Глава первая ШТЕТТИН — МАЛЕНЬКИЙ ГОРОД
Глава первая
ШТЕТТИН — МАЛЕНЬКИЙ ГОРОД
«Зачем вам Штеттин? — писала в 1776 году Екатерина своему старому корреспонденту барону Мельхиору Гримму, узнав, что тот собирается побывать у нее на родине. — Вы никого там не застанете в живых… Но если вы не можете освободиться от этой охоты, то знайте, что я родилась в Мариинском приходе, что я жила и воспитывалась в угловой части замка и занимала наверху три комнаты со сводами возле церкви, что в углу. Колокольня была возле моей спальни… Через весь этот флигель по два или по три раза в день я ходила, подпрыгивая, к матушке, жившей на другом конце. Впрочем, не вижу в том ничего занимательного. Разве, может быть, вы полагаете, что местность имеет влияние на произведение сносных императриц?»[3]
Несмотря на шутливый тон, с каким Екатерина говорила о годах своего младенчества, в мемуарах она уделяет раннему периоду жизни самое серьезное внимание. Когда императрица думала и писала наедине с собой, уже неуместны были замечания вроде брошенных Гримму: «Со временем станут ездить в Штетин на ловлю принцесс, и в этом городе появятся караваны посланников, которые будут там собираться, как за Шпицбергеном китоловы»[4].
В третью, наиболее позднюю редакцию «Записок» Екатерина специально вставила страницы, посвященные детству и описанию людей, которые ее окружали. Век Просвещения принес с собой совершенно новое понимание ценности человеческого детства. Вместо «низеньких взрослых» в застывших позах на портретах появились малыши с игрушками, возникло понятие особой комнаты в доме — детской, в популярных журналах целые полосы посвящались вопросам воспитания. Масоны в ложах произносили нравоучительные речи о создании «совершенного человека», которое начиналось с младых ногтей, когда, по утверждению английского психолога Джона Локка, ребенок напоминает чистый лист бумаги: важно начертать на нем добрые, разумные письмена. Кто и какие письмена чертил на белом листе души маленькой принцессы Софии Августы Фредерики Ангальт-Цербстской?
Для Екатерины, как и для наиболее одаренных мемуаристов той эпохи, значение детских впечатлений стало очевидно гораздо раньше, чем для большинства современников. Читая строки ее воспоминаний, можно найти ответы на многие загадки личности будущей императрицы. Даже болезни оказались отдельной страницей в становлении характера «Северной Семирамиды».
Девочка росла сущим бесенком и постоянно норовила сломать себе шею во время самых невинных игр. У нее было столько энергии, что, набегавшись и напрыгавшись за день, она вечером не могла уснуть и, оседлав громадную диванную подушку, скакала на ней, как на лошади, до тех пор, пока в изнеможении не падала на кровать. «Однажды я так изловчилась, — вспоминала Екатерина, — что шкаф, полный игрушек и кукол, упал на меня… Мать подумала, что меня задавило, но, к счастью, дверцы шкафа были отперты, и он лишь удачно накрыл меня… В другой раз я чуть не проткнула себе глаз ножницами: острие попало в веко»[5].
Невольно задумаешься над ролью случая. Как пошла бы дальше история России, если б маленькая немецкая принцесса окривела и не вышла замуж за наследника российского престола?
До семи лет будущая императрица страдала разве что повторяющимися приступами золотухи, которой тогда болели почти все дети. Существовало мнение, что золотуху лечить опасно, и потому хворого ребенка брили наголо, если короста появлялась на голове, и усиленно пудрили. Если же болезнь вспыхивала на руках, то на них натягивали глухие перчатки, которые не снимали до тех пор, пока корки не сходили. Не миновала подобного «лечения» и юная Екатерина. Впрочем, это ее не слишком беспокоило.
Настоящим наказанием в старом штеттинском замке были сквозняки. Каждое утро и каждый вечер детей ставили на колени читать молитву. В один прекрасный день Фикхен зашлась страшным кашлем, повалилась на бок и не смогла встать. «Ко мне бросились и снесли меня на кровать, где я оставалась почти в течение трех недель, лежа постоянно на левом боку с кашлем и колотьями и очень сильным жаром». Когда же девочка поднялась с постели, то окружающие увидели страшную картину: «правое плечо стало выше левого, позвоночник шел зигзагом, а в левом боку образовалась впадина». Об уродстве маленькой принцессы родители не отважились сказать никому, за исключением двух верных слуг, которые и пригласили к своей больной госпоже… местного палача (в городе, по признанию Екатерины, не было доктора).
Штеттинский палач, а по совместительству хирург, предложил весьма оригинальный способ лечения. «Человек этот, осмотрев меня, приказал, чтоб каждое утро в шесть часов девушка натощак приходила натирать мне плечо своей слюной, а потом позвоночник. Затем он сам сделал род корсета, который я не снимала ни днем ни ночью… Сверх того, он заставил меня носить широкую черную ленту, которая шла вокруг шеи, охватывала с правого плеча правую руку и была закреплена на спине… Я перестала носить этот столь беспокойный корсет лишь к десяти или одиннадцати годам»[6].
Представьте себе ребенка, в течение трех-четырех лет закованного в неудобный стесняющий движения корсет. Нельзя бегать, лазать по деревьям, играть со сверстниками в шумные игры, каждый лишний шаг, взмах руки, наклон головы крайне ограничен. И это у девочки, которая еще недавно не знала, куда девать энергию! Временная кривобокость — первая в жизни Екатерины болезнь-урок. Именно тогда будущая императрица приобрела необыкновенно прямую величественную осанку, о которой писали все современники, а главное — в столь раннем возрасте научилась сдерживать свои порывы и жить в постоянном принуждении к стесняющим волю правилам. Этот горестный навык очень пригодился Екатерине в будущем.
Сестры Кардель
Мир девочки вращался вокруг трех главных в ее детской жизни людей: матери, отца и гувернантки. В знатных семьях дети больше времени проводили не в обществе родителей, а в обществе воспитателей и наставниц. Именно последние оказывали наибольшее влияние на характер подопечных. В зрелые годы Екатерина вспоминала об обеих своих гувернантках.
В сказке Г. X. Андерсена «Ребячья болтовня» есть описание одной не в меру спесивой девочки, которой, по меткому выражению автора, манеры «не вбили, а вцеловали, и не родители, а слуги». Было бы любопытно взглянуть, какие из качеств будущей императрицы «вцеловали» ей штеттинские слуги, а какие действительно «вбила» мать, по отзывам дочери весьма тяжелая на руку.
Еще до гувернанток совсем маленькую Фикхен поручили заботам компаньонки ее матери, некой фон-Гогендорф. «Эта дама так неумело взялась за меня, что сделала меня очень упрямой, — писала впоследствии императрица, — я никогда не слушалась иначе, как если мне прикажут по крайней мере раза три, и притом очень внушительным голосом»[7]. Упрямство в течение всей жизни было заметной чертой характера Екатерины. Правда, с годами она научилась хорошо скрывать его. «Я умела быть упрямой, — позднее писала она, — твердой, если хотите, когда это казалось мне необходимым. Я никогда не стесняла ничьих мнений, но при случае имела свое собственное. Я не люблю споров, потому что вижу, что всегда каждый остается при своем мнении. Вообще я не смогла бы всех перекричать»[8].
С двух лет заботы о девочке поручили француженке-эмигрантке Магдалине Кардель, «которая была вкрадчивого характера, но считалась немного фальшивой». «Она очень заботилась о том, чтобы я являлась перед отцом и матерью такою, какой могла бы им нравиться, — вспоминала Екатерина. — Следствием этого было то, что я стала слишком скрытной для своего возраста»[9].
Кардель рано привила Фикхен те черты, о которых впоследствии будут много писать мемуаристы: умение нравиться, превратившееся в настоящее искусство. Прошли годы, место родителей заняли другие люди, и императрица всегда представала перед ними такой, какой ее хотели видеть. Для тысячи зрителей у нее была тысяча масок, для каждого собеседника — свой стиль и своя манера общения. Однако, и это следует подчеркнуть, подобный маскарад не являлся бездумной сменой амплуа на сцене жизни. Екатерина всегда играла свою роль. Просто ее роль оказалась настолько сложна, что потребовала от исполнительницы умения демонстрировать все грани своего актерского таланта.
Сама Екатерина не слишком любила в себе эту черту. Во всяком случае, Магдалине Кардель сильно достается от воспитанницы за фальшь. Естественность и искренность старательно изгонялись из поведения девочки, заменяясь наивным позерством. Одновременно происходило поощрение слабостей: тщеславия, любви к подаркам и лести. В таком состоянии ребенка нашла новая гувернантка, о которой Екатерина с благодарностью писала: «Магдалина Кардель вышла замуж… и меня поручили ее младшей сестре Елизавете Кардель, смею сказать образцу добродетели и благоразумия — она имела возвышенную от природы душу, развитой ум, превосходное сердце; она была терпелива, кротка, весела, справедлива, постоянна и на самом деле такова, что было бы желательно, чтобы могли всегда найти подобную при всех детях»[10].
Однако это слова уже взрослой, умудренной опытом женщины. Маленькой упрямой и скрытной Фикхен новая наставница сначала очень не понравилась. «Она меня не ласкала и не льстила мне, как ее сестра; эта последняя тем, что обещала мне сахару да варенья, добилась того, что испортила мне зубы и приучила меня к довольно беглому чтению, хоть я и не знала складов. Бабет Кардель, не столь любившая показной блеск, как ее сестра, снова засадила меня за азбуку и до тех пор заставляла меня складывать, пока не решила, что я могу обходиться без этого»[11]. Заметим, что многие наблюдатели отмечали в Екатерине любовь к «показному блеску» и умение пускать пыль в глаза, то есть именно те качества, за которые воспитанница бранит старшую из гувернанток.
Лесть как путь к сердцу монархини использовали многочисленные придворные дельцы и иностранные дипломаты. Английский посол сэр Джеймс Гаррис передавал в донесении домой совет, данный ему светлейшим князем Г. А. Потемкиным. На вопрос, как завоевать симпатию императрицы, тот ответил: «Льстите ей»[12]. Даже если Потемкин посмеивался над Гаррисом или, что вероятнее, втягивал его в свою политическую игру, дыма без огня быть не могло: Екатерина всю жизнь оставалась неравнодушна к отзывам о своей личности, талантах и заслугах. Поэтому строгие нравственные уроки Елизаветы Кардель, без сомнения, пошли будущей императрице на пользу. Они научили Фикхен сдерживать в узде неуемную жажду похвал и показали, что не все люди будут потакать ее слабостям.
Именно младшая Кардель приохотила воспитанницу к чтению, причем возможность слушать книги подавалась как награда за хорошее поведение. Это заставило девочку считать книги высшим и наиболее изысканным наслаждением. «У Бабет было своеобразное средство усаживать меня за работу и делать со мной все, что ей захочется: она любила читать. По окончании моих уроков она, если была мною довольна, читала вслух; если нет, читала про себя; для меня было большим огорчением, когда она не делала мне чести допускать меня к своему чтению»[13].
Вместе с Кардель Фикхен впервые познакомилась с пьесами Мольера. Гувернантка читала, а воспитанница занималась «ручной работой»: шила, вязала, украшала салфетки кружевом. Много лет спустя императрица сохранила любовь к подобному времяпрепровождению. В послеобеденные часы, отдыхая отдел, она слушала, как старый вельможа И. И. Бецкой читал ей «Рейнские ведомости» и другие газеты, а сама шила попонки для собачек, чулки и чепчики для внуков. Государыню не смущало то, что с иголкой и пяльцами в руках она напоминает простую сельскую барыню. «Что мне делать? — говорила Екатерина. — …Моя гофмейстерина была старосветская француженка. Она не худо приготовила меня для замужества в нашем соседстве»[14].
Как всегда Екатерина подтрунивала над собой, да и над гувернанткой тоже. Умная и благородная Кардель умела подавить упрямство, капризы и тщеславие своей воспитанницы, но в маленьком захолустном замке и хозяева, и слуги жили бесконечными слухами, переполнявшими мирок немецких княжеств. Эти слухи, как и этот мирок, тоже были маленькими, если не сказать мелочными. Где балы и маскарады прошли удачнее: в Брауншвейге или в Берлине? Какая из принцесс, бесконечных кузин Софии, сделала партию лучше? Когда же и за кого выйдет замуж сама Фикхен? Подобные разговоры в присутствии детей разжигали честолюбие маленькой принцессы — потенциальной невесты любого из европейских принцев.
«В доме отца был некто по имени Больхаген, — рассказывала Екатерина, — сначала товарищ губернатора при отце, впоследствии ставший его советником… Этот Больхаген и пробудил во мне первое движение честолюбия. Он читал в 1736 году газету в моей комнате; в ней сообщалось о свадьбе принцессы Августы Саксен-Готской, моей троюродной сестры, с принцем Уэльским, сыном короля Георга II Английского. Больхаген обратился к Кардель: „Ну правда сказать, эта принцесса была воспитана гораздо хуже, чем наша; да она совсем и некрасива; и однако вот суждено ей стать королевой Англии; кто знает, что станется с нашей“. По этому поводу он стал проповедовать мне благоразумие и все христианские и нравственные добродетели, дабы сделать меня достойной носить корону, если она когда-нибудь выпадет мне на долю. Мысль об этой короне начала тогда бродить у меня в голове и долго бродила с тех пор»[15].
Софии в это время едва исполнилось семь лет, а ее уже рассматривали как возможную супругу того или иного коронованного лица. Очень скоро, лет через пять-шесть, для нее должна была наступить лучшая, по понятиям XVIII века, пора замужества. На этом пути услуги Бабет Кардель отходили в прошлое, и София начинала остро нуждаться в советах матери.
Семейный треугольник
Принцесса Иоганна Елизавета принадлежала к знатному Голштин-Готторпскому дому и обладала богатой родней. Она была еще слишком молода, чтобы всерьез обращать внимание на детей. Однако с дочерью ее отношения складывались с самого начала трудно. Известна фраза Екатерины о том, что лучшим аргументом в споре ее мать считала пощечину. Неумное поведение принцессы Иоганны было первым толчком, надломившим хрупкий стебелек женственности, едва начавший прорастать в душе Софии.
В детстве Фикхен была дурнушкой, и мать постоянно подчеркивала изъяны девочки, говоря, что при такой непривлекательной внешности она должна стать нравственным совершенством, чтобы не отпугивать людей. «Не знаю наверное, была ли я действительно некрасива в детстве, — рассуждала Екатерина, — но я хорошо знаю, что мне много твердили об этом и говорили, что поэтому мне следовало позаботиться о приобретении ума и достоинств, так что я была убеждена до 14 ил и 15 лет, будто я совсем дурнушка»[16].
Иоганна Елизавета рано почувствовала в дочери скрытое, молчаливое сопротивление и посчитала его проявлением гордости. Чтобы сломить высокомерие Фикхен, она заставляла ее целовать платья у знатных дам, приезжавших в гости. Грубое давление вызывало только отпор, девочка хотела, чтобы с ней обращались, как с разумным человеком. «Самым унизительным положением мне всегда казалось быть обманутой, — писала Екатерина. — Быв ребенком, я горько плакала, когда меня обманывали, а между тем я поспешно исполняла все, что от меня ни требовали, и даже не нравившееся мне, когда мне объясняли причины»[17].
Менее живую и общительную девочку упреки матери могли заставить замкнуться в себе, развили бы в ней робость и нелюдимость. Однако в характере Фикхен рано проявилась такая спасительная в данном случае черта, как упрямство. Она стала при встречах с другими людьми изо всех сил стараться занять их интересным разговором, подстраиваясь под вкусы и пристрастия собеседника, и таким образом победить мнимое отвращение, которое якобы должны были испытывать к ней гости.
В хорошо известной детям того времени сказке Шарля Перро «Рикэ-хохолок» описывается умная, но некрасивая принцесса, которая ничуть не страдала от своего безобразия. Рассказывая о ней, автор как бы переносит в сказку представления общества эпохи Просвещения о внутренней сущности красоты. «Принцесса… умела так занять гостей блестящей остроумной беседой, что часы казались им минутами, а дни часами. Слушая ее, они забывали о том, что она некрасива, и от души наслаждались ее обществом. Скоро все молодые люди стали поклонниками некрасивой принцессы, а самый умный и красивый из них стал ее женихом»[18].
Маленькая София вела себя в полном соответствии с приведенным «рецептом». «Я действительно гораздо больше старалась о приобретении достоинств, нежели думала о своей наружности», — сообщала она в мемуарах. Впоследствии Екатерина стала весьма привлекательной молодой особой, но так и не научилась осознавать свою прелесть. «Говоря по правде, — писала императрица, — я никогда не считала себя особенно красивой, но я нравилась, и думаю, что в этом была моя сила»[19]. С этим согласуется мнение такого ценителя женских достоинств, как Джакомо Казанова, посетившего Россию в 1765 году. «Государыня, — писал он, — обладала искусством пробуждать любовь всех, кто искал знакомства с нею. Красавицей она не была, но умела понравиться обходительностью, ласкою и умом, избегая казаться высокомерной»[20]. В этой зарисовке мы видим результат долгой кропотливой работы над собой, которую София начала еще маленькой девочкой. Именно тогда у будущей императрицы впервые проявилось острейшее желание нравиться. Нравиться любой ценой.
К четырнадцати годам София из гадкого утенка превратилась в прекрасного лебедя, а место постоянных насмешек и придирок со стороны матери заняла глухая ревность. Во время пребывания в гостях у бабушки в Гамбурге девочка познакомилась с одним из своих многочисленных дядюшек, принцем Георгом Людвигом, который не на шутку увлекся ею. «Он был на 10 лет старше меня и чрезвычайно веселого нрава», — рассказывала Екатерина.
Первой забила тревогу верная Кардель, заметив, что «тысячи любезностей» доброго дяди по отношению к племяннице перерастают в откровенное ухаживание. Однако к голосу гувернантки никто не прислушался, и вскоре София с изумлением впервые в жизни услышала признание в любви, а затем и просьбу руки. Не зная, как быть, и скорее плывя по течению, чем действительно испытывая к поклоннику серьезное чувство, девушка дала согласие. «Он был тогда очень красив, — вспоминала императрица, — глаза у него были чудесные, он знал мой характер, я уже свыклась с ним, он начал мне нравиться и я его не избегала».
Софии было важно проучить наконец мать, Иоганну Елизавету, продемонстрировать ей, насколько та была не права в оценке чисто женских качеств дочери. Фикхен добилась своего. «С последней поездки в Гамбург мать стала больше ценить меня»[21], — не без гордости записала императрица в мемуарах, словно и через тридцать лет незримый спор матери и дочери продолжался.
Казалось, этот спор начался с самого рождения Екатерины. В семье ждали мальчика, и появлению дочери, никто, кроме отца — добродушного принца Христиана Августа Ангальт-Цербстского, не обрадовался. «Мать не очень-то беспокоилась обо мне, — обижалась Екатерина, — через полтора года после меня у нее родился сын, которого она страстно любила; что касается меня, то я была только терпима, и часто меня награждали колотушками в сердцах и с раздражением, но не всегда справедливо»[22].
Сознание своей ненужности развило в Софии детскую ревность. В жизни самой Фикхен братья и сестры не играли никакой роли. В мемуарах она даже не называет их имен и не испытывает грусти, когда рассказывает о смерти своего тринадцатилетнего хромого брата. Ведь это был тот самый мальчик, которого так «страстно любила» мать! Уже став императрицей, Екатерина запретила своей родне приезжать в Петербург, заметив, что «в России и без того много немцев».
Уязвленной девочке казалось, что принцесса Иоганна готова дарить свое внимание и ласку кому угодно, только не ей. В Брауншвейге маленькая София была очень дружна с принцессой Марианой Брауншвейг-Бевернской, но и эта дружба оказалась отравлена ядом ревности. «Моя мать очень любила ее, — пишет Екатерина о Мариане, — и предрекала ей короны. Она, однако, умерла незамужней. Как-то приехал в Брауншвейг с епископом принцем Корвенским монах из дома Менгден, который брался предсказывать будущее по лицам. Он услышал похвалы, расточаемые моей матерью этой принцессе, и ее предсказания; он сказал ей, что в чертах этой принцессы не видит ни одной короны, но, по крайней мере, три короны видит на моем челе. События оправдали это предсказание»[23].
«Дитя выше лет своих»
Впрочем, Иоганна Елизавета была далеко не единственной, кто глядел, да проглядел Софию. Камер-фрейлина крошечного штеттинского двора баронесса фон Принцен вспоминала о детстве русской императрицы: «На моих глазах она родилась, росла и воспитывалась; я была свидетельницей ее учебных занятий и успехов; я сама помогала ей укладывать багаж перед отъездом в Россию. Я пользовалась настолько ее доверием, что могла думать, будто знаю ее лучше, чем кто-либо другой, а между тем никогда не угадала бы, что ей суждено было приобрести знаменитость, какую она стяжала. В пору ее юности я только заметила в ней ум серьезный, расчетливый и холодный, столь же далекий от всего выдающегося, яркого, как и от всего, что считается заблуждением, причудливостью или легкомыслием. Одним словом, я составила себе понятие о ней, как о женщине обыкновенной»[24].
Современный российский исследователь А. Б. Каменский справедливо удивлялся: «Разве можно назвать обыкновенной женщину, отличавшуюся в 14 лет „серьезным, расчетливым и холодным“ умом, не склонную к причудам и легкомыслию? И разве не именно эти качества столь необходимы настоящему политику?»[25] Остается признать, что баронесса не дала себе труда задуматься над собственными наблюдениями. Любопытно, но ее имя даже не упомянуто в «Записках» Екатерины, а ведь эта дама была убеждена, что «пользовалась доверием девочки» и знала ее «лучше, чем кто-либо».
Зато каждый, кто проявил к Софии в детстве хоть каплю внимания, нашел место на страницах ее мемуаров. В 1740 году в Гамбурге Иоганну Елизавету с дочкой встретил прусский вельможа граф A. X. Гюлленборг (Гилленборг). «Это был человек очень умный, уже немолодой и очень уважаемый моею матушкой. Во мне он оставил признательное воспоминание, потому что в Гамбурге, видя, что матушка мало или почти вовсе не занималась мною, он говорил ей, что она напрасно не обращает на меня внимания, что я дитя выше лет моих и что у меня философское расположение ума»[26]. Могли ли такие слова не тронуть сердце юной Софии? Но Иоганна Елизавета, судя по всему, осталась глуха к ним.
Подобное положение вещей заставляло маленькую принцессу с еще большей силой желать выдвинуться, показать себя, продемонстрировать свои достоинства так ярко, чтобы их наконец заметили. В еще очень раннем возрасте из кирпичиков ревности, зависти к более красивым и удачливым детям, жажды материнской ласки у Софии складывается то поистине сжигающее честолюбие, которое заставило ее идти к намеченной цели, невзирая ни на какие преграды.
Ко времени пятнадцатилетия дочери Иоганне Елизавете самой было лишь 30, и она болезненно переживала свое увядание на фоне расцвета Фикхен. Еще больнее для нее было сознание того, что собственную жизнь уже не изменить — она жена коменданта захолустной крепости, а вот ее дочь может сделать головокружительную партию. Когда же эта партия наметилась, принцесса повела себя настолько по-женски, что Екатерина и через тридцать лет не смогла забыть ее откровенно враждебных действий.
За год до романа с дядей, когда тринадцатилетняя София находилась с матерью в Берлине, их дом неожиданно посетил Яков Ефимович Сиверс, впоследствии один из близких сотрудников Екатерины, а тогда молодой камер-юнкер русского двора. Он привез Фридриху II Андреевскую ленту в подарок от императрицы Елизаветы Петровны. Сиверс нанес визит принцессе Иоганне, во время которого как бы между прочим попросил позволения взглянуть на Фикхен. Подобные просьбы, исходящие из уст посланца двора, где подрастал маленький царевич, выглядели прозрачно. «Мать велела мне прийти причесанной наполовину, как была»[27], — вспоминала Екатерина.
Нетрудно представить, как выглядела девочка, которой утром не просто расчесывали, а начесывали и взбивали волосы в модную высокую прическу — ведь дело происходило при дворе. Недаром в известной тогда сатирической песенке о дамских нарядах пелось: «Ангел дьяволом причесан и чертовкою одет». Сиверс не только не испугался «лохматого ангела», но и попросил портрет Софии, чтобы показать его в Петербурге. Через год уже в Гамбурге ту же просьбу о встрече с Софией повторил генерал русской службы барон Николай Андреевич Корф, женатый на двоюродной сестре Елизаветы графине Скавронской. «Вероятно, я стала уже не так дурна, — рассуждала Екатерина, — потому что Сиверс и Корф казались сравнительно довольными моей внешностью; каждый из них взял мой портрет, и у нас шептали друг другу на ухо, что это по приказанию императрицы. Это мне очень льстило, но чуть не случилось происшествия, которое едва не расстроило все честолюбивые планы».
Речь идет о романе с дядей как раз в разгар многозначительных намеков русского двора. Принц Георг Людвиг вел себя слишком свободно для человека, который заранее не заручился согласием матери. «Я узнала потом, что мать все это знала, — вспоминала Екатерина, — да и нельзя ей было не заметить его ухаживания, и если б она не была с ним заодно, то, я думаю, она не допустила бы этого. Много лет спустя у меня явились эти мысли, которые тогда и не приходили в голову»[28].
Вообразите себе мать, которая всеми силами старается избавить дочь от… короны. Причем ничего дурного о характере и нравах Петра Федоровича она еще не знает, а просто не хочет ехать в Россию. И правда, что делать при русском дворе, если замуж выходит не Иоганна Елизавета, а София Августа Фредерика?
«Я знаю, она отклоняла отца от мысли о нашей поездке в Россию, — писала Екатерина, — я сама заставила их обоих на это решиться». В памятный январский день 1744 года София коршуном напала на мать с неожиданными и едва ли не резкими словами, убеждая ее согласиться на полученное приглашение приехать в Петербург. «Я воспользовалась этой минутой, чтобы сказать ей, что, если действительно ей делают подобные предложения из России, то не следовало от них отказываться, что это было счастье для меня». Иоганна привела неотразимый аргумент: «Она не могла удержаться и не сказать: „А мой бедный брат Георг, что он скажет?“ …Я покраснела и сказала ей: „Он только может желать моего благополучия и счастья“»[29].
Ни сожалений, ни сентиментальной грусти о первом чувстве. Пятнадцатилетняя девушка легко переступает через все, что было ей дорого в прошлом, а любящий человек должен радоваться за нее, иначе в его сердце царствует не любовь, а эгоизм.
Иоганна Елизавета оказалась побеждена. Но какой ценой? Девочка слишком рано перестала видеть в ней мать и увидела соперницу. Через много лет картина семейного противостояния будет воспроизведена Екатериной в ее отношениях с сыном Павлом, только место дамского соперничества займет вражда политическая.
«Человек прямого и здравого смысла»
Не в последнюю очередь сложные отношения Софии и Иоганны Елизаветы были связаны с отцом, принцем Христианом Августом, которого маленькая принцесса буквально боготворила.
Вот как Екатерина описывала семейную пару своих родителей: «Мать моя, Иоганна-Елизавета Голштинг-Готторпская, была выдана замуж в 1727 г., пятнадцати лет, за моего отца, Христиана-Августа Ангальт-Цербстского, которому было тогда 42 года. С внешней стороны они отлично уживались друг с другом, хотя и была большая разница в годах между ними, да и склонности их были довольно различны. Отец, например, был очень бережлив; мать очень расточительна и щедра. Мать любила исключительно удовольствия и большой свет; отец любил уединение. Одна была весела и шутлива, другой серьезен и очень строгих нравов. Но в чем они совершенно были сходны между собою, так это в том, что оба пользовались большой популярностью, были непоколебимо религиозны и любили справедливость, особенно отец. Я никогда не знала человека более глубоко честного и по убеждению, и на деле. Мать считалась умнее отца и в ее уме находили больше блеска; но отец был человеком прямого и здравого смысла, с которым он соединял много знаний; он любил читать, мать читала тоже; все, что она знала, было очень поверхностно; ее ум и красота доставили ей большую известность; кроме того, она имела более великосветские манеры, чем отец»[30].
Заметим, что Екатерина подчеркивает внешнюю сторону хороших отношений своих родителей. В описании она все время как бы ставит под сомнение достоинства матери: щедрость превращается в расточительность, светскость в безудержную любовь к удовольствиям, Иоганна Елизавета только «считается» умнее мужа, а на самом деле ум ее блестящ, но неглубок, а все знания поверхностны. Для Софии не важно, что кто-то считает Христиана Августа глупее жены, для девочки он просто порядочный человек, не пускающий пыль в глаза и знающий очень много интересного.
Нетрудно догадаться, что между столь разными людьми возникали размолвки. В этих ссорах подрастающая София молчаливо занимала сторону отца, которого считала незаслуженно оскорбленным ветреностью матери. К тому же принц Христиан был на 27 лет старше взбалмошной и избалованной Иоганны. Он не скакал по родственникам с бала на маскарад, а был занят службой. Это в глазах Софии придавало ему достоинства. Служба — почти священное слово для дворянина того времени — оказалась столь же священной и для девочки, старавшейся подражать отцу. Пройдут годы, и императрица громадной империи будет называть свой труд монарха «службой», а свое место на троне «должностью». В 1787 году во время одной из ссор с Алексеем Григорьевичем Орловым императрица в запальчивости заявила, что «царствуя 25 лет, никогда… по своей должности упущения не сделала»[31].
Христиан Август убежденно исповедовал лютеранство. Того же он требовал и от дочери. София пыталась не разочаровывать его. Однако живой ум девочки часто создавал сложные ситуации при изучении Закона Божьего. «Помню, у меня было несколько споров с моим наставником, — рассказывала она в „Записках“, — из-за которых я чуть не попробовала плети. Первый спор возник оттого, что я находила несправедливым, что Тит, Марк Аврелий и все великие мужи древности, притом очень добродетельные, были осуждены на вечную муку, так как не знали Откровения. Я спорила жарко и настойчиво и поддерживала свое мнение против священника». Пастор Вагнер пожаловался Кардель и хотел, чтобы та употребила розгу, но гувернантка «не имела разрешения на такие доводы. Она лишь сказала мне кротко, что неприлично ребенку упорствовать перед почтенным пастором и что мне следовало подчиниться его мнению», — вспоминала Екатерина. Поскольку София в данном случае понимала, чего от нее требуют, она исполнила приказание.
Второй спор «вращался вокруг того, что предшествовало мирозданию». Любопытная девочка непременно хотела знать, что такое «хаос», а пастор не мог толком объяснить и сердился. В другой раз она вогнала почтенного учителя в краску, добиваясь у него ответа «относительно обрезания». «Никогда я не была довольна тем, что он мне говорил!» — восклицала ученица. Свои споры с пастором София называла «схватками» и подчеркивала позднее, что только Кардель умела ее успокоить. «Бабет была реформатка, а пастор очень убежденный лютеранин… Я уступала только ей: она смеялась исподтишка и уговаривала меня с величайшей кротостью, которой я не могла сопротивляться. Признаюсь, я сохранила на всю жизнь обыкновение уступать только разуму и кротости; на всякий отпор я отвечала отпором»[32].
Споры, возникавшие между Софией и пастором, показывали, что маленькая принцесса близко к сердцу принимала религиозные проблемы. Ей же предлагали сделать вид, что она удовлетворена ответами, и помолчать, то есть пойти на духовный компромисс, который давно уже избрало образованное общество эпохи Просвещения — посещать по воскресеньям церковь, а дома держать под подушкой томик Вольтера.
Впоследствии будет много написано о религиозном индифферентизме Екатерины, которая перешла из лютеранства в православие и нарушила, таким образом, обещание, данное отцу. Однако лютеранские убеждения Софии дали трещину задолго до приезда в Россию. Связано это было с уроками пастора, всякий раз пытавшегося прибегнуть к розге, когда не находилось других аргументов.
«Сей духовный отец чуть не поверг меня в меланхолию, — посмеивалась взрослая Екатерина, — столько наговорил он мне о страшном суде и о том, как трудно спастись. В течение целой осени каждый вечер на закате дня ходила я плакать к окошку. В первые дни никто не заметил моих слез; наконец Бабет Кардель их заметила и захотела узнать причину. Мне было трудно ей в этом признаться, но наконец я ей открыла причину, и у нее хватило здравого смысла, чтоб запретить священнику стращать меня впредь такими ужасами»[33].
И снова заметим: мысль о спасении души живо волновала девочку, София была неравнодушным ребенком, но излишняя строгость ее пугала. Судя по мемуарам, она очень рано нащупала нерв многих религиозных исканий — противоречие между «страхом Божьим» и Любовью. Пастор Вагнер олицетворял первое, Бабет второе. Интуитивно Фикхен потянулась к Любви.
Впрочем, споры с учителем быстро забывались, да и достаточно времени на уроки у Софии не было. Иоганна Елизавета любила развлекаться, а для этого приходилось посещать родню. Благодаря непоседливости матери будущая императрица объездила всю Германию.
Из окна кареты
«Мать, с тех пор как мне пошел восьмой год, обыкновенно брала меня повсюду с собой»[34], — вспоминала Екатерина. Иоганна Елизавета обладала авантюрной жилкой и любила жить при больших дворах. Ей казалось тесно в захолустном Штеттине, где служил муж, а вся скромная обстановка дома, гарнизонный быт и ежедневная необходимость считать каждый пфенниг навевали тоску. Поэтому принцесса много колесила по дорогам Германии, разорванной на множество мелких княжеств.
В те времена принято было ездить в гости с помпой и основательностью. Задержаться где-то меньше недели значило не на шутку обидеть хозяев. Месяц-полгода это еще куда ни шло. «Мать проводила ежегодно несколько месяцев у одной герцогини, которая жила в Брауншвейге, в Гауенгофе», — вспоминала Екатерина. Во всех замках существовали гостевые покои, а в роскошных королевских и герцогских резиденциях, где Софии довелось прожить немало времени, для приезжих отводились целые этажи дворцов, отдельно стоящие флигели и маленькие павильоны. Родню, друзей и знакомых с нетерпением ждали на праздники, заманивали обещаниями прекрасной охоты, веселых балов, обедов и поездок за город. Неторопливая монотонная жизнь в поместьях, отсутствие новостей и других развлечений заставляли хозяев искренне желать, чтобы их посетили гости, или самим снарядить карету с лакеями на запятках, собрать эскорт из берейторов и скороходов и, благословясь, двинуться к соседям.
У состоятельных аристократов проживали и воспитывались их менее обеспеченные родственники, проводя «в гостях» полжизни. Иоганна Елизавета тоже выросла у родных. «Мать была воспитана герцогиней Елизаветой-Софией-Марией Брауншвейг-Люнебургской, ее крестной матерью и родственницей. Та и выдала ее замуж и дала ей приданое», — рассказывала императрица.
София побывала в Берлине, Брауншвейге, Кведлинбурге, Гамбурге, Эйтине, Иевере, Вареле и других местах. Во время этих поездок у нее заводился целый рой новых знакомых, который исчезал так же быстро, как и появлялся, словно его сдувало дорожным ветром. Девочке казалось, что она увидела всех по-настоящему важных и знаменитых людей в Германии от прусского короля Фридриха Великого до вдовы императора Священной Римской империи Карла VI Габсбурга, которую считали «бабушкой всех государей Европы», так как ее внуками и внучками были «Мария-Терезия, императрица Римская, Петр II, император Российский, Елизавета-Христина, королева Прусская, Юлиана-Мария, королева Датская». Есть на что посмотреть восьмилетнему ребенку из гарнизонной глуши!
Девочка оказалась далеко не так хорошо воспитана, как следовало бы принцессе. В 1733 году четырехлетняя София оскорбила прусского короля Фридриха Вильгельма, приезжавшего в Брауншвейг. «Сделав ему реверанс, я, говорят, пошла прямо к матери, которая была рядом с вдовствующей герцогиней Брауншвейгской, ее теткой, и сказала им: „Почему у короля такой короткий костюм? Он ведь достаточно богат, чтоб иметь подлиннее?“ Король захотел узнать, о чем я говорила; пришлось ему сказать; говорят, он посмеялся, но это ему не понравилось»[35].
Судьба словно заранее позаботилась о том, чтобы будущая императрица могла расширить свой кругозор. Девочка увидела многое, в том числе и то, чего, возможно, не должна была видеть. В Вареле она познакомилась с графиней Бентинк, вдовой графа Альденбургского. Эта дама привела Софию в восторг тем, что ездила верхом, «как берейтор», и, оставшись с девочкой наедине, тотчас пустилась танцевать с ней «штирийский танец».
«Я привязалась к ней, эта привязанность не понравилась матери, но еще больше отцу», — сообщала Екатерина. Добропорядочные родители, в отличие от их наивной дочери, сразу поняли, что за дама эта «милейшая графиня Бентинк». «Она была уже в разводе с мужем. Я нашла в ее комнате трехлетнего ребенка, прекрасного, как день; я спросила, кто он такой; она мне сказала, смеясь, что это брат девицы Донеп, которую она имела при себе; другим своим знакомым она говорила без стеснения, что это был ее ребенок и что она имела его от своего скорохода. Иногда она надевала этому ребенку свой чепчик и говорила: „Посмотрите, как он на меня похож!“ …В одном из покоев находился портрет графа Бентинка, который казался очень красивым мужчиной. Графиня говорила, глядя на него: „Если б он не был моим мужем, то я любила бы его до безумия“»[36].
Предусмотрительные родители Софии поспешили покинуть Варель, чтобы, как пишет Екатерина, «вырвать меня из когтей этой женщины». Однако уроки Бентинк не прошли для Софии даром. Маленькая принцесса находила свою новую приятельницу очаровательной. «Да и как могло быть иначе? — рассуждала Екатерина. — Мне было четырнадцать лет; она ездила верхом, танцевала, когда ей вздумается, пела, смеялась, прыгала, как дитя, хотя ей было тогда за тридцать».
Этот пассаж из мемуаров императрицы напоминает другие строки, написанные много лет спустя княгиней E. Р. Дашковой, которая рассказывает о своей первой встрече с великой княгиней и о том неотразимом впечатлении, которое на нее, пятнадцатилетнюю девочку, произвела тридцатилетняя цесаревна. «Очарование, исходившее от нее, — писала Екатерина Романовна, — в особенности когда она хотела привлечь к себе кого-нибудь, было слишком могущественно, чтобы подросток… мог ему противиться»[37]. Сама пережив очарование дружбы с более взрослой женщиной, Екатерина хорошо запомнила силу этого чувства и приемы, которые производят впечатление на юную, еще неопытную душу, а когда понадобилось, смогла блестяще воспользоваться своим опытом.
Уже зрелая Екатерина замечала о своей очаровательной знакомой: «Эта дама нашумела в свете; я думаю, что если б она была мужчиной, это был бы человек с достоинствами, но, как женщина, она слишком пренебрегала тем, что скажут». Неожиданный пассаж в устах императрицы, которую и саму часто упрекали именно за то, что она «как женщина слишком пренебрегала тем, что скажут»!
Бентинк осталась в Вареле, а экипаж принцессы Ангальт-Цербстской покатил дальше. Благодаря путешествиям в Софии рано развилась охота к перемене мест. Погруженная в развлечения мать даже не замечала, что девочка с каждым днем все больше утрачивает естественное чувство дома. Да принцессу Иоганну это и не заботило, а ее дочь готова была принять за дом то место на карте Европы, где странствия наконец остановятся.
Мир, открывавшийся Фикхен из окна дорожной кареты, был полон удивительных вещей. Холодное Балтийское взморье сменяли буковые леса Центральной Германии, а тихие заштатные города — роскошные резиденции королей и курфюрстов. Это был еще только маленький мирок германских земель, но для любознательной девочки он казался огромным. А главное — он постоянно менялся: то дюны, то горы; то мать, то бабушка; то Штеттин, то Берлин… Картины за окном кареты все время мелькали, единственным, что оставалось неизменным, была сама юная путешественница.
Вокруг Софии не обнаруживалось ничего прочного, а ведь маленький, формирующийся человек постоянно нуждается в опоре, уцепившись за которую, он может продолжить свой духовный рост. Поэтому София искала такую опору в себе самой. Поток ранних, ярких впечатлений заставил девочку совершить своего рода бегство — замкнуться во внутреннем мире. Путешествия с матерью стали первым толчком, который понудил Софию самоуглубиться и вдруг открыть, что там, внутри нее, свет ничуть не меньше, чем снаружи.
«Я справлялась, как умела»
И вот привычный уютный немецкий мирок раздвинулся до пределов. Пятнадцатилетняя Фикхен стала невестой Петра Федоровича и была приглашена в Россию. Иным было все, от просторов, открывавшихся за стеклами кареты, до языка и одежды людей, которых увидела юная принцесса. Вдруг оказалось, что ее прежний дом, представлявшийся таким важным и помпезным, — лишь часть чего-то завораживающе огромного. Маленькая путешественница была потрясена и околдована. Она знать не знала, что где-то в глубинах дикой Азии таятся такое богатство и скрытая, дремлющая мощь.
Но прежде чем навеки покинуть Германию, ей предстояло еще раз посетить Берлин и познакомиться с самым замечательным государем того времени — Фридрихом Великим. Он вступил на престол пятью годами ранее и после своего отца «короля-фельдфебеля» Фридриха Вильгельма I казался подданным лучом солнца, наконец пробившимся в их безрадостную жизнь. Еще в 1739 году София, проезжая с матерью из Эйтина в Берлин, стала свидетельницей ликования народа по поводу кончины прежнего монарха. «Прохожие на улицах целовались и поздравляли друг друга… его ненавидели все от мала до велика. Он был строг, груб, жаден и вспыльчив; впрочем, он имел, конечно, большие достоинства как король, но я не думаю, чтобы он был чем-нибудь приятен в своей частной жизни»[38].
Замечание весьма верное. Внешне походя на борова, Фридрих Вильгельм и вел себя, как животное: избивал сына палкой, запрещал ему читать французских писателей, заставил смотреть из дворцового окна на казнь друга… Но именно этот отталкивающий государь вырвал свое небольшое, поднимающееся королевство из ничтожества — создал армию, накопил денег. Его наследник — человек блестяще образованный, тонкий политик, друг Вольтера — вопреки всем ожиданиям, продолжил дело отца. Он добивался для Пруссии достойного места в Европе, и на этом пути дипломатические интриги оказались так же важны, как военные победы.
Одна из них была связана с отправкой к русскому двору в качестве невесты великого князя принцессы Ангальт-Цербстской. Недаром позднее Фридрих II говаривал, что именно он сделал из маленькой немецкой княжны Екатерину Великую. Ее прибытие в Петербург укрепляло «прусскую партию» в окружении императрицы Елизаветы. «Великая княгиня русская, воспитанная и вскормленная в прусских владениях, обязанная королю своим возвышением, не могла вредить ему без неблагодарности», — рассуждал Фридрих в записках мемуарного характера. Последние слова очень показательны. В первой половине царствования Екатерина II выплатила старому берлинскому покровителю свой долг сполна. Но позднее отошла от союза с Пруссией, отсюда и завуалированный упрек в неблагодарности. Впрочем, до этого было еще далеко.
Пока король только пытался построить выгодные отношения с Петербургом: «Из всех соседей Пруссии Российская империя заслуживает преимущественного внимания как соседка наиболее опасная. Она могущественна и близка. Будущим правителям Пруссии также предлежит искать дружбы этих варваров»[39]. Не будем обижаться на Фридриха за циничную откровенность — не было ни одного европейского двора, представители которого в дипломатических документах, а тем паче в частной переписке или воспоминаниях не именовали бы русских «варварами». Еще не наступила Семилетняя война, еще Фридрих не сказал знаменитых слов о противнике: «Это железные люди, их можно убить, но не победить». Однако умный и лишенный предрассудков король с самого начала понимал: «варвары» могущественны, а потому с ними надо считаться. А вот версальскому кабинету, например, такая простая мысль десятилетиями не приходила в голову.
Иметь вес в русских делах значило для Фридриха приобрести союзника на случай общеевропейского конфликта. А таковой был не за горами. Кем станет Петербург? Другом или врагом? Это во многом зависело от приближенных молодой императрицы. Уже сам факт выбора ею в качестве наследника маленького герцога Голштинского много обещал на будущее. Приезд Ангальт-Цербстского семейства только усиливал на севере «друзей» Пруссии. Поэтому король был исключительно ласков к будущей великой княгине. И, кажется, именно он первым поставил на место Иоганну Елизавету.
Есть сведения, что принцесса уже выполняла щекотливые поручения берлинского двора в качестве мелкого дипломатического агента. Ее кочевая жизнь и широчайший круг знакомств этому способствовали. Если так, то Екатерина, сама о том не зная, отразила в мемуарах весьма неприятный момент — домашнее соперничество с матерью чуть не переросло в политическое.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.