Глава первая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

1

Император любил брата Мишу и всегда снисходительно относился к его слабостям — нежеланию жениться до 27 лет, а затем к пренебрежению супружескими обязанностями (правда, несмотря на пренебрежение, у великого князя Михаила Павловича было пятеро законных дочерей и одна «на стороне»). Николаю нравились его рвение по службе, личная преданность и умение остроумно пошутить. Но на этот раз (беседа происходила 13 апреля 1840 года) посчитал решение Михаила о судьбе Лермонтова чересчур либеральным. Дело в том, что после следствия и суда было велено арестованного поэта держать три месяца в крепости, а затем перевести в дальний полк. Прочитав эту резолюцию, самодержец удивился:

— За дуэль всего три месяца крепости? Не пойдет ему впрок.

— Он уже раскаялся, уверяю тебя. Осознал ошибку.

— Осознал? — повернулся к брату монарх, и его глаза сделались колючими. — Так хорошо осознал, что едва не вызвал де Баранта повторно?

Михаил Павлович ответил миролюбиво:

— Несерьезно, Ники. Да, они встречались — де Барант навестил его в заключении — и опять поссорились. Но друзьям удалось усмирить обоих и услать француза из Петербурга на родину. А княгиня Щербатова, которая, собственно, и была предметом их распри, тоже укатила, к занедужившему родителю в Москву.

Император некоторое время думал, слегка пощипывая пальцами подбородок. Наконец сказал:

— Никаких трех месяцев в крепости не нужно. Сразу переведем на Кавказ в мушкетерскую роту Тенгинского полка.

У великого князя даже рот приоткрылся от удивления.

— Но ведь эта мушкетерская рота… в самой гуще боевых действий! Обновляем ее состав каждые два месяца, ибо горцы убивают наших людей десятками.

Николай Павлович хладнокровно кивнул.

— Знаю. Что с того?

— Но для Лермонтова это верная гибель.

— Не преувеличивай. Пусть покажет себя настоящим воином и поуворачивается от пуль и сабель. И тогда, может быть, заслужит мое прощение.

Михаил Павлович продолжал упорствовать.

— Но пойми, Ники, он не просто воин и не просто рядовой дворянин. Он — талант, звезда, о которой говорит вся Россия. Да, характер — дрянь, на язык несдержан, потому как молод и бесшабашен: двадцать пять лет всего. Повзрослеет и образумится. Мы не можем его терять, направляя в пекло схваток.

Николай, глядя в сторону, не без раздражения проворчал:

— Это все эмоции, дорогой. Я читал и стихи его, и прозу. Неприятно, а порой даже мерзко. Мертвечиной веет. Нам нужны другие таланты — бодрые, жизнеутверждающие. Вот как Пушкин в лучших своих творениях. — Он встал, давая понять, что аудиенция окончена, и добавил мягче: — Не сердись и не жалей о пропащих душах. Подданных у нас сотня миллионов. Бабы еще нарожают — и Лермонтовых, и Пушкиных. А крамолу надо вырывать с корнем.

Поклонившись, великий князь произнес:

— Подчиняюсь воле вашего величества. Хоть и до конца не согласен с ней.

— Ну, не огорчай меня, братец. Мы с тобой должны быть едины в мыслях и поступках.

— Я стараюсь.

Но Михаил Павлович, конечно же, не смирился. И немедленно поделился своей заботой с цесаревичем Александром, наследником русского престола. Будущий монарх озабоченно выслушал любимого дядю и сказал с тревогой:

— Полностью разделяю твои мысли, но не знаю, право, как еще воздействовать на папа?. Он такой нетерпимый сделался в последнее время. Чуть не по его — сразу в крик.

— Знаю, знаю. А не поможет ли нам Мари?

— Нет, к сестре обращаться бесполезно. У нее, во-первых, все мысли о маленьком Саше — он родился слабенький, и врачи тревожатся за его жизнь. Во-вторых, она с Лермонтовым повздорила и теперь раздражается, как слышит его имя.

— Жаль, конечно. А твоя мама?? Ведь она в восторге от его стихов, это всем известно.

— Ох, боюсь, мама? тоже нам не помощница. К сожалению, родители отдалились друг от друга и встречаются лишь за завтраком или за обедом. Он — в делах, а она — в театрах и на балах.

— Что же делать, мой дорогой?

— Посоветуйся с Бенкендорфом. Александр Христофорович обладает способностью убеждать папа?.

— Только не в нашем случае. Он с самого начала принял сторону де Баранта и хотел раздуть историю со второй, чудом не случившейся дуэлью. Еле удержали.

— Тогда, может, Нессельроде? Он же дипломат и умеет любое дело повернуть в свою пользу.

— Но весьма негативно относится к либеральным идеям и их носителям. Грибоедова погубил ничтоже сумняшеся. Нет, я не стал бы обращаться к Карлу Васильевичу.

— Получается, больше не к кому. Не к Нелидовой же. То есть, вероятно, папа? и прислушался бы к мнению своей фаворитки, но просить Варвару о милости я не желаю. Да и ты, я думаю, тоже?

— Да, согласен, — завздыхал великий князь. — Все-таки попробуй сам как-нибудь при случае. На прогулке, в приватном разговоре. Может, государь подобреет и изменит свое решение.

— Попробую, дядя.

Они по-родственному обнялись.

— Ни черта не попробует, — зло думал Михаил Павлович. — Побоится навлекать на себя гнев отца.

— Вряд ли стоит даже пытаться, — в свою очередь размышлял Александр. — Если отказал даже брату, своему любимчику, то меня только отругает.

Тем дело и кончилось.

2

С предписанием немедленно выехать к месту назначения Лермонтов 20 апреля вышел из заключения. Сел в коляску, поданную Андреем Ивановичем, и сказал с улыбкой:

— Ну, готовься, дядька, к дальней дороге.

— Это, стал-быть, куда же, Михаил Юрьевич?

— Снова на Кавказ.

У слуги даже щеки ввалились.

— Как, опять? — Он перекрестился. — Да за что ж такая немилость, Господи?

— За дуэль, вестимо. Очень государь-император был рассержен. Ножками топал, ручками хлопал: «А сослать, — говорит, — поручика Лермонтова к такой-то матери!» Вот и закатали.

— Свят, свят, свят! Как же бабушка без вас будут?

Михаил развел руками.

— Да уж как-нибудь. Буду приезжать в отпуск. Коли не убьют. — И велел кучеру: — Трогай, голубчик: надобно к Краевскому. А потом домой.

У Андрея Александровича он получил экземпляры только что полученной из типографии книжки «Героя нашего времени». С умилением смотрел на обложку, перелистывал страницы и никак не мог оторваться — так отец любуется своим новорожденным первенцем. И вполуха слушал издателя: тот говорил, что расходится книжка превосходно, в первые три дня продали полторы тысячи, и пришлось допечатывать; в светских салонах только и разговоров, что о новинке; все на стороне Лермонтова — против де Баранта — и переживают из-за назначения его на Кавказ.

— Да ты слушаешь ли меня, Мишель?

Поэт поднял на друга рассеянные глаза.

— Что? Прости, я отвлекся. Да, Кавказ… Ничего, как-нибудь переживем. Я предполагаю задержаться на этом свете еще, как минимум, лет на шесть.

— Не шути такими вещами, пожалуйста.

— Я и не шучу.

— Уж не Александра ли Филипповна Кирхгоф тебе нагадала?

— Нет, конечно. Я и не бывал у нее ни разу. Все ее гадания — это вздор. Сам все знаю про свою судьбу.

— Что же ты знаешь?

— А об этом — молчок.

Михаил взял с собой три пачки книг, перевязанные бечевкой. Объяснил: для подарков любимым людям. Краевский при этом пожевал губами, вроде размышляя, сообщать или нет, но все-таки сказал:

— Знаешь ли, княгиня Щербатова в Петербурге.

Лермонтов взглянул с интересом.

— Вот как? Она вернулась?

— К сожалению, да…

— Отчего «к сожалению»? Де Барант уехал, и столкнуться с ним у нее в доме мне не посчастливится.

— Оттого что возвратилась по печальному поводу.

— Бабушка?

— Нет, сын.

Охнув, поэт даже опустился на стул.

— Миша-маленький умер?

— Да, увы. Она оставляла ребенка на Серафиму Ивановну и нянек, а те чего-то недоглядели — пневмония, плеврит — и малыш скоропостижно скончался.

— Ах, бедняжка Мэри!

— Говорят, она все время плачет.

— Надо бы к ней заехать.

— Надо ли?

— Я сегодня вечером собираюсь к Карамзиным и спрошу у Софьи Николаевны. — Он снова встал, чтобы уйти, но замешкался уже у дверей. — А не знаешь ли ты что-нибудь об Эмилии?

Краевский сразу не понял.

— Ты о Мусиной-Пушкиной?

— Разумеется.

— Нет, не знаю. Видел самого? в Благородном собрании — он как всегда, был благожелателен и учтив, никаких тревог на физиономии.

— Что ему тревожиться! Не ему же рожать!

Михаил отправился домой. Бабушка встретила его на пороге гостиной — увидав, воскликнула:

— Похудел-то как! Смотреть не на что. Кожа да кости. — Обняла и всплакнула. — Я как чувствовала, Мишутка. И гадания были нехорошие.

— Не переживайте, ма гран-маман[50], это все пустое. Лучше поглядите на книжку. Правда, хороша?

Но Елизавете Алексеевне было не до книг.

— Да, красивая, но она не заменит мне тебя.

— Отчего не заменит? Здесь моя душа и мысли. Тело бренно, а страницы, строчки, буквы сохранят мою душу навсегда.

— Одно сознание того, что опять ты будешь где-то далеко и в опасности, меня убивает.

— Так похлопочите — через Дубельта, через Жуковского — может, выйдет мне послабление?

— Ну, конечно: бабушка — похлопочи, а самому подумать, чтобы не ходить на дуэль, было недосуг?

— Я сражался за честь прекрасной дамы.

— Так ли она прекрасна, коли убежала, и не поддержала тебя, и не защитила в суде? Вот Бог и покарал ее смертью сына.

Лермонтов нахмурился.

— Вы несправедливы.

— Очень даже справедлива: так ей, паршивке, и надобно.

Вечером поехал к Карамзиным. Гости салона встретили его как героя, всячески поносили де Баранта, сожалели о решении императора, восхищались книжкой, новыми стихами в «Отечественных записках», желали скорейшего возвращения с Кавказа целым и невредимыми. Вяземский спросил:

— А Столыпину вашему присудили что-нибудь?

— Монго? Ничего серьезного. Государь-император только высказал, что тому негоже прохлаждаться в отставке и пора снова пойти послужить. Алексей в раздумье. Надевать мундир он не рвется, но ослушаться тоже не решается. Может быть, и встретимся на Кавказе.

Софья Николаевна отвела Михаила в сторону.

— Я хотела сказать об одной известной вам особе.

— Об особе М.-П.?

— Тсс, никаких имен и инициалов.

Он кивнул, опустив глаза.

— Родила благополучно. Девочка. Окрестила, как вы и желали, Марией.

— Господи! — Михаил отвернулся и прижал к глазам пальцы, словно вдавливая назад слезы. — Дочка… дочка…

Карамзина снисходительно помолчала. Потом с улыбкой спросила:

— Счастливы?

Лермонтов глубоко дышал, сдерживая волнение. Наконец с трудом произнес:

— Счастлив и несчастлив одновременно… Счастлив, что это произошло и что она и дитя здоровы. Но плачу, что мы не можем быть вместе, что воспитываться ребенок будет не мной.

Она сочувственно потрепала его по руке.

— Ничего, ничего, голубчик. Мы предполагаем, а Бог располагает. Как-нибудь, вероятно устроится.

Окончательно успокоившись, Михаил повеселел.

— А не выпить ли нам шампанского?

— Я сейчас распоряжусь. Только не называйте истинного повода.

— Нет, конечно. Повод — мое освобождение из-под стражи.

Спустя какое-то время он присоединился к Евдокии Ростопчиной, разбиравшей новые сборники нот, принесенные ей из книжной лавки.

— Есть что-нибудь занятное?

— Да, прелестные вальсы композитора Штрауса. А вот этот — «Висячие мосты» — пользуется успехом по всей Европе. Даже королева Виктория ему рукоплескала.

— Хорошо. А расскажите, как там княгиня Щербатова. Можно ли ее навестить?

Покачав буклями, поэтесса ответила:

— Думаю, что нет: никого принимать она не хочет. И общается лишь со мною.

— Ну а вы спросите. Я, конечно, сам могу написать, но при вашем посредничестве выйдет тактичнее.

— Завтра же спрошу.

Дома он ворочался в постели чуть ли не до рассвета. Милли родила. Он отец? Или не отец? Может быть, ребенок от ее мужа? Но тогда она не стала бы называть малышку Марией, как хотел Лермонтов. Нет, скорее всего, от него. Вот бы посмотреть на младенца, хоть одним глазком, — и почувствовать волнение. Или не почувствовать. На кого девочка похожа? Есть ли сходство с ним хоть в чем-нибудь? Надо написать Милли. Анонимно — она поймет — и попросить Софью Карамзину, чтобы вложила в свое письмо.

Михаил выскользнул из-под одеяла и, набросив шлафрок на плечи, запалил свечу. Стал набрасывать черновик:

«Я узнал взволновавшую меня весть. Не могу поверить своему счастью. Мне теперь ничего не страшно, и я поеду служить Отечеству без душевного трепета. Я не зря жил на свете. И не зря мучился. Как писал Пушкин: „Нет, весь я не умру — душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит“. Кое-что оставил на земле. И кое-кого. Если Бог смилостивится, то еще увидимся».

Он отложил перо и задумался. Ну а как быть с княгиней Щербатовой? Продолжая отношения с ней, он будет изменять тем самым Мусиной-Пушкиной, предавать ее. Но Милли — чужая жена и определенно сказала, что не хочет ничего менять в своей жизни. Значит, и он вправе строить семейный союз с другой женщиной. Впрочем, какой союз, если в конце апреля, в крайнем случае в начале мая, он должен уехать из Петербурга? И вообще может не вернуться. Отчего же не получить последнее удовольствие?

Лермонтов задул свечу и лег под одеяло.

Спросил себя: кто ему ближе по-настоящему — Милли или Мэри? Безусловно, Милли. Он ее любит. И она мать его ребенка. То есть скорее всего его. Но Мэри любит его, и она ему нравится, он не прочь обвенчаться с ней в будущем. Не всегда мы женимся на тех, кого любим больше.

Или совсем не жениться?

А поездка на Кавказ — это избавление от решения сложных проблем?

Скоро станет ясно…

Он уснул, когда уже розовело небо.

Наутро, после завтрака с бабушкой, получил письмо от Ростопчиной: Мэри ждет их вдвоем к двум часам пополудни. Ее бабушка собирается в гости к сестре и не помешает.

Михаил вздохнул: жаль, что вместе с Додо. Но уж лучше так, чем никак.

Поскучав за письменным столом, он не выдавил из себя ни строчки. Слишком много событий сразу навалилось: суд, Кавказ, Милли, Мэри. Мысли так и скачут. А «служенье муз не терпит суеты»…

Еле дождавшись половины второго, он помчался к дому Ростопчиной. У парадного уже стояла ее коляска, и вскоре появилась графиня, закутанная в шаль. Пригласила к себе в экипаж. И сразу предупредила:

— Мы минут на десять, не больше. Мэри очень плоха и просила ее не утомлять. Я и так еле уломала.

— Десять так десять.

Ехали серьезные.

Хмурый лакей отворил двери с явным неодобрением: понимал, что гости прибыли нарочно в отсутствие пожилой хозяйки. Но не проронил ни слова, молча принял верхнюю одежду.

Они поднялись по лестнице. Навстречу медленно вышла княгиня — бледная, осунувшаяся, с красными глазами и сухими губами. Прошептала слова приветствия, пригласила в гостиную. Все сели.

— Извините, чаю не предлагаю… я не расположена нынче…

Поэтесса поддержала ее:

— Не оправдывайся, пожалуйста. Мы приехали вовсе не на чай. Михаил Юрьевич не в претензии.

Лермонтов сказал:

— Да, совсем не на чай. Я хотел бы выразить свое соболезнование…

Щербатова перебила:

— Это я хотела бы попросить прощения. — Глаза ее заблестели от слез.

— Господи, за что?

— Что из-за меня вы стрелялись. Что из-за меня вас могли убить. Солнце русской поэзии убить. Я бы наложила на себя руки. — Слезы потекли уже по щекам. — А теперь, опять же из-за меня, вы вынуждены отбыть на Кавказ. И подвергаться опасности… — Из ее груди вырвался стон. — Я, я во всем виновата! И кончина Мишеньки — на моей совести!.. — Мария уронила голову на скрещенные руки, лежащие на столе. Плечи ее сотрясались от рыданий.

Ростопчина бросилась утешать подругу. Когда та с усилием подняла мокрое лицо, то увидела Лермонтова перед ней на коленях.

— Мария Алексеевна, дорогая, не казните себя, пожалуйста, ибо нет на вас вины совершенно. — Он взял ее за руки. — Де Барант — подлец, и не я, так другой с ним бы обязательно посчитался. Он виновен хотя бы в том, что тогда, на балу у Лавалей, не позволил нам объясниться до конца.

— Нет, нет, молчите, — всхлипнула вдова.

— Не сбивайте меня с мысли. Именно теперь, при свидетеле, при нашей бесценной Додо, я хотел бы вновь спросить: вы меня любите по-прежнему? И согласны по-прежнему стать моей женой?

У княгини задрожали губы.

— Значит, вы за все простили меня?

— Прощать было вовсе не за что, вы ни в чем не виноваты.

— Значит, вы по-прежнему делаете мне предложение?

— Да, не сомневайтесь в искренности моих чувств.

Мария опустилась на колени.

— Михаил Юрьевич… Миша, дорогой… — Она порывисто прильнула к нему. — Разумеется, я согласна. Люблю вас безоглядно. И буду ждать с войны.

— Тем более что вы теперь в трауре.

— Да, тем более что я в трауре. Потеряв Мишу-маленького, обретаю Мишу-большого. — И она впервые за все время робко улыбнулась.

Он склонился и поцеловал ее в щеку.

А она склонилась и поцеловала его руку.

— Мэри, Мэри, что вы?

— Вы мой Бог… вы мое солнце… я ваша навек…

Ростопчина, стоя рядом с ними, тоже заплакала, утирая слезы кружевным платком. Наконец, взяв за руки, подняла обоих.

— Ну, вставайте, вставайте, господа, — вы меня растрогали, как в хорошей пиесе. — Усадив влюбленных, она обратилась к хозяйке: — Я, пожалуй, поеду. Вы тут без меня разберетесь…

— Нет, теперь не время, Додо. Да и бабушка может возвратиться неожиданно. Лучше поезжайте вдвоем. Встретимся позже.

— Но когда же, Мэри? И где?

— Вы когда отбываете на Кавказ?

— В первых числах мая.

— Стало быть, в Москве, по вашем приезде.

— Вы в Москве тоже будете?

— Да, поеду на будущей неделе. Мачеха вчера написала, что отцу стало хуже. Я обязана находиться при нем.

— Первым делом в Москве я вас разыщу.

— Буду ждать и надеяться.

Они начали прощаться. Мария повеселела, на щеках у нее появился румянец. Попросила тихо, глядя в глаза:

— Обещайте мне больше не скандалить ни с кем. И не лезть под пули.

— Обещаю.

И они крепко обнялись.

Выйдя от Щербатовой, Лермонтов и Ростопчина сели коляску.

Он сказал:

— Странно: с головы до ног одни неприятности, а я счастлив.

Усмехнувшись, она ответила:

— Жизнь полна парадоксов. А у гения их вдвое больше. Как сказал Пушкин.

— Я отнюдь не гений, Додо.

— Судя по количеству парадоксов в вашей жизни — гений.

3

Бабушка Елизавета Алексеевна съездила к Жуковскому[51] и попросила его заступиться за внука. Поэт сидел печальный, погруженный в себя. Тусклыми глазами смотрел на старушку.

— Я уже говорил с наследником. Он настроен крайне пессимистично. Недовольство его величества очень велико, и великий князь опасается тревожить отца. Вся надежда на грядущее тезоименитство Александра Николаевича: в следующем году его высочеству будет двадцать три, запланированы грандиозные торжества и раздача наград, чинов, милостей. Неплохой повод обратиться с пересмотром дела Михаила.

— Только в следующем году? — совершенно поникла бабушка.

— Да, боюсь, что год ему придется отслужить на Кавказе.

— А ее величество Александра Федоровна? Помогите устроить нашу встречу. Я упала бы к ногам матушки-царицы, умолила бы замолвить за Мишу словечко.

— Я и с ней говорил. Обещала ходатайствовать, но надежды мало. Если что, сразу вас поставлю в известность.

— Помогите, батюшка Василий Андреевич, вы — единственный наш заступник. Был еще Сперанский да умер о прошлом годе, как на грех.

— Да, Сперанский умер, — подтвердил Жуковский невесело, — все мы смертны, к сожалению. Мне вот пятьдесят восемь, а я еще не сделал главного в своей жизни: все никак не закончу перевод «Одиссеи» Гомера на русский.

— Ох, какие ваши годы! Для мужчины самый расцвет. Я вот слышала, будто вы собираетесь под венец.

Он слегка улыбнулся.

— Да, теоретически собираюсь. Но практически вряд ли выйдет: больно уж невеста юна.

— Сколько же ей, коли не секрет?

— Только девятнадцать. Разница у нас тридцать восемь лет.

— Да, немало. Но бывает и больше. Так что не беда, вы еще детишек своих понянчите. У солидных отцов и у юных матерей получаются умнейшие детки.

— Вашими бы устами, Елизавета Алексеевна, да мед пить.

Жуковский слово свое сдержал и при помощи цесаревича оказался на чае у императрицы. Та вначале расспрашивала о своем наследнике, об его успехах в учебе, о грядущих планах самого наставника (собирался после 23-летия Александра выйти в отставку и уехать на лечение за границу), о новостях в литературных кругах. К слову возник вопрос о Лермонтове. Александра Федоровна сказала (разговор происходил на французском — самодержица, прусская принцесса, дочка короля Фридриха III, говорила по-русски не очень твердо):

— О, мон шер ами, я сама в отчаянии. Николя относится очень негативно к нашему проказнику. Прочитал «Героя нашего времени» и в негодовании бросил книжку в камин. Пушкина он тоже поругивал, но совсем не так.

— Получается, ничего сделать невозможно?

— Да, увы, мы пока бессильны. Пусть теперь послужит, а поближе к тезоименитству постараемся смягчить сердце его величества.

— Если не убьют на Кавказе…

Императрица перекрестилась.

— Господи, помилуй! На все воля Божья.

4

Сборы заняли несколько дней, отъезд был назначен на пятницу, 3 мая. Бабушка от отчаяния не смогла встать с постели, и прощание состоялось у нее в спальне. Михаил хорохорился, утешал, как мог, обещал регулярно писать. Повторял бесконечно: «Ничего, ничего, я еще вернусь. Вот увидите, что вернусь и подам в отставку. Перееду в Тарханы и всецело займусь сочинительством». — «Я тоже поеду в Тарханы». — «Ну, конечно, поедем вместе. Надоели эти столицы, хочется деревенской неспешности».

По дороге он заехал к Карамзиным. Тоже обещал часто писать. Успокаивал себя тем, что теперь на Кавказе многие друзья, а в ближайшее время станет еще больше: собираются Митя Фредерикс, Саша Долгорукий, Коля Жерве, не исключено, что и Монго. Чуть ли не весь «кружок шестнадцати». Видимо, нарочно власти отсылают неблагонадежную молодежь. Чтобы вновь не вышли на Сенатскую площадь.

В Первопрестольной Лермонтов оказался на третьи сутки, в понедельник. В городе было солнечно и тепло, колокольный звон на разные лады («сорок сороков»), запах плюшек и керосинных лавок, пьяные извозчики, стаи собак. Никакой светскости холодного Петербурга. Монастырские стены вперемежку с барскими особняками, грязь на мостовых, истошные крики зазывал.

Михаил поселился в домике бабушки на Молчановке, где когда-то жил в годы учебы в пансионе и университете. Здание было одноэтажное, скромное: несколько комнат, мезонин, людская. Дядька Андрей Иванович тут же по-деловому стал налаживать быт и хозяйство, пусть всего на неделю-другую, но тем не менее основательно. Поэт сам не знал, сколько пробудет в Москве. Ехать никуда дальше не хотелось. Для чего спешить, если никто не гонит палкой, можно посибаритствовать вволю?

Он думал, что как следует отоспится, но светало рано, и уже в шесть утра почувствовал себя бодро. Кофе пить в одиночестве было скучно — усадил рядом Андрея Ивановича, задирал по-доброму, спрашивал, а не стоит ли заехать в Тарханы, чтоб проведать его жену? Но слуга понимал, что хозяин шутить изволят, никуда на самом деле не поедут, и иллюзий не питал. Говорил:

— Да к чему ж теперя, Михаил Юрьевич? Столько лет уж не видилися. И еще не увидимся бог знает сколько. Постарели оба. Друг от дружки отвыкли. Токмо зря душу бередить — ей и мне.

— Но ведь плохо тебе без бабы?

— Я ужо привык.

— Как же ты обходишься? И к срамным девкам никогда не захаживаешь.

Слуга опускал глаза и бурчал:

— Что ж захаживать, коль они срамные? Это грех, не для христьяни?на.

— Ну, тогда присмотрел бы девушку себе непорочную какую из служанок, из горничных и встречался бы с ней.

— Для чего жизнь-то ей поганить? Я женатый, замуж вдругорядь не возьму. А случится ребеночек? Не дай боже!

Михаил смеялся:

— Ты какой-то чересчур правильный. Можешь подаваться в святые угодники.

— Вольную дадите — может, в монастырь и подамся.

— Ишь, чего захотел. Вольную ему. Я ведь без тебя пропаду совсем. Скоро не пущу, не надейся. Может быть, потом, как уйду в отставку.

— Я и не прошусь, барин…

Целый день он ездил по родным и знакомым, навестил Алексея Лопухина, Шан-Гиреев, Мартыновых. С Николаем Мартыновым давно дружил — вместе учились в Школе юнкеров и гвардейских прапорщиков, называли друг друга Маешка и Мартышка. Николай служил теперь на Кавказе, тоже находился под следствием — промотал казенные деньги, и родные собирали по крохам, чтобы возместить ущерб и спасти от позора и дальнейших суровых кар. Лермонтов заметил, как выросли и похорошели сестры Николая — Юлия и Наталья, — за ними можно было уже ухаживать. Правда, вначале следовало окончательно выяснить отношения с Мэри. А Мартыновы — «запасной вариант»: если разладится со Щербатовой, то вполне подойдут они. Подумал даже: может не ехать на Кавказ вовсе? Столько он возможностей тут упустит, если вдруг уедет! Но не ехать было никак нельзя — обвинят в дезертирстве и упекут в Сибирь, чего доброго.

Щербатовой Михаил написал записку и отправил к ней домой на Остоженку с кучером. Тот вернулся, привезя ответ: «Моему отцу крайне худо. У себя принять Вас никак нельзя. Может быть, у графини К*** — завтра поутру извещу».

Что ж, по крайней мере не отказ. Это окрыляло.

Вечером он отправился в гости к публицисту Самарину[52], у которого познакомился с Хомяковым[53] и Дмитриевым[54]. Говорили о литературных тенденциях, москвичи в один голос восхищались «Героем нашего времени». Лермонтов от удовольствия краснел.

Утром принесли записку от Мэри: «Жду Вас в час пополудни в доме К*** на Большой Дмитровке». Михаил несказанно обрадовался, завтракал с большим аппетитом, а потом шутя сочинил стихотворение, навеянное строчками из Гете («?ber allen Gipfeln…»):

Горные вершины

Спят во тьме ночной;

Тихие долины

Полны свежей мглой;

Не пылит дорога,

Не дрожат листы…

Подожди немного,

Отдохнешь и ты.

Походил по комнате, стал набрасывать план будущего романа, но потом бросил, лег на оттоманку и задремал. Пробудился уже в двенадцать, начал торопливо одеваться для встречи, то и дело покрикивая на Андрея Ивановича, медлившего подавать сапоги и галстук. Выбежал из дома без пятнадцати час и запрыгнул в коляску: «Трогай, трогай, мы опаздываем». Но приехали тютелька в тютельку.

Дверь открыла аккуратная горничная в переднике и сказала почему-то по-немецки:

— Seien Sie willkommen! (Добро пожаловать!)

Он ответил растерянно:

— Vielen Dank. (Большое спасибо.)

Лермонтов думал, что встреча у них полутайная (это придавало ей романтизма), а оказывается, даже слуги знают о его визите. Ох, теперь пойдет молва по Москве, а затем и дальше. Вдруг узнает Милли? Впрочем, так ли это важно?

По ковровой дорожке он двинулся в гостиную, никого по пути не встретив. Подошел к пейзажу, висевшему на стене, рассмотрел внимательно, профессионально, как художник: все было исполнено грамотно, аккуратно, школа неплохая, но не хватало страсти и темперамента, а от этого — живости: la nature morte[55].

Сзади скрипнула половица. Обернувшись, Лермонтов увидел Щербатову в темном закрытом платье, бледную, но уже не такую убитую горем, как две недели назад в Петербурге. Подошел, склонился, поцеловал руку. Заглянул в глаза — ясные, печальные.

— А хозяйки не будет?

— Нет, она в отъезде, — несколько туманно сказала княгиня. — В доме мы одни, кроме горничной. Но она вряд ли помешает. Разве что попросим у нее кофе?

— Как вы пожелаете.

— Может быть, вина?

— Я бы не отказался.

Они выпили, по-прежнему все еще смущаясь. Шаг навстречу сделала Мария:

— Миша, ты когда уезжаешь?

Сердце екнуло от такой теплоты и домашности.

— Право, я пока не решил. От тебя зависит.

Женщина вздохнула.

— Я, увы, сама себе не хозяйка. Буду при родителе, сколько потребуется. Если Бог призовет его к себе, — тут она перекрестилась, — я в Москве не останусь. С мачехой у меня отношения скверные. Ехать в Петербург тоже нет охоты: в бабушкином доме все напоминает о Мише-маленьком. Так что в этом случае я, скорее всего, уеду за границу. Может быть, в Италию…

— Жаль, что без меня.

— Ужасно жаль. Но пока ты служишь на Кавказе, я развеюсь за рубежом. И тогда мы встретимся.

— Это будет не скоро.

— Что поделаешь? Так сложилась жизнь.

Он схватил ее за руку.

— Нет, еще не сложилась. Мы сейчас вместе и одни в этом доме. Кроме горничной. Но она нам не помешает…

Мария взглянула на него испытующе.

— Ты уверен, Миша?

— Я уверен в том, что люблю тебя. И что ты меня тоже любишь. Ты сама говорила, помнишь?

— Разумеется, помню. И не отрицаю. Я люблю тебя больше жизни. И всегда мечтала о союзе с тобою.

— Если б не де Барант.

У Щербатовой на лице появилась брезгливая усмешка.

— Ах, не говори мне о нем. Он разрушил наше с тобой счастье.

— Мы должны наверстать, Машенька.

— Как ты это ласково произнес: «Машенька». Так меня называла мама…

А потом была спальня, развороченная постель, съехавшая набок подушка и упавшее на пол одеяло, и ее большая грудь у него перед глазами — раза в три больше, чем у Милли — вздрагивающая и колышущаяся при каждом толчке, запрокинутое лицо, сведенные в спазме губы и хриплый стон: «Миша… Мишенька… я люблю тебя…» Он в конце впал в какой-то бешеный экстаз и невольно даже сам застонал сквозь зубы от нахлынувшего блаженства. Затем они тихо целовались, приходя в себя, и благодарили друг друга за счастье.

— Как же хорошо, Миша.

— Рад, что тебе понравилось, Маша.

— Нет, не просто понравилось — я в восторге. У меня ничего подобного раньше не было.

— У меня тоже.

Она заулыбалась с хитринкой.

— Да? А с Мусиной-Пушкиной?

— Ты откуда знаешь?

— Принесла на хвосте сорока.

— С Милли было все по-другому.

— Как же, интересно?

— Мэри, перестань. Не желаю обсуждать с тобой других женщин.

— Говорят, она родила от тебя ребенка.

— Чушь собачья. Меньше слушай светские сплетни.

— Ты, наверное, ей тоже говорил, что любишь?

Приподнявшись на локте, Лермонтов взглянул на Щербатову с возмущением.

— Нашла время ревновать! Вновь прошу тебя: перестань, пожалуйста. Нет никакой Мусиной-Пушкиной. Это миф. Я и ты — вот реальность. Наша близость и наши чувства. Остальное выкинь из головы.

Она обвила его шею белыми мягкими руками, притянула к себе и с нежностью поцеловала.

— Все, уже выкинула. Все, как пожелаешь, любименький. Мой забавный Мишельчик.

— Что же во мне забавного?

— Ты не такой, как прочие. Гений русской словесности. В сочинительстве гениален, в остальном забавен.

— Я твоя забава?

— Как и я твоя.

— Я к тебе отношусь серьезно.

— Как и я к тебе.

— Ты дождешься меня с Кавказа?

— Непременно дождусь, я клянусь. И если ты не передумаешь, буду ждать нашего венчания.

— Я не передумаю.

— Я надеюсь.

Михаил вернулся домой под утро — взбудораженный, изнуренный, счастливый.

5

Днем 9 мая Лермонтов отправился в гости к Погодину[56]: у того в доме пребывал Гоголь и справлял свои именины. Все последние годы Николай Васильевич жил в Италии, работая над первым томом «Мертвых душ». А теперь заехал в Россию по делам своих младших сестер и опять вскоре собирался обратно в Рим.

Михаил восхищался его украинскими повестями и смотрел в театре «Ревизора». Он чуть завидовал необыкновенной легкости гоголевского слога и непринужденности шуток, возникавших на ровном месте. Жаждал пообщаться.

Гоголь был чуть повыше Лермонтова, круглолицый, розовощекий, с усиками и бородкой а-ля Бальзак и комически длинным носом, при беседе он слегка заикался и, пытаясь выговорить шипящие, прикрывал левый глаз и плевал в собеседника брызгами слюны. Но улыбка была очень хороша — белозубая и по-детски открытая. И смеялся очень заразительно, во весь голос.

В разговоре Гоголь сказал:

— Вы чудесный поэт и чудесный прозаик. И на мой вкус, даже больше прозаик, чем поэт. Ваш «Герой» просто бесподобен.

— У меня и пиеска есть, — неожиданно для себя похвастался Лермонтов, — правда, запрещенная к постановке.

— Ничего, — посочувствовал Николай Васильевич, — все еще у вас впереди. Вам ведь сколько лет?

— Двадцать пять.

— О, вот видите, а мне уже тридцать один.

На обеде из известных литераторов, кроме Погодина, были Вяземский, Загоскин[57], Хомяков, Аксаков[58], Чаадаев[59] и актер Щепкин[60], грандиозно игравший Городничего в Малом театре. После нескольких перемен блюд вышли в сад и разбились на группки. Попросили Лермонтова почитать наизусть и услышали отрывок из «Мцыри» — бой с барсом. Хлопали от души.

Гоголь в беседке собственноручно приготовил жженку: в специальную чашу из металла Фраже[61] влил две бутылки шампанского и бутылку рома, а затем бутылку французского белого десертного вина сотерн[62]; бросил фунт сахара и нарезанный кусочками ананас. Все это вскипятил на горелке; далее вылил в большую фарфоровую чашу, на которую положил крестообразно две серебряные вилки, а на них — сахарную голову, сбрызнул ромом и поджег; поливал ромом из суповой ложки, чтобы огонь не затухал. Наконец, когда сахарная голова вся растаяла, той же ложкой разлил варево гостям по стаканам.

Пили за его здоровье, за успешное окончание «Мертвых душ», за процветание Родины. Хомяков сказал:

— Предлагаю выпить за здоровье господина Лерма?нтова. Чтобы он к нам вернулся с Кавказа без единой царапины.

Все охотно поддержали эту здравицу и пошли чокаться с Михаилом. Он благодарил.

Голова кружилась от выпитого вина и всеобщего признания. Он — писатель! И друзья Пушкина стали его друзьями. Он вошел в число избранных, отмеченных Богом. Даже того, что сделано, за глаза хватит, чтобы войти в историю русской литературы. А за шесть следующих лет он напишет не меньше. Если не убьют. Неужели убьют? Нет, по его расчетам не должны.

Расходились около девяти вечера. Гоголь и Погодин приглашали его вновь зайти до отъезда. Лермонтов обещал.

Этот чертов отъезд!

Как же хорошо в Москве! Здесь друзья и любимая женщина. Для чего уезжать? Для чего подчиняться воле бессердечного человека на троне? Как бы задержаться?

Вернувшись домой, он застал у себя в прихожей под вешалкой чей-то саквояж и забрызганные дорожной грязью сапоги. На вопрос Михаила дядька Андрей Иванович разъяснил:

— Алексей Аркадьевич изволили прибыть из Петербурга.

— Монго?

— Они самые. Не застав вас, выпили одни полуштоф водки и теперя почивают в гостиной.

— Слышу, слышу храп богатырский.

Монго продрал глаза и полез пьяно целоваться. Оказалось, по совету его величества он снова поступил на военную службу и был назначен в тот Нижегородский драгунский полк, где служил Лермонтов. Предлагал ехать на Кавказ вместе.

— Можно вместе, если не завтра.

— Отчего ж не завтра? — удивился родственник. — По таким-то погодам ехать в удовольствие.

— Нет, пока еще не готов. У меня дела.

— Да какие дела, коль тебе приказано ехать в полк?

— Мало ли чего. Обойдутся. Порцию свинца я всегда получить успею.

— Отдадут под суд.

— Я возьму бумагу у доктора: просквозило дорогой, заболел, две недели в горячке бился.

— Может, ты совсем ехать не намерен?

— Нет, намерен, конечно. Но не завтра.

Монго догадался.

— Так тебя Щербатова держит?

Михаил улыбнулся.

— Как еще держит! Прямо железной хваткой.

— Может быть, и женишься?

— Может, и женюсь. Только не теперь. Послужить на Кавказе все-таки придется. А потом, Бог даст…

Столыпин покачал головой в раздумье.

— Плохо представляю тебя под венцом.

— Я и сам себя плохо представляю. Но мечтать-то никому не заказано. Коли не убьют, попрошусь в отставку и увезу молодую жену в Тарханы. Стану жить, поживать, сочиняя повести и поэмки…

— …и делая детишек.

Лермонтов рассмеялся.

— Почему бы и нет? Чем я хуже других, право слово? Лет пять семейного счастья я бы выдержал.

— А потом?

— А потом — не знаю. Эй, Андрей Иваныч, принеси-ка нам водки!

Подошедший слуга сонно доложил:

— Водки больше нету: Алексей Аркадьевич всю бутылку выкушали-с.

— А вина?

— Полбутылки хересу.

— Так тащи его!

Родственник предложил:

— А не поехать ли нам к местным чаровницам?

Но Михаил с неудовольствием отмахнулся:

— Извини, не поеду. Мне вполне достаточно Мэри.

— Ух, да ты и впрямь влюбился, как я погляжу. Раньше одно другому тебе не мешало.

— Был моложе и глупее.

— Жаль, что не хочешь составить мне компанию.

— Я бы с удовольствием, но потом будет совестно ей в глаза смотреть. Нет, уволь, Монго.

— Эх, Маешка, Маешка — видно, потеряли мы тебя как истинного гусара.

6

Столыпин уехал 19 мая. Десять дней прошли в светских развлечениях: гости, театры, выезды за город к знакомым, в их поместья. Много раз посещали Мартыновых. Лермонтов явно нравился Натали, а Столыпин — Юлии. Но развития отношений не было — все ограничивалось невинными забавами: чтением стихов, музицированием, прогулками. К тому же мадам Мартынова была начеку: с этими военными ухо надо держать востро, а тем более через сына до нее доходили слухи о разгульном нраве и того, и другого. Как-то раз нашла среди писем Николая список непристойной поэмки, от которой у нее потемнело в глазах. Николай отпирался, но в конце концов подтвердил, что сие сочинил не он, а Лермонтов. Несколько лет последнему было отказано от дома, лишь теперь, после всероссийской славы, его согласились принять.

Михаил писал Марии, но она отвечала: не могу отлучиться от больного отца, счет уже идет на часы. И когда полупьяного Столыпина погрузили в возок и отправили дальше на Кавказ, от Щербатовой принесли известие, что ее родитель скончался. Тут уж не до свиданий — похороны, поминки — грешно было даже заикаться.

Неожиданно из Петербурга к Михаилу заехал его бывший сослуживец, следовавший на Дон под начало их прежнего командира — Михаила Григорьевича Хомутова, год назад назначенного казачьим атаманом в Новочеркасск. Он предложил дальше двигаться вместе, побывать в гостях у генерал-майора. Лермонтов, поразмыслив, согласился.

25 мая отправил Марии записку: «Дорогая, завтра я покину Москву. Очень бы хотел попрощаться. Просто попрощаться, и ничего более. Удели мне несколько мгновений, если сможешь».

Она ответила: «Мы по-прежнему никого не принимаем, а тем более бабушка приехала из Петербурга, и к себе позвать не могу. Постараюсь вырваться завтра поутру и подъехать к твоему дому, чтобы проводить. Жди меня до половины девятого. Коль не появлюсь — значит, не смогла. Не взыщи. Твоя М.».

Михаил сидел печальный. Стало быть, не сможет. Он уже знал, как никто другой, все эти словесные штучки. Если прямо сказать боятся, прибегают к подобным ухищрениям. Чтобы, как говорится, подсластить пилюлю.

Все одно к одному.

Предначертанный ход событий изменить невозможно.

Мы — игрушки в руках судьбы.

На роду написано умереть холостым — холостым и умрешь. Никакие уловки не спасут. Никакие выверты.

Надо ехать на Кавказ. Во второй раз.

Если не считать посещений в детстве с бабушкой курортов.

Как военный — во второй. Значит, будет еще и третий — Бог троицу любит.

Значит, он еще увидит Москву и Петербург. Непременно увидит.

Накануне отъезда надрались вместе с сослуживцем. Андрей Иванович еле их добудился. Пили крепкий кофе, приходя в себя. Хмуро брились.

Около восьми кучер стал седлать.

Вышли на Молчановку в половине девятого.

Было по-летнему тепло, птички чирикали на ветках. Прихожане шли из церкви на Арбате. У ворот лежала здоровенная псина, греясь на солнце; голова на лапах, лишь коричневым глазом — в сторону людей и коней; иногда задумчиво чавкала, поднимая морду: «Мням!»

— Ну-с, поедем? — произнес сослуживец.

— Да, поедем, — согласился Лермонтов. — Пора, пора ехать, — но не трогался с места.

Наконец, стрелки на часах показали без десяти девять, дольше ждать было неприлично. Оба вскочили в седла, кучер — на козлах, Андрей Иванович — в повозке; точно так же, в повозке, кучер и слуга сослуживца.

— С Богом, в путь-дорогу!

Неожиданно из-за поворота Ржевского переулка показалась знакомая коляска. Михаил, вздрогнув, натянул поводья.

— Стойте, стойте!

Все увидели княгиню Щербатову в темном платье и с прикрытым вуалью лицом.

— Михаил Юрьевич, извините за опоздание. Еле вырвалась.

Он сошел с коня и, приблизившись, приложился к ее руке в шелковой перчатке. Мария прошептала:

— Миша, дорогой, единственный… Помни обо мне… Помни: жизнь моя от твоей зависит… Не рискуй напрасно…

— Обещаю, Мэри, — прошептал он в ответ.

В губы, в щеку поцеловать не решился — все на них смотрели. Лишь опять склонился к руке.

— До свиданья, Машенька.

— До свиданья, любименький.

Он отступил, кивнул, вновь вскочил в седло, обернулся, прощально махнул рукой.

Маша помахала напутственно.

Медленно разъехались.

Сердца у обоих стенали: свидятся ли еще?

7

«Дорогая Мэри.

Планы мои по дороге переменились. Должен был ехать в мой Тенгинский полк, штаб которого расположен в Тифлисе и куда был назначен я командиром взвода 12-й мушкетерской роты. Но остановился на три дня в Новочеркасске — навестил своего прежнего командира лейб-гвардии Гусарского полка, ныне — атамана Войска Донского генерал-майора Хомутова. Он-то мне и дал рекомендательное письмо к генерал-адъютанту Граббе[63], что теперь командует всей Кавказской линией и Черноморской областью. Впереди поход против Шамиля. Коли отличусь в нем, может выйти мне всемилостивейшее прощение.

Прибыл в Ставрополь поутру 10 июня. Страшная жара! Камни плавятся, а уж люди — подавно. Граббе принял меня как отец родной, согласился с доводами Хомутова и зачислил в штабные адъютанты, чтобы взять с собою на марш. Я едва не прыгал от радости.

В Ставрополе нашел многих моих товарищей — Глебова[64], Жерве, Фредерикса, Сашу Долгорукого, Сержа Трубецкого и, конечно, Монго. Здесь же служит при губернаторе близкий друг мой и родич Раевский. Словом, не скучаю. Подготовка к выступлению идет полным ходом. Отдыхаем мало, а уж про литературные дела мне пришлось забыть вовсе. Ничего, Бог даст, позже наверстаю.

Дорогая Мэри, обожаемая Мэри, напиши скорее о московском житье-бытье и своих намерениях на ближайшее время. Жду твоего письма с нетерпением.

Твой М. Л.»

* * *

«Мишенька, любимый.

Очень за тебя беспокоюсь. Как тебе не стыдно: обещал мне не подвергать себя опасности, а теперь нарочно напросился в поход против этого ужасного Шамиля. Говорят, у него огромные силы, занял чуть ли не половину Кавказа и склоняет на свою сторону даже мирных горцев. Я от этих рассказов цепенею, как представлю тебя в горниле страшной войны. Для чего было не поехать в мирный Тифлис? Миша, Миша, ты совсем не думаешь о себе и о нашем будущем.

Я останусь в Москве до сорокового дня, дабы помянуть батюшку, а затем поеду с бабушкой в Петербург, чтобы выправить паспорт для выезда за границу. И — прощай, Россия! Надо отдохнуть, подлечить нервы и прийти в себя после потрясений нынешнего года. Стану тогда писать Ростопчиной, а она мои письма переправит тебе. И наоборот: ты пиши ей тоже, а она мне перешлет. Без нее можем потеряться.

Миша, золотой мой, бриллиантовый, я молюсь о твоем здоровье. Помолись и ты за меня.

Коли Богу будет угодно, мы еще увидимся и тогда решим, как нам жить дальше. Обещаю за это время не смотреть на посторонних мужчин. И, конечно, надеюсь на такое же поведение с твоей стороны в отношении посторонних женщин. Впрочем, ведь поэты такие ветреники! Верность — не ваш конек.

Я покорно приму любое известие от тебя. Лишь бы ты был счастлив. А со мною или без меня — дело уже другое.

Остаюсь верной тебе до гроба — твоя Мэри».

* * *

«Дорогая Мэри.

Завтра выступаем, и писать совсем некогда, только несколько слов, а Андрей Иванович отнесет на почту.

Ты меня неверно поняла. В мушкетерской роте я бы подвергался намного большей опасности, нежели сейчас. Это штаб Тенгинского полка в Тифлисе, а меня бы надолго у себя там не задержали и послали бы в самое пекло. И совсем другое дело — штабной адъютант у Граббе. Минимум опасности, максимум возможности заслужить прощение. Так что не суди меня строго. Бог даст, еще увидимся.

Твой М. Л.»

* * *

Лермонтов, конечно, лукавил: боевые действия есть боевые действия, и опасность у всех была большая — что у мушкетеров, что у адъютантов, призванных обеспечить связь начальства, штаба, командира с боевыми частями на передовой. Просто хотел успокоить Мэри. Все еще надеясь на совместное счастье.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.