Глава IX Россия, Санкт-Петербург, 1909 г.
Глава IX
Россия, Санкт-Петербург, 1909 г.
У меня не живут цветы,
Красотой их на миг я обманут,
Постоят день-другой и завянут,
У меня не живут цветы.
Н. Гумилев
Зрительный зал Мариинского театра был забит до отказа. Как всегда бывало осенью, на спектакли приезжали даже те, кто не был особенно горячим театралом. Очень уж тоскливо было сидеть дома бесконечно длинными, то дождливыми, то снежными ноябрьскими вечерами. Первые пару недель после лета петербуржцы проводили, напрашиваясь в гости к близким и не очень близким знакомым, с которыми они не виделись все лето, и сами приглашали к себе гостей. Но потом поводы для визитов заканчивались, и наступала пора ездить по театрам. Заскучавшие горожане готовы были проникать в храмы Мельпомены тайком, стоять в проходах партера и сидеть вдвоем на одном стуле в ложах, лишь бы не грустить в своих полутемных квартирах в одиночестве.
Так было и в этот вечер. Желающих услышать положенную на музыку старинную легенду о докторе Фаусте набралось намного больше, чем мест в зале, в партере стояла сильная духота, но никто из приехавших в театр не жалел о том, что не остался дома. Даже те, кому приходилось слушать оперу стоя и без возможности увидеть, что происходит на сцене. Актеры «Мариинки», как всегда, были на высоте. Перед зрителями пел не известный солист, любимый всеми театралами Петербурга, а подписывал договор с дьяволом настоящий Фауст. И зрители, даже те, кто был равнодушен к театру и приехал на спектакль, спасаясь от скуки, в тот момент ни минуты не сомневались, что это именно он, Фауст, герой средневековой легенды и написанной почти сотню лет назад поэмы, герой старинной, но не забытой современными людьми истории…
Громкий удар, раздавшийся где-то наверху, в мгновение ока развеял эту мифическую атмосферу. Исполнитель партии Фауста впервые в жизни взял фальшивую ноту, кто-то из музыкантов в оркестровой яме сбился с ритма. Впрочем, зрители не обратили на это внимания — все с удивлением смотрели на потолок, на котором в полумраке поблескивала бронзой огромная люстра, и пытались понять, что же там случилось. Те, кто бывал в «Мариинке» не слишком часто, с недоумением переглядывались. Постоянные посетители театра выглядели менее удивленными — многие из них знали, что над сценой находится художественная мастерская, а кое-кто был даже знаком с ее хозяином, Александром Головиным. Хотя и для них было странно слышать доносящийся оттуда шум. И Головин, и бывавшие в его студии натурщики, и приглашенные туда гости никогда не забывали о том, что прямо под ними расположена сцена, на которой по вечерам идут спектакли. Да им и сложно было об этом забыть из-за звучащей внизу музыки!
Но на этот раз те, кто находился в мастерской, явно не обращали внимания ни на музыку, ни на пение солистов. После первого, напугавшего всех, звонкого удара послышался более глухой стук, потом топот чьих-то ног и голоса, выкрикивающие что-то резкое. Правда, спектаклю все это больше не мешало. Музыканты взяли себя в руки и продолжили играть, певец опять превратился в тоскующего по Маргарите Фауста. Опера продолжалась, а вскоре и шум наверху стих, спустя несколько минут зрители и вовсе о нем забыли, опять погрузившись в трагический сюжет оперы.
А над сценой, где разыгрывалась старинная трагедия, кипели современные, но точно такие же бурные страсти. Два участника драмы, стоя друга напротив друга, молча буравили друг друга глазами и тяжело дышали. Это были две полные противоположности — высокий широкоплечий Максимилиан Волошин и худой, низкорослый Николай Гумилев, теперь еще и сильно ссутулившийся, из-за чего выглядел совсем маленьким. Два таких разных поэта, по-разному выглядевшие и писавшие в совсем разных стилях, были похожи только в одном: они смотрели друг на друга одинаково яростными, ненавидящими взглядами.
— Вы все поняли? — ледяным тоном спросил Волошин.
— Да, — так же холодом отозвался Гумилев.
Оба глубоко вздохнули и наконец отвернулись друг от друга. Волошин медленно провел левой ладонью по костяшкам пальцев правой, словно погладил свою руку. На ее тыльной стороне выступило несколько маленьких рубиновых капель крови, и Максимилиан чуть заметно поморщился. Одновременно с ним Николай поднес руку к лицу и тоже скривился от боли. Он был бледен, но его левая щека на глазах становилась пунцовой.
Все остальные присутствовавшие в мастерской молча окружили этих двух мужчин, еще недавно бывших приятелями, а теперь в одно мгновение ставших злейшими врагами, переводили взгляд с одного на другого и не решались произнести ни слова. Только что на их глазах произошла слишком неожиданная сцена — не то чтобы совсем невозможная в мастерской художника, но все же довольно редкая. Встретились два талантливых поэта, и в тот же миг, как увидели друг друга, один из них изо всех сил влепил другому пощечину. Да еще и удар у него оказался таким мощным, что его жертва отлетела к стене и рухнула на пол, после чего не сразу смогла подняться на ноги. Все, кто оказался свидетелем этой сцены, в первый момент так растерялись, что даже не сразу бросились на помощь Николаю. Только спустя несколько секунд, когда Гумилев, прижимая руки к лицу, сам попытался встать, хозяин мастерской подскочил к нему, подставляя плечо. Остальные продолжали неподвижно стоять, по-прежнему не зная, что им следует делать.
— А Достоевский был прав, — ни к кому не обращаясь, пробормотал Иннокентий Анненский. — Звук пощечины действительно… мокрый…
Ему никто не ответил. Все ждали, что виновники всеобщего замешательства как-то объяснят свои действия, дадут понять, что случилось. Но никакого объяснения так и не последовало. Подравшиеся поэты убедились, что сами они хорошо понимают причину ссоры, а рассказывать о ней остальным, по всей видимости, не входило в их планы. Алексей Толстой сделал шаг к Гумилеву, собираясь что-то сказать, но Александр Блок жестом остановил его.
Николай, все еще держась за разбитое лицо, огляделся вокруг, отыскивая глазами свою шинель. Максимилиан, не глядя на него, тихо отступил в один из дальних углов. Вдоль стен мастерской были расставлены декорации к опере «Орфей и Эвридика», изображающие подземное царство Аида, и их мрачность придавала инциденту особенно зловещий оттенок. На мольберте в середине комнаты стоял незаконченный портрет Волошина — и как же не похоже было его спокойное и умиротворенное лицо на холсте на нынешнего раскрасневшегося от гнева Максимилиана! А снизу доносился сильный, прорывающийся сквозь пол, голос поющего о совсем иных временах и иных проблемах Федора Шаляпина, исполнявшего партию Мефистофеля.
Гумилев набросил на плечи шинель и, ни на кого не глядя, вышел из мастерской. Никто не пытался ни остановить его, ни проводить до дома, но он был только рад, что его оставили в покое. Оказавшись на полутемной театральной лестнице, он, уже не сдерживаясь, прижал обе руки к разбитому лицу и чуть слышно застонал. Ну и сила у Волошина! Если судить по ней, то он не поэт, а боксер! Поэту полагается быть слабым и бледным от тяжелой и полной лишений жизни — вот он, Николай, отлично соответствует такому образу…
Эта мысль немного развеселила Гумилева. Он попытался было улыбнуться, но разбитые щека и губа тут же отозвались острой болью, и он снова схватился за лицо. На ощупь щека казалась распухшей, и он с тоской подумал о том, как ужасно будет выглядеть наутро. Да и теперь, надо полагать, вид у него не самый респектабельный…
Выйдя из театра, Николай поднял повыше воротник шинели и быстро зашагал по улице, стараясь не встречаться взглядами ни с кем из прохожих. К его огромной радости, снова начал идти мокрый снег, а потом еще и ветер поднялся, поэтому людей на улице почти не было — все сидели уже либо в гостях или театрах, либо у себя дома. Встретить в такой момент кого-нибудь из знакомых было бы для него самой настоящей катастрофой. Достаточно того, что об их с Волошиным ссоре знают пять человек!
Вспомнив о том, с каким любопытством смотрели на них с Максимилианом Александр Головин и его гости, Гумилев снова вспыхнул и сжал кулаки. Может, он, Николай, и виноват, но Волошин ничем не лучше его! Посчитал, что Николай обидел его приятельницу, вступился за ее честь — и сделал это так, что теперь о ней и об их ссоре из-за нее узнает весь Петербург! Да еще и виноватым в этом все посчитают только его, Николая…
Эта мысль привела Гумилева в еще более мрачное расположение духа, и он ускорил шаг, чтобы скорее оказаться дома, где можно дать волю своим чувствам. Усилившийся ветер бросил ему в лицо горсть мокрого снега, но молодой человек лишь наклонился вперед и опустил голову. О том, чтобы подъехать домой на извозчике, в такую погоду можно было только мечтать, те поджидали желающих поехать возле трактиров и ресторанов. «Надо было выйти к главному входу в „Мариинку“, там наверняка экипажи были!» — запоздало упрекнул себя Николай, но возвращаться к театру не стал. Он успел уйти слишком далеко, вдобавок возле театра мог снова встретить Волошина или кого-нибудь из свидетелей их драки. Ему даже думать об этом не хотелось. Нет, лучше еще немного померзнуть и дойти до дома пешком!
К тому времени, как он добрался до своей квартиры, левая половина его лица сильно распухла, и Николай, увидев себя в зеркале, чуть не застонал от досады — вид у него был еще страшнее, чем он предполагал.
— И в таком виде ты теперь должен будешь защищать свою честь! — сказал он вслух своему отражению и плюхнулся на диван. «А уж как бы повеселилась Черубина, увидь она тебя сейчас!» — добавил он про себя, и ему стало совсем тоскливо. На самом деле он точно знал, что Лиля Дмитриева, которую теперь весь литературный мир России знал под именем Черубины де Габриак, конечно же, никогда не стала бы смеяться над ним. Вряд ли эта искренняя и слегка наивная девушка вообще была способна даже на самую легкую дружескую насмешку. А уж если бы она узнала, что произошло из-за нее между двумя ее друзьями, то вообще пришла бы в ужас. И еще придет — если Гумилев с Волошиным не помирятся и их ссора приведет к поединку. А она приведет к нему почти наверняка. Во всяком случае, Николай после того, что случилось сегодня, прощать Максимилиана и соглашаться на примирение с ним не собирался.
Он закрыл глаза и стал вспоминать, как увидел Дмитриеву в первый раз. Их знакомство поначалу было заочным. Гумилев читал очередной номер журнала «Аполлон», лениво пробегал глазами строчки стихов, написанных хорошо известными ему авторами, со скучающим видом отмечал про себя, что все они по-прежнему пишут об одном и том же — о несчастной любви, о тоске непонятно по чему и о том, что жизнь не имеет смысла, — и вдруг на глаза ему попалось совсем иное, необычное стихотворение, подписанное таким же необычным именем. Это были стихи о людях, похожих на цветы — на нежную мимозу и на потерявшие стыд орхидеи, на важные садовые розы и наивные полевые медуницы… Странные, неожиданные сравнения — сам Николай, наверное, ни за что бы не додумался до такого! Автором такого стихотворения, несомненно, был какой-то очень неординарный, очень талантливый человек.
Однако имя, которым были подписаны стихи о людях-цветах, ничего не сказало Гумилеву. Никогда раньше он не слышал о загадочной поэтессе, носящей имя Черубина де Габриак. Впрочем, в том, что оно вымышленное и что за ним скрывается русский автор, у Николая сомнений не было — таким вычурным мог быть только специально придуманный псевдоним, кроме того, ни один иностранец не смог бы создать такие прекрасные стихи на русском языке. Но вот чей это псевдоним, кто из поэтов пишет под ним о сходстве людей с цветами? Мысль об Анне Горенко Гумилев отверг почти сразу — она писала совсем иначе, в совершенно другой манере и на другие темы. Нет, под именем Черубины прятался кто-то другой, но кто?
Николай думал об этом несколько дней, перебирал в уме всех поэтов, которых знал лично, и всех, чьи стихи попадались ему в журналах и сборниках. Ни один из известных ему стихотворцев явно не подходил на роль таинственной дамы по фамилии де Габриак, и это означало только одно: либо Николай плохо знал кого-то из современных поэтов, либо в литературном мире появился новый талант.
Желание узнать, кто такая Черубина де Габриак, вскоре завладело Николаем полностью. А следующий номер «Аполлона», в котором было напечатано другое стихотворение, подписанное этим псевдонимом, разжег его интерес еще сильнее. К тому же вскоре после этого Николай узнал, что другие литераторы тоже безуспешно пытаются раскрыть тайну этого имени и выдвигают самые невероятные предположения о том, кто на самом деле пишет эти чудесные стихи. Редактор «Аполлона» Сергей Маковский рассказывал, что встречался с ней лично, но никто, кроме него, больше не видел эту женщину. От Маковского же в литературных кругах узнали кое-какие подробности ее биографии. Он говорил, что она — француженка по отцу и русская по матери, а выросла в Испании, причем детство провела в католическом монастыре. Рассказывал под большим секретом, что поэтесса в ссоре с матерью и всегда говорит о ней как об умершей, хотя та жива, но много лет назад изменила ее отцу. Называл ее очаровательной и обаятельной и даже намекал, что влюблен в нее. Вот только можно ли верить всем этим рассказам и не был ли Маковский сам участником мистификации? Многие подозревали, что это именно так, а кое-кто даже считал, что Черубиной назвался сам Маковский, постеснявшийся публиковать в своем журнале собственные стихотворения. Доказательств этой версии, правда, ни у кого не было, но тем сильнее поэты, писатели и журналисты готовы были в нее поверить.
Правда, потом появилась другая сплетня — настоящим автором произведений Черубины стали считать Максимилиана Волошина, о котором Маковский как-то раз тоже обмолвился, что тот знаком с поэтессой и даже помогает ей вести переписку с журналами, но сам Волошин эти слухи решительно отрицал.
Гумилев больше склонялся ко второму варианту, к тому же стихи, которые Волошин подписывал собственным именем, очень сильно отличались от произведений де Габриак.
Каково же было изумление Николая, когда он узнал правду! Страстная иностранка, сочинявшая смелые стихи о Боге, любви и красоте, о дальних странах, прекрасных дамах и рыцарях, в действительности оказалась совершенно невзрачной, ничем не примечательной на вид, скромной учительницей! Она говорила тихим голосом, заметно хромала при ходьбе, стеснялась лишний раз посмотреть в глаза собеседнику, не считала себя талантливой и не верила, что ее стихи привлекли бы всеобщее внимание, если бы не созданная вокруг них загадочная история с псевдонимом. Но познакомившись с ней чуть ближе и заглянув в глубину ее пугливых серых глаз, Гумилев увидел в них такую твердость и силу характера, что у него отпали последние сомнения в авторстве стихов Черубины.
С каждой встречей он уважал эту юную девушку все сильнее. Она читала свои новые стихи, обсуждала поэзию других авторов «Аполлона», и Николай восхищался и ее талантом, и острым критическим умом. Она просила Гумилева почитать его произведения, и он начинал волноваться, как будто декламировал собственные стихи впервые. Рассказывала о своем детстве и жестоких брате и сестре, насмехавшихся над ее хромотой и отламывавших ноги у ее кукол, а в следующую минуту уже улыбалась, говорила о них что-нибудь хорошее, и голос ее звучал так тепло, что Николай не верил своим ушам и поражался ее великодушию, позволявшему этой девушке забыть все обиды, простить родным злые и глупые детские шутки и продолжать любить их, несмотря ни на что.
Через несколько недель знакомства Гумилев уже не знал, кем восхищается больше — неприступной Анной Горенко или этой тихой, бесконечно доброй девушкой с ясными, широко распахнутыми, как у маленького ребенка, глазами. Нет, Анна, конечно, не была забыта, но она была далеко и не хотела встречаться с ним, не отвечала на его письма… А Черубина де Габриак, на самом деле носившая имя Елизавета Дмитриева, была рядом и с интересом общалась с ним, слушала его стихи, читала свои…
Мысль о том, что Дмитриева могла бы стать его женой и что с ней в отличие от Анны он был бы счастлив, в первый момент показалась Николаю глупой и странной. Но чем дальше, тем сильнее он уверялся в том, что его встреча с Лилей была не случайной и что именно она предназначена ему судьбой, чтобы утешиться после отказов Горенко. Однако произошедшее в конце концов между ними объяснение показало, что сама Дмитриева думала совершенно иначе.
— Вы — удивительный человек, вы — талант, — шептала она, отводя в сторону глаза и заливаясь краской от смущения. — Но… я принадлежу другому человеку. Он сейчас служит в армии, я его жду… Простите меня, Николай, но я не могу принять ваше предложение…
Что заставило Николая в тот же вечер проболтаться об отказе Елизаветы в компании таких же, как он, слегка подвыпивших литераторов и с досадой объявить, что юная поэтесса слишком переборчива? То ли рухнувшая надежда на спокойную жизнь, то ли обида и задетая гордость… Но, как бы там ни было, приятели поняли его слова превратно, и по городу прошел слух о том, что он говорил о девушке в пренебрежительных выражениях. До самого Николая эта сплетня добралась в таком искаженном виде, что он даже не сразу понял, о чем шла речь. Говорили, будто бы он возмущался отказом Дмитриевой и обвинял ее в глупости, считая, что свадьба с ним для нее, хромой и невзрачной, единственный шанс выйти замуж, что он снизошел до нее, и она должна быть ему за это благодарной… Гумилев как мог опровергал эти слухи и уверял, что относится к Лизе со всевозможным уважением, однако большинство литераторов верили не ему, а любителям посплетничать.
Но хуже всего было то, что им поверил еще один друг Дмитриевой, Максимилиан Волошин, и посчитал, что Николая необходимо проучить за такое неподобающее мужчине поведение. Впрочем, теперь, после всего случившегося в театре, Гумилев и сам мечтал о том, чтобы встретиться с бывшим приятелем и собратом по перу с оружием в руках. «По крайней мере болтать теперь будут не о Черубине, а о нас с Максимилианом! — подумал он, обессиленно опускаясь на кровать и закрывая глаза. — Хоть что-то я смогу для нее сделать…»
Разбитые губы и щека продолжали болеть, в промокшей от растаявшего снега одежде было холодно, но усталость, внезапно навалившаяся на молодого человека, была так сильна, что он даже не попытался встать и привести себя в порядок. Сейчас ему хотелось только неподвижно лежать на кровати и ни о чем не думать. А всеми делами, связанными с дуэлью, он займется завтра…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.