Проверка сумасшедшего дома

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Проверка сумасшедшего дома

Как-то, получив запрос из канцелярии медицинского управления, князь послал меня инспектировать больницу для душевнобольных. Я не в состоянии забыть эту поездку. До этого я видел только лечебницу «Шарите» в Берлине, что произвело на меня неизгладимое впечатление. Эта лечебница в то время считалась образцом, она была лучшей в Европе. Директор ее, Гризингер, был одним из первых, кто начал лечить душевнобольных не силой, а мягкостью и предоставлением больным по возможности наибольшей свободы. Эта лечебница была организована, если угодно, почти как нормальный дом, чтобы ничто не напоминало больному человеку о тюрьме. Больные были одеты как обычно одеваются люди, и им позволено было делать, что они хотят, словом, их содержали в максимально нормальных условиях. Из-за этого больного часто невозможно было по поведению и выражению лица отличить от здоровых. Несмотря на это, атмосфера в этом месте, где собрано было так много нездорового, была угнетающей и, пробуждая какой-то интуитивный ужас, заставляла думать и чувствовать не по- обычному.

Однажды, когда мы шли с профессором клиники «Шарите» по широкому и хорошо освещенному коридору, на одной стороне которого были расположены и палаты, и общие комнаты для пациентов, мы заговорили о независимости мысли от окружающей среды и о том, насколько среда отражается на мыслях. Гризингер сказал нам:

— Мысль больного человека отражается на его внешности… — но в это время из общей комнаты для больных вышло несколько человек, и Гризингер поспешил к ним, не закончив фразы.

— Господа, — сказал один из аспирантов, — пока профессор беседует со своими пациентами, почему бы нам не попробовать определить их заболевание, согласно их внешности. Я начну… Вот этот вот страдает меланхолией…

Когда Гризингер вернулся, мы попросили его проверить наши наблюдения. Он согласился, но сказал, что хочет закончить свою прерванную мысль.

— Я сказал, что состояние сознания больного человека всегда отражается в его внешности, так? Так вот продолжаю. Такое понимание на самом деле ужасно грубый предрассудок, родившийся из предрассудков здоровых людей. Но теперь скажите мне, к какому заключению вы пришли по поводу этих людей.

Мы сказали.

Гризингер улыбнулся.

— Люди, с которыми я разговаривал, не пациенты этого заведения, это группа довольно известных писателей, которым я показывал лечебницу. Человек, которого вы определили как меланхолика, — автор юмористических произведений Хенреди, но, что еще более странно, эти наблюдательные люди, посмотрев на вас всех, сказали, что вот эти душевнобольные люди выглядят совершенно ужасно, и очень вам всем посочувствовали.

Если образцовая клиника «Шарите», в которой не было ничего пугающего, произвела на меня такое впечатление, можете с легкостью представить себе, что я пережил, отправляясь на инспекцию «желтого дома» в Калите 56*.

Я подъехал к высокому, когда-то охрой окрашенному каменному ящику, окруженному высокой каменной стеной. Долго я стучался у ворот. Из ящика доносился какой-то гул, порой раздирающий душу щемящими воплями. Наконец явился сторож и впустил меня в пустынный унылый двор, мощенный крупным неровным булыжником, совершенно лишенный всякой растительности, и повел к старшему врачу. Как я узнал впоследствии, этот старший врач был и единственным; весь медицинский персонал на 150 больных состоял из одного врача и одного фельдшера. Старший врач был древний старик, который, казалось, вот-вот от ветхости развалится; говорить он, видимо, уже разучился.

— Я имею честь говорить со старшим врачом? — спросил я.

Развалина меня окинула равнодушным взглядом, что-то прошамкала и закрыла глаза.

— Мне губернатор приказал осмотреть больницу.

— Эге, эге, — сказала развалина.

— Я, ваше благородие, сбегаю за фельдшером, — сказал сторож и вышел.

— Вы давно здесь служите? — после тягостного молчания спросил я.

— Тридцать девятый год, ваше благородие, — сказал за моей спиной незаметно вошедший фельдшер. — Здравия желаю, ваше благородие. Они поляки и плохо понимают по-русски, да и на ухо туги.

— А вы русский?

— Так точно. Канцелярию сперва изволите обревизовать?

— Нет, палаты.

— Тогда я велю сперва больных погнать на двор: у нас так переполнено, что и пройти неудобно. Да и не ровен час, — сторожей мало, и народ озлобленный…

— Озлобленный? Почему?

— От худого содержания, ваше благородие…

Послышался топот, словно табун промчался по мерзлой земле. Я невольно вздрогнул.

— Итак, уже погнали, — сказал фельдшер. — Сейчас, как спустятся все, и нам можно будет идти. Не угодно ли пока на них из окна взглянуть. Как на воздух попадут, сейчас присмиреют; уж больно взаперти душно, нечем дышать.

Я через решетку взглянул в окно и замер. Двор был полон однообразно в полосатых нанковых халатах и белых колпаках одетых жалких фигур. Они походили не на больных, а на нелепых кошмарных фантастических кудесников. Одни, опустив руки, стояли, как окаменелые, другие описывали круги, точно лошади в манеже, а третьи, будто гонимые ветром, мчались вперед, круто поворачивали и стремглав летели обратно. Здоровый бородатый мужик, как ребенок, играл камешками.

Один из ужасных дервишей, вероятно заметив меня, подошел к окну, уперся в меня мертвыми глазами и, не меняя выражения лица, мерно, точно заведенный механизм, как маятник, плавно начал качаться слева направо, справа налево.

— Поехал, — сказал фельдшер. — Теперь будет так качаться, пока не свалится.

Я очнулся от кошмара.

— Покажите мне палаты.

Палаты были пасмурные, вонючие, сырые сараи, в которых чуть ли не вплотную стояли грязные койки. В углу — бочка с водой и ковш с цепью, прикованный к стене. Больше ничего. Ни стола, ни стула. Только у дверей лавочка для больничного служителя. Я приказал откинуть подобие одеяла. На засаленном тюфяке ползли паразиты.

— Как вам не стыдно? — сказал я.

Фельдшер вздохнул:

— Ничего не поделаешь. Некому убирать. И за больными присматривать людей не хватает. За три рубля в месяц кто на такую каторгу пойдет?

— Зачем же вы, раз это каторга, на нее пошли?

— Я по обету, — тихо сказал фельдшер. — Грех свой отмаливаю. И проветривать тут нельзя. Форточек нет, рамы глухие. Не жилое помещение, склад для живых мертвецов.

Остальные палаты были все те же. В одной палате на койке сидел голубоглазый юноша и бесконечно, не спеша, с теми же промежутками, с той же интонацией, с тем же окаменелым выражением лица, повторял одно и то же.

— Здравствуйте, — сказал я.

— Первая. Бум. Перелет.

Я посмотрел на фельдшера. Тот пожал плечами.

— Первая. Бум. Перелет.

Мы вышли.

— Первая. Бум. Перелет, — послышалось за нами.

— Кто он такой?

— Говорят, артиллерийский офицер, а впрочем, кто его знает.

— Может поправиться?

— Тут, ваше благородие, не выздоравливают, тут и здоровый сойдет с ума. Желаете осмотреть буйное отделение? Только позвольте доложить, если вы непривычны, лучше не ходите. Там уже совсем плохо. Хотя они и связаны и ничего не случится — очень уж тяжело на них смотреть.

Дальше я не пошел. Того, что я видел, было больше чем достаточно.

Из больницы я поехал к инспектору врачебной управы. Он прежде был врачом в Ямбургском уезде, и меня, еще когда я был маленьким, лечил. Он был честный, безупречный человек, и я понять не могу, как он терпел такие порядки.

— Что с вами? — испуганно спросил он. — На вас лица нет.

Я передал ему то, что видел, и стал его укорять.

— Напрасно вы туда поехали. Смотреть на такие вещи вредно.

— И вам не стыдно допускать такие ужасы?

— Что же я могу сделать? Штаты утверждены чуть ли не при царе Горохе. В год на больного отпускается около ста рублей. На эти деньги и накормить как следует нельзя. А ремонт? Прислуга?

— Доктор выжил из ума, его надо сместить.

— Доктор в год получает 430 рублей. На эти деньги никто служить не пойдет. Да там доктор и не нужен. При таких условиях лечить нельзя, и если его уволят, умрет с голода. Слава Богу, что там этот фельдшер. Что можно сделать, он делает.

— Вы должны просить об изменении штатов, хлопотать… — сказал я.

— Все это давно сделано. Ответ один: «Свободных сумм нет».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.