью-Йорке), в альманахе «Мосты» (Мюнхен).
Она была из тех, о ком Бунин сказал: Россию, русское естество мы увезли с собой, — разве можно забыть родину? Когда пришло известие о том, что немцы в Киеве, — плакала.
Литературные вкусы Кузнецовой, ее эстетические воззрения формировались под влиянием Бунина; в атмосфере, царившей на «Бельведере», у нее росло и крепло понимание того, что преходящее и наносное, а что настоящее и останется в русской литературе, составит ее славу.
Я посылал ей кое-что из литературных новинок. М.А. Булгаков поразил ее умом и талантом. 7 декабря 1966 г. она писала:
«Повесть «Мастер и Маргарита» на меня произвела большое впечатление. Какая сила, напор таланта, но и какие-то зловещие флюиды от нее! Я долго не могла после нее успокоиться. Меня очень интересует, если не трудно, пожалуйста, пришлите и конец!» А прочитав конец, написала:
«Какой талантливый, блестяще талантливый человек Булгаков! Умный и яркий».
Однотомник Михаила Булгакова (Избранная проза. М.: Художественная литература, 1966) доставил ей большую радость. «Какие яркие способности были у этого человека!» — писала она 28 января 1967 г. Она читала и раньше «Белую гвардию»; а пьеса на сюжет этого романа шла в Париже, «но постановка была плохая, хотя и были два-три неплохих актера» (письмо 29 декабря 1966 г.).
Из писателей позднейшего поколения для нее явилось счастливым открытием имя Е.И. Носова. «В последнем номере (февральском, кажется) «Нового мира» напечатаны два рассказа неизвестного мне писателя Носова, — писала она 26 апреля 1966 г. — Должна сказать, что я возрадовалась! Знаю наверное, что Бунин обратил бы на него внимание и очень похвалил бы его». Рассказы Евгения Носова «Объездчик» и «За долами, за лесами» напечатаны в «Новом мире» (1966, № 2).
Восхищалась она и Виктором Некрасовым; прочитав в «Новом мире» (1967, № 8) его статью «Дом Турбиных», она писала 5 декабря 1967 г.:
«Спасибо вам прежде всего за «Новый мир»! Статья Некрасова меня очень тронула и порадовала. Он, вообще, меня давно интересовал — какой живой сердечный писатель!»
«Черные доски» В.А. Солоухина ее «поразили».
Получив «Новый мир» с повестью Василя Быкова, Кузнецова писала 20 августа 1970 г.: «Какая страшная повесть «Сотников» — я жила чуть не две недели под впечатлением прочитанного».
Очень жалела Твардовского, ушедшего из жизни 18 декабря 1971 г.: «Сколько он в свое время сделал для русской литературы!». «Видела его портрет в газете: у него было хорошее лицо» (письмо 14. I. 1972 г.).
О Кузнецовой сказала художница Т.Д. Логинова-Муравьева, автор воспоминаний о Бунине, в письме 8 апреля 1976 г.: «Она была, несомненно, очень одаренным человеком и очень хорошо к вам относилась и ценила вашу верность Бунину».
Доброе расположение, выразившееся в ее письмах, будило во мне желание встретиться с нею, чтобы услышать живое слово о Бунине, хотелось также поговорить и о ее архиве. Такой случай неожиданно представился.
В 1973 г. я имел честь получить от мэра г. Грасса господина Эрве де Фонмишеля приглашение участвовать в «Днях Бунина в Грассе». Отмечались одновременно три даты: пятьдесят лет со дня, когда он поселился в этом городе, сорок лет со времени получения Нобелевской премии и двадцать лет со дня смерти. Узнав о приглашении и о просьбе мэра, адресованной Союзу писателей командировать меня, «биографа Бунина», в Грасс, Кузнецова писала 9 июля 1973 г.: «Очень надеюсь, что вы приедете на Бунинские дни в Грасс. Я думала передать или, в крайнем случае, переслать (если буду больна) кое-что вам из Бунинского архива. Ведь кто знает — может быть, и мне скоро уходить туда, откуда не возвращаются».
Судьба судьбой, а предстояли хождения «по инстанциям». Я имел уже некоторый опыт, были хлопоты об архиве Бунина, доставшемся по наследству Л.Ф. Зурову.
А теперь вот — письма Бунина у Кузнецовой, альбомы фотографий, целый портфель писем Веры Буниной, Кузнецова сама предлагает это свое богатство, зовет. Но тогдашнее руководство Союза писателей, министр культуры Фурцева, которой также было послано письмо из Грасса с просьбой «командировать», «послать», главный идеолог Суслов, которому я писал, — остались глухи. Не помогло и то, что К.М. Симонов, по моей просьбе, обращался к Н.Ф. Федоренке, в ведении которого были заграничные поездки писателей. Архив Кузнецовой, после ее кончины, через малый срок наступившей, приобрел профессор Рене Герра. Вот и не можем видеть «Грасский дневник», подробные записи за многие годы, — Галина Николаевна во время войны эти записи передала на хранение писательнице Наталии Владимировне Кодрянской. При встрече в Москве Наталия Владимировна рассказывала, что она все это возвратила Кузнецовой, — по правилам старого доброго времени, — не читая.
В записях Кузнецовой вырисовывается Бунин великий подвижник, для которого жизнь писателя — это «отречение от жизни», он всегда помнил завет Толстого, что условием совершенства является смирение, пример тому, по словам Льва Николаевича, Пушкин. «Все мы, даже самые сильные из нас», в своем стремлении выразить себя, наставлял своего собеседника Бунин (старик в рассказе Кузнецовой «На вершине холма»), «могут передать только частицу, которая совсем ничтожна, даже пошла, в сравнении с тем, что чувствуешь. Да, может быть, самое достойное — молчание». И он многие «молодые» свои писания отвергал как незрелые, запрещал не только перепечатывать, но не позволял обитателям «Бельведера» читать их. Бунин всегда был в поиске, как сказать скупо, но щедро; его стихией было служение красоте и правде, которые не мирятся со всякой нарочитой новизной формы и со всем, что не есть высокие идеи. Оттого он не сделал ошибку, о которой говорит Б.Л. Пастернак в письме В.Т. Шаламову, посланном в 1952 г.:
«Мне кажется, моей настоящей стихией были именно такие характеристики действительности или природы, гармонически развитые из какой-нибудь счастливо наблюденной и точно названной частности, как в поэзии Иннокентия Анненского и у Льва Толстого, и очень горько, что очень рано, при столкновении с литературным нигилизмом Маяковского, а потом с общественным нигилизмом революции, я стал стыдиться этой прирожденной своей тяги к мягкости и благозвучию и исковеркал столько хорошего, что, может быть, могло бы вылиться гораздо значительнее и лучше» (Литературная Россия. 1990. № 6. 9 февраля).
Бунин не соблазнился модными течениями в литературе начала века, с их литературным нигилизмом, доведенным «футуристами», по его словам, до «самого плоского хулиганства», а социальный нигилизм революции определил в «Окаянных днях» как гибельный для русской культуры. Свет неугасимый исходил для него от Пушкина, Толстого, от Достоевского, хотя многое в нем он не принимал.
Пушкин, как и для Достоевского, был для Бунина «наше все»; он воплощал в себе, по его определению, «высшие совершенства» России.
О Толстом и Достоевском на «Бельведере» много спорили — с Ф. Степуном, 3. Гиппиус, Д. Мережковским, — Толстой неизменно был с ними, пишет Кузнецова, в их разговорах, в их жизни. И это неудивительно: у Толстого и Достоевского, при всем их несходстве, общее в том, что в их творчестве, в их этическом учении и эстетических воззрениях, в публицистике, в литературной полемике наиболее сильно и глубоко отобразилось то, что тогда носилось в воздухе, что захватывало умы, вызывало порой ожесточенные нападки на их романы и статьи. И как всякое гениальное творчество, созданные ими произведения излучают свет, освещающий путь в будущее, и несут в себе идеи пророческие.
Федор Степун, философ, критик, блестящий спорщик, которому ближе всего были писатели-модернисты, — в частности Блок, Белый, с его «Петербургом», — их «надлом», «хлыстовство», их «инсценировки» вместо подлинной России, — точно фехтовался с Буниным, во всем с ним не соглашаясь.
Интеллигенция не знала России, парировал Бунин словесные стрелы Степуна, она жила в отрыве от народа, узкокружковыми интересами; у писателей этой среды и не могло быть подлинной России.
У Бунина, хорошо знавшего народную жизнь, русскую деревню, и у эстета Степуна, у которого, по собственному выражению, была этакая «порочная барочность», было различное восприятие Толстого. Поиски Толстым смысла жизни, его философские идеи казались Степуну лишенными мудрости, наивными. Бунин же полагал, что образное мышление Толстого и есть высшая мудрость.
Толстой писал, что «высшая мудрость основана не на одном разуме» — на том, что дают различные науки, — а исходит из света совести и достигается самосовершенствованием личности.
Уяснить восприятие Толстого Буниным — значит многое понять в самом Бунине.
Толстой считал свое духовное я, по словам Бунина «проявлением Бога в нем», и он был близок Бунину не только как великий художник, но и как «религиозная душа». Вера давала Толстому, а равно и Бунину, знание «смысла человеческой жизни» и открывала смысл жизни вечной. А смысл этот — в стремлении к благу. «Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость», — писал Толстой.
И он изображал людей, которые достигают «прозрения высших законов», — Кутузова, Пьера, Наташу, княжну Марью, — жизнь которых есть процесс «освобождения духовного начала». Очевидней всего это — у Пьера, духовно преобразившегося после плена, и у княжны Марьи, душа которой всегда стремилась «к бесконечному, вечному и совершенному».
Толстой и Достоевский возвещали великие идеалы, когда, как говорит Достоевский, в мире все более и более «угасала мысль о служении человечеству»; «новый человек», пришедший в жизнь, о котором говорит Ракитин («Братья Карамазовы»), нигилист, отбрасывающий освещенные традицией ценности, не ценит вовсе то, чем жил народ, — религию, приверженность высшим духовным началам; эти «прогрессисты» отрицают семью, ниспровергают Пушкина, Рафаэля, а преступление — убийство, совершенное Раскольниковым, — с их точки зрения, «протест» и, стало быть, не осуждается. Социалисты из помещиков, либералы нападают на Россию, чужды русскому народу. После реформы 1861 г., писал Достоевский, — «треснули основы общества <…>, исчезли и стерлись определения и границы добра и зла». Петр Верховенский («Бесы») так и говорил: надо, «чтобы все рушилось: и государство, и его нравственность».
Либералы, социалисты, эти самозванные устроители человеческого счастья, хотели переродить человечество насильственным изменением экономических условий жизни; но не в промышленности, утверждал Достоевский (это также мысли Толстого), а в нравственном перерождении сила, в нравственной идее.
Их, этих «прогрессистов», способ мыслить, их правда враждебны идее сострадания и таким понятиям, как «ум сердца», смирение. Смирение, писал Достоевский, «самая страшная сила, какая только может на свете быть!». Им не пришло бы в голову сказать, как говорила Аглая князю Мышкину («Идиот»): «У вас нежности нет: одна правда, стало быть, — несправедливо».
А в конце концов эти бездушные теории построения «светлого будущего» вели к обоснованию терроризма, к построению этого общества на костях невинных людей, — Шигалев («Бесы») говорил о ста миллионах таких жертв — и ошибся: А.И. Солженицын уточнил — потребовалось сто десять миллионов для того будущего, которое пророчески предвидел автор «Бесов» и определил в терминах наших дней, как «застой и сумбур»;
именно к такому результату, по его словам, должен был привести либерализм «бесов», кончивший антинациональностью и личной ненавистью к России». Бунину пришлось жить, когда сбылись пророчества Достоевского, когда воцарился Азазел;
стало реальностью предвиденье великого романиста: «Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю». И Бунин сказал свое горькое слово и о революциях, и об «окаянных днях». О Достоевском говорил жене. Вере Николаевне: «…только Достоевский до конца с гениальностью понял социалистов, всех этих Шигалевых. Толстой не думал о них… А Достоевский проник до самых глубин их».
Отношение Бунина к Достоевскому было сложным, нередко он отзывался о нем в резких тонах. Достоевский «душе его чужд, — пишет Кузнецова, — но он признает его силу, сам часто говорит: конечно, замечательный русский писатель — сила! О нем уж больше разгласили, что он не любит Достоевского, чем это есть на самом деле. Все это из-за страстной его натуры и увлечения выражением». Он восторгался умом Достоевского и в его романах, и в «Дневнике писателя». А Вере Николаевне сказал:
«Ну, я прочел «Кроткую». И теперь ясно понял, почему я не люблю Достоевского. Все прекрасно, тонко, умно, но он рассказчик, гениальный, но рассказчик, а вот Толстой — другое.
Вот поехал бы Достоевский в Альпы и стал бы о них рассказывать. Рассказал бы хорошо, а Толстой дал бы какую-нибудь черту, одну, другую — и Альпы выросли бы перед глазами».
Можно указать примеры, когда Бунин в своем творчестве то спорит с Достоевским, то, напротив, следует его идеям. В его рассказе «Петлистые уши» (1916) Адам Соколович изображен как антитеза Раскольникову. Соколович, этот «сверхчеловек», проповедует «убийство ради убийства», не способен мучиться совестью, подобно Раскольникову, после совершенного им преступления. Это символическая фигура, отмечалось в критике того времени, для тех трагических дней, когда в войнах участвовали десятки миллионов. Соколович со спокойной убежденностью заявляет: «Довольно сочинять романы о преступлениях с наказаниями, пора написать о преступлении без всякого наказания». Рассказ первоначально так и был озаглавлен: «Без наказания».
Соколович называет себя выродком, а у выродков, говорит он, у убийц, например, «уши петлистые, то есть похожие на петлю». Тут некоторое сходство художественной детали с изображением Достоевским Шигалева, у которого были «уши неестественной величины, длинные, широкие и толстые, как-то особенно врозь торчавшие».
В повести Бунина «Митина любовь» (1924) есть определения жизненных устремлений Мити, идущие от Достоевского. В романе «Братья Карамазовы» Митя говорит, что красота страшна и таинственна, «еще страшнее, когда уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны». Эти два начала, их совмещение, очерчивает также Бунин. «Таинство любви» Мити («Митина любовь») являло собой, говоря словами поэтессы М.В. Карамзиной, «чудо благодатное». В то же время он, с его потребностью прекрасного, в своих сокровенных побуждениях не чужд был страстям, которые влекли его к связи с развратной женщиной, и он застрелился; жизненный тупик для него оказался неизбежным.
Любовь — тайна; по Достоевскому — «тайна Божия». Бунин писал: «Страшнее, привлекательней и загадочней любви нет ничего ни на небе, ни на земле». Этот высокий строй чувств передан в «Митиной любви», «Жизни Арсеньева», в рассказе «Натали» (1941). В нем в некотором смысле отобразилось то, что пережил сам Бунин: его увлечение Галиной Кузнецовой, хотя «свою жену Веру Николаевну, — пишет Андрей Седых, — он любил настоящей, даже какой-то суеверной любовью». В «Натали», по выражению самого автора рассказа, «мучительная красота обожания» Натали Мещерским и «телесное упоение Соней». При этом надо сказать вслед за Буниным, что рассказ этот от начала до конца вымышленный.
В своем творчестве Бунин обращался и к Петрарке. Возвышенное чувство к женщине, воспетое Франческо Петраркой в его сонетах, было и для Бунина тем миром добра и красоты, который наполнял его душу. Он говорил Кузнецовой 3 июня 1933 г.: «…с годами, а теперь особенно, я все больше начинаю чувствовать в себе какой-то… Петраркизм и Лаурность… то есть какое-то воплощение всего прекрасного, женского <…>, что и правда подобно тому, что я писал в прошлом году о Петрарке — «Прекраснейшая солнца». Кузнецова тонко почувствовала и отобразила эту сторону личности Бунина в многих записях «Грасского дневника»; ведь и ее душа чутко откликалась на все прекрасное, на все то, что есть поэзия, и это придает зоркость ее писательскому взгляду. Бунин, писавший в «Жизни Арсеньева» о Лике в те годы, когда обдумывал рассказ «Прекраснейшая солнца», был, как он говорит о Петрарке, «одержим… беспримерной любовью» к той, юная прелесть которой «могла почитаться небесной». Но «жил, вместе с тем, всеми делами своего века, отдавая свой гений и на созидание всех благих его деяний».
Читая Пушкина, он погружался в думы о России наших дней, — в «Борисе Годунове» отметил слова Пимена:
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли, —
и написал: «Как Ленина».
В Екатеринбурге в 1918 г. были убиты, по велению московских владык, не только царь с женой, но и четверо их детей.
Борису Годунову являлся призрак убитого им царевича Дмитрия, и его терзали муки совести. Бунин написал к монологу царя: «Ух, тяжело!.. дай дух переведу»:
«Ленины да Сталины не терзаются!»
В старости Петрарка писал: «Я хочу, чтобы смерть застала меня за книгой, с пером в руке…»
Бунин трудился до последнего дня и часа: писал свой труд о Чехове. Смерть застала его за книгой, с пером в руке.
Он так же, как «прекраснейшая солнца», мог бы сказать о себе:
«Дни мои через смерть стали вечны!»