«Будет вечная музыка»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Будет вечная музыка»

Нет-нет, а сверну, бывало, после института в деревянный дом.

Подвалило счастье моим подружкам-однокурсницам Кате и Клаве — расположились в старом доме с мебелью-хламом и двумя мальчиками-сиротами.

Вместе ели хлеб, полученный по рабочей карточке, — пятьсот пятьдесят граммов, топили печку ворованными досками, выковыривали из щелей стола застрявшие кусочки соли — соли не было. Кипяток — пожалуйста, сколько угодно. Ну и плюс ко всему гомерический хохот с утра до ночи. Смех неуемный по любому поводу. Помню, гнали нас с занятий за смех. Все студенты были «больны» этим…

Завидовала я своим подружкам. Еще бы! Глаза продерут, умоются — и через десять минут в институте. А мне еще до станции «Северянин», оттуда на электричке до города Бабушкина, потом сорок минут пешком… Клава стала главной хозяйкой и иногда снисходительно позволяла мне заночевать на бугристых пружинах старого дивана с восьмилетним мальчиком, когда старший дежурил в котельной. Какое это было счастье для меня!

Раз прихожу — лежит на столе чисто вымытая картошка. Лежит попарно, восемь штук. Катя одна. Болтаем и все поглядываем на картофелины — варить не велено. Уж и так и сяк отключаемся от них, а глаза оглядывают — душу травят. Скоро уж на электричку… Катя была сердечной девушкой, не смогла отпустить меня в ночь с мыслью о помытой картошке.

Махнула рукой и через полчаса пюре с сольцой давить стала. Вдруг рывком открывается дверь и входит Клава. Лицо ее скривилось: она оглядела дымящееся пюре и нас. Я скоренько подошла к пальто, сшитому мамой из солдатской шинели, и просунула руки в рукава. Дескать, не рассчитываю на угощение.

Катя улучила момент и ткнула мне в ладонь комок пюре. Сомкнув ладонь, я этой же рукой, указательным и большим пальцами, стала всовывать пуговицы в петли.

— Что с тобой? — недовольно спросила Клава. — Может, в туалет хочешь?..

Я схватила платок, сумку и со стоном выскочила на волю. Там разжала кулак, окунула обожженную руку в сугроб, другой рукой отыскала в снегу горячий комочек. Подождала, подула, съела — и вперед на электричку.

После этого случая Катя побегала по соседям и в желтом доме с клубом имени Крупской нашла для меня угол за рабочую карточку. Это рядом. Планировка внутри какая-то придурковатая: сперва длинный коридор с множеством дверей, открываешь нужную тебе, и сразу спуск вниз по лестнице в комнату.

Живут в ней мать и две дочки — Шура и Лида. Нашлось и мне место. Еще бы не найтись! Карточка рабочая. Удобно стало: рядом с институтом и с подружками. Вот только голод проклятый мучил, не унимался ни днем, ни ночью. То терпимо, а то как схватит — хоть плачь… И вот брат мой двоюродный демобилизовался, Сергей Тимошенко. Ехал через Москву, нашел меня, чтоб накормить. Оказались мы у Красных Ворот — там где-то военная столовая для проезжающих солдат.

Сунулись — отказ: нельзя штатским.

— Зачем ты устроил это! — глотая слюни, говорю ему.

Но это ж Сергей… Подключил солдат, отвлекли часового, и вот я уже в столовой.

Поплыли алюминиевые мисочки с супом. Я шепнула Сергею, чтоб попросил вторую порцию. Не отказали. Потом бросками опять алюминиевые мисочки с кашей перловой и кубиками жареного сала. Хлеба побольше — брат подкладывает.

— Ешь, ешь, доходяга.

Тут кисель поплыл в гнутых кружках. Наелась как никогда…

Сергей Тимошенко — тип интересный. Когда Бондарчуки ездили в отпуск в село Широчанское, то считали, что время проведено не впустую, если там гостевал у матери Сергей. Он относился к тем людям, о которых Шукшин говорил, что подарок судьбы — встретить такого. Он тебе и споет, и побрешет чего, и последним куском поделится. Синеглазый чубатый казак с Кубани. Белозубый, с блудливым взглядом на женщин.

Какое-то время пошатался без работы — нигде не нравилось. Родственники укоряют: непривычно, чтоб мужик не работал. Бывало, придет и «обнадеживает» маму мою:

— Меня взяли в «Ейскую правду» главным редактором.

— Без образования?

— Почерк знаете у меня какой? Пысарем у армии был…

Потом эта версия затихает, рождается новая:

— Тетя Ира! Принял учера на полтора миллиона театрального хозяйства — нашего областного театра.

— Брешешь…

Однако уникальность его была неоспоримой. Он играл на всех музыкальных инструментах. Пел красиво бархатным голосом. Это были его козыри. Но и это не знал, как применить.

Исчезает, потом узнаём, что во Львове постовым милиционером пристроился. Привез оттуда жену — польку Ядвигу. С семьей — безвылазно — не мог находиться. Выпьет у друзей, припоздает и, придя домой, прямиком к комоду, над которым висят фотографии родственников, и умерших, и здравствующих. Поставит локти на комод и пустит горькие слезы. Дескать, жаль ушедших. Ядвига спокойно встает с кровати и нажаренную для него картошку опрокидывает со сковородки в помойное ведро. Он стелет себе отдельно. Наутро примирение, но ненадолго. Где только он не работал… И вдруг вижу в киножурнале перед сеансом: запевает в прикарпатском ансамбле — в соответствующем костюме. До чего хорош!

Является однажды в Москву с намерением сыграть главную роль в кино. «Сыграю как надо, лучше всех!» Два дня побыл, увидел, как мы ютимся в одной комнате, как нечасто дают нам работу, и его порыв нанести визит Бондарчуку и сообщить о цели приезда иссяк.

Как-то приезжаю на каникулы и иду семь километров пешком — Сергей, Ядвига и ребеночек в Широчанке у матери. Вечерком, когда солнце село, повел он меня к клубу. Амбарный замок для Сергея не помеха. Пролезли мы в окно и оказались в комнате, где хранятся инструменты. Я села на пол под окном, а он при лунном свете доставал то гитару, то трубу, побольше и поменьше. Сел и за пианино — усладил мою душу, попел красиво. Как это может быть? Не учился нигде и никогда.

Ядвига радостно усадила нас за ужин. Муж гулял с сестрой, а не с какими-то казачками-молодухами. Ей все время грезилась нечистая сила, подталкивающая мужа к измене. А он излучал прану далеко не всегда для измены жене.

Возле таких, как Сергей, люди гуртуются, как пчелы вокруг меда. Не забуду, к примеру, что вносил с собой на съемочную площадку Юрий Никулин. При нем становилось как-то благостно, все улыбаются, успокаиваются. А Пуговкин, а Николай Афанасьевич Крючков? И в поезде с ними едется как-то радостно, и все плохое забывается.

Спасибо таким людям. Они греют душу.

И вот, значит, уехал Сергей; учусь в институте, голодаем, смеемся, плачем, репетируем, кокетничаем с мальчиками — всё путем.

Приближается Новый год. Мы — в институте: там тепло, приезжие сидят как можно дольше, пока комендант не выгонит. Некоторые студенты куда-то исчезали до утра. Где-то их подкармливали, где-то оставляли ночевать. А мы были наружу — и перед институтом, и перед педагогами. Таскали они нам по возможности перекусить чего-нибудь, витамины из аптеки.

И вот сидим мы однажды, обсуждаем, как будем Новый год встречать. Вдруг прибегает хозяйская дочка Шурка и жестом зовет меня. Прижав руки к сердцу, взмолилась:

— Скорей! Бери пальто, книги и домой!

— Зачем?

— Скорей!

Мы побежали. Вхожу — и что же я вижу: на столе жареный поросенок, сыр, масло, икра красная, конфеты «Мишка», хлеба горы. Я быстренько поздоровалась и бухнулась на стул, разглядывая не виданные никогда яства: ни до войны, ни после войны — никогда…

Хозяйский гость — дядька полный, нестарый, потный. Бутылка водки до половины уже опорожнена. Шампанское взял в руки.

— Ну, за Новый год…

Мне не хотелось шампанского и вообще спиртного, а что поделаешь — это пропуск к еде.

— Родственник? Как вас звать?

— Яков Иванович, — разливая шампанское по граненым стаканам, ответил он.

Мать и обе дочери смотрели на меня с испугом.

— Ну, давайте, — поднял стакан герой вечера.

Девятилетняя девочка — сестра Шурки — старательно выпила крупными глотками шампанское, не зная, что ждет ее, лишь бы угодить хозяину и кинуться на еду. Стали мы хрумкать поросенка с белым хлебом, закусывать «Мишками», снова припадать к икре, сыру, хлебу. За моей спиной стояла кровать. В голове у меня все перекособочилось, я поплыла от стола, успев взять свою тарелочку с поросенком и «Мишками» и поставить на окно. Лбом ткнулась в подушку — и всё…

Доели утром свинину и «Мишек», и — я в институт, а Шура на работу на ватную фабрику. Как нас, помню, вата мучила. Все было в вате. Когда выходили из дому, нужно было время, чтоб обобрать с себя вату.

Чуть было призабыла я «родственника», как, придя домой, вижу молящие глаза хозяйки — матери Шуры.

— Такой морозец мягкий, на выставке так хорошо. Музыка играет… Пошли бы погуляли…

Шурка надевает рейтузы и красит губы.

— Сейчас Яков Иванович придет…

— A у меня свидание, — с сожалением говорю я, думая: «Поесть бы сейчас его, Якова Ивановича, еды…»

— Отмени, — просит мать.

— Отмени, — просит Лидочка.

— Куда она денется! — пыхтит Шурка.

Заскрипели ступеньки — слышна поступь кожаной подошвы. Это белые бурки Якова Ивановича. Входит. Свертки, свертки. Один интереснее другого. Шелестит калька, обнажается богатая еда. Яков Иванович раздевается и заполняет пространство запахом одеколона «Шипр». Хоть бы на пищу не осел этот запах… Всё в момент разложили, но не тут-то было! На стол ставится бутылка вина — это запрет на уход.

— На этот раз слабенькое принес, — сказал Яков Иванович и стал расческой драть густые светлые кудри.

Выпили, хочешь не хочешь. Съели всё до капельки.

— Пойдем, Нонна, на выставку, я угощу тебя мороженым.

— А Шура?

— Поди-ка сюда! — шепчет мне Шурка. — Ты что прикидываешься? Не понимаешь, что все это из-за тебя? Он свататься хочет! Иди!

Какой ужас! Съеденная пища стала противна.

— Пойдем и ты, Шура, — хлопает он ее по плечу.

Я как сомнамбула надеваю пальто, и мы строем отправляемся на выставку, где мухинские дяденька и тетенька с серпом и молотом стоят. Людей мало. Дышат паром. Играет радиола. Смеются. У кого-то бумажные цветы, шарики надувные.

— Возьмите меня! — скомандовал Яков Иванович и бубликами подставил руки.

На нем кожаное черное пальто, внутри мех.

Я двумя пальцами зацепила за холодную, замерзшую кожу, и мы пошли туда, где продавалось мороженое. Радио громко чередовало крики о достижениях в хозяйстве с музыкой. Яков Иванович пригласил Шурку на вальс. Далеко отставил левую руку, закружил слегка.

— На, бери, — говорит продавщица мороженого (он заплатил за два брикета). — Один, наверное, твой.

— Наверно… — ответила я.

Взяла брикет да и завернула за палатку, в темноту. С наслаждением, с чувством свободы мчалась к своим и к «своему».

— Ты что так рано? — удивилась Катя.

— Рано?..

— Я шучу. Бери нож и режь овощи на винегрет. Тут и вареная морковь, и свекла, и картошка. Больше ничего не будет, а винегрета навалом. Хлеба тоже.

— А я пришла без хлеба… Вот только мороженое.

— Мы знали, что ты не дотерпишь — съешь свой паек, как всегда. Не переживай. Тут твоя пятерка есть.

— Я сегодня хлеб не буду есть! — крикнула я, счастливая.

Ох, какая я была тогда счастливая! Скоро «мой» придет и обязательно внесет все пятьсот пятьдесят граммов хлеба в «котел».

На самом истоке жизни мне не дано было связать свою жизнь или хотя бы миг с нелюбимым — ради выгоды и богатства.

Шли годы. Я была ничего собой, липли всякие…

А мне — только чувства! И только чувства!

Даже враги мои, и те всегда скажут, что и в кино-то я не сыграла ни одного слова за счет каких-то козней.

Какой там Яков Иванович?! Нет, нет, нет! Винегрет, хлебушек!

Свои — первый чайник, первая ложка, первая комната… Стол, табуретка. Так началась моя жизнь, так и идет…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.