Глава 12 В восточном секторе Берлина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12

В восточном секторе Берлина

12 января 1948 г.

Даже в плену я находил русские газеты ужасно скучными. Но только теперь я понял, насколько скучно было работать в подобной газете «нового типа». Я всегда считал журналистику интересной профессией. О журналистах я думал как о людях, которые постоянно находятся в поиске чего-то нового, исключительного и важного, а газету полагал полем боя для мнений, форумом критики. Но в газетах, разрешенных к выпуску в Восточной зоне, в том числе и в Tagliche Rundschau, не было ничего подобного. Сначала работа меня захватила, но постепенно, когда я успел привыкнуть к новым людям, грохоту печатных машин и атмосфере постоянных пресс-конференций, меня стало тяготить это однообразие. Работа протекала в привычной обстановке пустого краснобайства, не имеющего отношения к реальной жизни. Мы сосредоточились на том, что бесконечно повторяли разными словами партийные догмы, на безвкусном восхвалении советской системы, на попытках ограничить поток обличений, которыми русские так любят наводнять свои статьи. Наша «профессия» представляет собой грубое искажение правды, не ограниченное даже соображениями достоверности или наличия у читателя чувства здравого смысла.

Недавно из Карлсхорста пришло указание о запрете почтовых отправлений из Восточной в Западную зону Германии.

Немецкие сотрудники Tagliche Rundschau рвали на себе волосы. Что все это значит? Никто не решился хоть как-то прокомментировать это. Ни у кого не было представления, как реагировать на эту меру. Любой думающий человек сразу бы понял, что это представляло собой новый удар по утерянному единству Германии, что должно было привести к еще большей изоляции обеих частей ее населения. Начальник службы майор Вейспапиер, видя наши сомнения, чуть ли не выпрыгивал из кресла во время совещания сотрудников редакции. Громким голосом он поучал нас: «Это удар по врагам нового порядка, которые хотят разорить Восточную зону, отправляя отсюда посылки. Эти меры направлены на объединение Германии, потому что теперь люди увидят, как бедно живут в Западной зоне и как богато — у нас».

Даже русские начальники отделов, покачав головой, в сомнении посмотрели друг на друга. На того несчастного, которому было поручено написать комментарии к данному событию, коллеги смотрели со злорадными улыбками. Лишь немногие, которым хватило смелости или которые чувствовали себя достаточно прочно сидящими на своих местах, решились сказать «нет» в ответ на полученные указания. Верные коммунисты утешали себя фразой «Цель оправдывает средства». Циник, издававший некогда довольно хорошую газету для немецкой народной партии, позже — для нацистов и, наконец, ставший писать так скверно, как от него и ожидали, для Tagliche Rundschau, просто подсчитывал в уме, сколько ему заплатят за работу.

Впервые за долгие годы я стал избегать писать о текущих событиях. Но и это было самообманом. Статьи, посвященные дню рождения Маркса, или 100-й годовщине «Манифеста Коммунистической партии»{131}, или истории Сакко и Ванцетти (1920–1927 гг., в США), или дню 1 Мая, конечно, содержат в себе мало оригинального и так же мало имеют общего с реальностью, как и все прочие. Здесь тоже не должны использоваться аргументы, которые каким-то образом советские подпевалы могут объявить отклонением от официальной линии. Если даже русский начальник отдела пропустит такой материал, то все равно после него он попадает начальнику службы, от заместителя главного редактора — главному редактору или самому полковнику Кирсанову. Сами русские здесь, в Берлине, находятся в еще более жестких условиях, чем мы. Похоже, что уже за один факт пребывания здесь их подозревают в подверженности влиянию Запада. Отутюженные стрелки их брюк, тщательно повязанный галстук, дружба с немецкими товарищами, общение с секретарем — все это может стать причиной гибели. Насколько же сильнее они должны бояться возможной ответственности за появление статьи, которая может навлечь на них неодобрение руководителей, а позже, возможно, послужить доказательством так долго скрываемого «предательства».

В то же время никто точно не знает, что же на данный момент точно является официальной линией. Вчера, например, считалось преступлением критиковать позицию французов, скажем, по вопросу Саара. Сегодня же святым долгом является обвинять французских политиканов в бессовестной аннексии этой области и поносить их за это. А еще через день такая статья может быть изъята из газеты по распоряжению из Карлсхорста, даже если она уже находится в наборе. Директивы по поводу содержания газетных статей приходят из какого-то анонимного источника, ход мыслей которого невозможно предугадать, руководствуясь соображениями логики или реальной действительности.

Русские смертельно боятся собственных руководителей. Газета проходит контрольное считывание в четырех различных местах, прежде чем ее наконец увидит главный редактор, за которым остается последнее слово. Иногда дискуссия по вопросу о том, является ли одно-единственное слово отклонением от догмы, занимает пару часов.

Мой шеф капитан Бернштейн, в обычной обстановке спокойный и отзывчивый человек, четыре или пять раз вбегает и выбегает из своего кабинета перед тем, как отправиться к главному редактору. Ему кажется, что он что-то забыл. Если его спросить, что он ищет, он не может ничего внятно ответить, только вбегает и выбегает из комнаты, носится вокруг сотрудников, вызывая пот на их лбах, и, наконец, стучит в дверь редактора так робко, будто ищет взрыватель неразорвавшейся мины.

Наконец, русские редакторы, после того как уляжется всеобщая суматоха, начинают интересоваться, идут ли дела должным образом. Постоянная едкая критика с нашей стороны по поводу грубых односторонних репортажей из «рабочего рая» привлекает их внимание именно к нашему отделу. Сами они не осмеливаются предложить внести изменения в линию, которую диктует Карлсхорст, поэтому вместо этого назначают очередное совещание. На него, для того чтобы высказать свое мнение, приглашают светил из газет социалистической партии. Приехали Бехер, Абуш, Клаус Гизи, Хедда Циннер, Вольфганг Харих, профессор Кузински, Канторович и генеральный секретарь Культурбунда Вильман.

Целый час они что-то невнятно бормотали, не решаясь четко выразить свое мнение по поводу ясно выраженного заявления. Наконец Бехер бросается в бой. Он не боится, что русские обвинят его в национализме. Такой умелый оратор, человек, искусный в ведении переговоров, просто необходим в Культурбунде, который стоит вне партий. Поэтому он берет быка за рога.

— Миллионы немцев побывали в Советском Союзе, — начал он, — и вы не можете закрыть им глаза. Злоупотребления, недостатки, отсталость, которую они там видели, нужно не отрицать, а объяснять их причины. Русский рабочий, который может сравнивать свою жизнь только с царскими временами{132}, технической отсталостью, плохими урожаями и нехваткой жилья…

После этого осмелели и другие. Они тоже подвергли русский отдел убийственной критике. Постоянный штат сотрудников нашей газеты слушал все это молча. Они ежедневно участвовали в партизанской войне на этом фронте и давно уже успели растерять всю веру в то, что смогут чего-то добиться. Капитан Зильберман, ответственный редактор, представлял собой тип склочного фанатика, стойко придерживавшегося догм. Он, конечно, действовал очень умело и утонченно, ни на миллиметр не выходя за рамки отведенных ему границ. Но осмелиться последовать советам Бехера или нашим рекомендациям в тот момент, когда большевистская партия вступила на путь неприкрытой шовинистической пропаганды?{133} Это было бы самоубийственное решение. Сейчас любое проявление уважения к другой стране рассматривается в Советском Союзе как западничество и космополитизм. Нет ни одного изобретения или открытия, которого, как заявляют в Советском Союзе, не было бы создано русскими людьми. И в то время как весь остальной мир советским людям описывают как огромную богадельню, как воплощение бесправия и отсутствия свободы, даже самый незначительный советский успех превозносится как вершина социальных, технических и культурных достижений.

Даже само это совещание могло так и не состояться. Следовало ожидать лишь изменений к худшему.

Но снова сказалось то странное положение, в которое все мы попали. Делать критические замечания на таком совещании было совершенно безопасно, даже если они и заслуживали осуждения. Но нельзя было беседовать о них с русскими в индивидуальном порядке. Здесь все они становились более ортодоксальными, чем сама их газета «Правда». Они боялись, что любой из их немецких коллег может оказаться информатором НКВД. Поэтому на каждое критическое замечание они отвечали контратакой и обвиняли того, кто их критиковал, во всех смертных грехах, которые только можно приписать еретику.

Майор Вейспапиер обрушился на меня с пеной у рта и со сжатыми кулаками, когда я опроверг статью, полную выпадов против Андре Жида{134}, не скрывая своего восхищения перед писателем.

— Жид? Жид — наш смертельный враг. В прогрессивном мире нет места этому предателю! — кричал он на меня.

Когда я отказался написать статью о якобы вернувшихся в Германию из Советского Союза 500 тысяч военнопленных, продолжая придерживаться принципа ответственности советской стороны за обращение с немецкими пленными, у моих русских коллег больше не осталось сомнений относительно меня.

— Вы должны быть очень уверены в себе, герр Айнзидель, если позволяете себе такие заявления, — раздраженно бросил мне один из них.

— Это угроза? — спросил я.

— Нет, это не угроза. Вы хорошо знаете, что я имею в виду.

Сначала я не мог понять, о чем он говорил. Только после долгих размышлений об этой фразе и ее авторе (который был арестован вместе с восемью другими русскими редакторами вскоре после того, как я оставил газету) я смог уловить всю ее двусмысленность. Многие из моих русских коллег полагали, что за моими смелыми высказываниями по вопросу о военнопленных скрывается подлая роль агента-провокатора из НКВД.

Сложнее всего из всей русской редакции было составить мнение о Кирсанове. Его оригинальность, простота и широкая натура вызывали такое же восхищение, как и та откровенная настороженность, что скрывалась за медвежьей фамильярностью, и страх, который внушали маленькие быстрые глаза.

Есть много причин, по которым русских не любят. В редких беседах с ними в непринужденной обстановке, когда они ненадолго забывают, что являются функционерами, и начинают вести себя как нормальные люди, все подозрения и сомнения, недоверие и опасения, которые обычно чувствуешь по отношению к ним, рассеиваются. Но все это до тех пор, пока они снова с испугом не вспоминают, что являются советскими людьми и не начинают агитировать и любой самый безобидный жест делать делом политической важности.

— Сталин, Муссолини и Гитлер обсуждали вопрос о мировом господстве в 1940 году, — повторил я на другой день эту старую политическую остроту в смеющейся, обменивающейся шутками компании немцев и русских. — Сталин требовал признать его хозяином мира за то, что он и так управляет самой большой в мире страной. Муссолини торжественно клялся, что по воле самого всемогущего владение миром должно иметь римское происхождение. Тогда вперед выступил Гитлер, который вскричал: «Разве я такое говорил?»

Немцы рассмеялись. Некоторые русские тоже смеялись. Но другие, натянув на лица непроницаемое выражение, строго предупредили меня:

— Это не шутка, товарищ Айнзидель. Товарищ Сталин никогда не обсуждал с Гитлером вопрос о мировом господстве. Это все троцкистская клевета.

Когда в ответ я пожал плечами и рассмеялся, русские по-настоящему разозлились.

— Вы политически незрелы, товарищ Айнзидель. Думая, что произносите безобидные шутки, на самом деле вы распространяете вражескую пропаганду.

В тот же момент веселая вечеринка превратилась в сборище волков, каждый из которых подозрительно косился на соседа и тут же отводил взгляд, чтобы не спровоцировать ссору.

Наша редакция являлась копией советской системы в миниатюре. Если вы чувствовали за собой вину за то, что высказали независимое мнение, вам следовало опасаться фанатиков. Если вы строго придерживались линии партии, то скрытые враги партии и диктатуры Сталина, которые при определенных обстоятельствах склонны прикидываться самыми преданными фанатиками{135}, использовали любую возможность, чтобы сделать вас неблагонадежным в глазах партии. Становилось невозможно понять, где друг, а где враг. Доктрина о единстве в партийных рядах не привела к созданию действительно дисциплинированной боевой организации. Вместо этого в партии шла тайная война всех против всех.

20 февраля 1948 г.

Меня пригласили на день рождения в Западный Берлин, и я почти боюсь туда идти. Там ведь будут западные журналисты, американцы и французы. Но будут и люди, исповедующие просоветские идеи. И именно в этом весь риск. Всего несколько месяцев назад я все еще был волен поступать как мне хочется, встречаться с людьми независимо от их политических взглядов и национальности. Разве у меня нет на это права? Тогда откуда у меня эти плохие предчувствия?

Несколько недель назад меня пригласили в дом моих друзей в Западном секторе Берлина. Там собралась смешанная компания и из Восточной, и из Западной зон, коммунисты, социал-демократы, троцкисты и последователи Сартра. Тут же развернулась живая политическая дискуссия. Благодаря интересу к моей личности, моему опыту пребывания в плену, моему характеру, а также ходу самой дискуссии мне пришлось выступать в качестве защитника точки зрения коммунистов. Я выполнил эту роль наилучшим, на мой взгляд, образом. Я ничего не восхвалял и не отрицал того, что невозможно отрицать. Я признал, что и сам могу завтра бесследно пропасть за злонамеренные нападки, непонятное критиканство и расхождение личной точки зрения с официальной. Но поскольку у моих собеседников из другого лагеря не было за душой ничего, кроме критических замечаний по адресу того, что является непременными спутниками диктатуры пролетариата, поскольку они не видели выхода из хаоса последних лет и сами не верили, что у западного мира было какое-то будущее, моя откровенность произвела на них сильное впечатление. В конце беседы они больше не издевались над тем, с каким жаром внук Бисмарка борется за коммунизм, а, наоборот, сделались очень серьезными и задумчивыми.

Что касается меня, я пребывал в хорошем настроении и вернулся в Восточный сектор, еще более укрепившись в своих убеждениях, что, несмотря ни на что, нахожусь по правильную сторону баррикад.

Через несколько дней меня вызвал к себе полковник Кирсанов. Ничего не подозревая, я вошел к нему в кабинет. Полковника там не было. Вместо него в кабинете находились двое русских в штатском с лицами типичными для всех сотрудников тайной полиции. В дружеской манере они спросили, как это принято, о том, как обстоят мои дела. Их интересовало, не голодаю ли я, достаточно ли я зарабатываю. Меня спрашивали, живу ли я один, где моя семья, собираюсь ли я жениться, с кем поддерживаю дружеские отношения.

У меня не было причин скрывать свои знакомства и привязанности. Если бы я попытался что-то скрыть, это вызвало бы естественные подозрения со стороны надзирающих органов. Постепенно два комиссара перешли к вопросам о хозяине дома, где я был вчера вечером. Они хотели знать его политические убеждения. Кто его друзья и о чем они говорили в его доме?

— Спросите его сами. Он работает в правительстве, убежденный коммунист и сам сможет рассказать о себе. В конце концов, я не справочное бюро.

— Как член партии вы обязаны ответить на наши вопросы, — напомнили мне.

— Но такого нет в уставе партии, членом которой я являюсь, — резко возразил я.

— Вы прекрасно знаете неписаные законы партии. Отвечайте!

— Даже не подумаю! Я честно и открыто отвечу на все вопросы, что касаются меня лично. А также на те, что касаются интересов партии. Но я отказываюсь шпионить за своими друзьями.

— Но наши вопросы касаются вас, товарищ Айнзидель.

— Что вы имеете в виду? Это допрос?

— Зовите это как вам нравится. Но расскажите нам обо всем, что вы говорили в тот вечер у своих друзей.

— Эти подробности потребуют слишком много времени, — попробовал я уклониться. — Мы долго спорили, и я защищал свои политические взгляды и объяснял, почему думаю именно таким образом. И должен заметить, что небезуспешно.

— И вы не делали антисоветских заявлений?

— Насколько я помню, нет, — с легкостью ответил я.

— Разве вы не сказали, что по вине НКВД{136} пропадают люди? Говорите правду!

— Да, я говорил это. И это не ложь и не антисоветская пропаганда. Об этом знают все! Но я разъяснил причину этого.

— Но вы говорили, что арестовывают и невиновных людей! Это правда?

— Я говорил, что при существующей системе никто не может гарантировать, что могут попасть под арест только действительно виновные перед законом. В любом случае это было лишь мое заявление. И я попытался объяснить и это.

— Говорили ли вы, что в Восточной зоне существуют концентрационные лагеря, как во времена Гитлера? Говорили ли вы, что повсюду шпионы?

— Да. К сожалению, вряд ли я мог бы утверждать противоположное: меня просто подняли бы на смех.

— А разве это не является антисоветской пропагандой?

— Я не считаю, что признать факты — это значит стать пособником врага. Все зависит от того, как их интерпретировать.

Комиссар вскочил на ноги.

— Вы — враг, товарищ Айнзидель! — выкрикнул он. — Вы говорите как подстрекатель. Вы лжец и предатель.

Я тоже вышел из себя.

— Не смейте так разговаривать со мной! — стал я кричать. — Никто не смеет так меня называть. Я не лгу, и я не подстрекатель. Этот разговор, который я намерен прямо сейчас закончить, доказывает, насколько соответствует правде все, что я говорил, и какими идиотскими являются ваши подозрения.

Я вскочил в гневе и быстро направился к двери. Русский бросился за мной и схватил меня рукой. Я сбросил его руку.

— Не прикасайтесь ко мне! — прорычал я. — Вы что, собираетесь арестовать меня за что-то?

Я бы не удивился, если бы меня и вправду арестовали после этого. Но я был полон решимости избежать этого. Если я был в опасности, то спасти меня могла только контратака.

Русские подались назад. Потеряв контроль, я ринулся на них со сжатыми кулаками.

— Я не позволю так с собой обращаться! — Я кричал так, что задрожали окна. Казалось, что вот-вот переполошится весь дом.

Искаженное злобой лицо русского вдруг смягчилось. Он улыбнулся. Он поднял руки в успокаивающем жесте:

— Пожалуйста, успокойтесь! Я не собирался оскорблять вас.

— Но вы сделали это! — резко бросил я. Мои глаза от гнева наполнились слезами. — Вы, наверное, сумасшедший. Если вы настолько глупы, что не понимаете, что не можете использовать одни и те же методы в Казани и в Берлине, то почему бы вам снова не убраться куда-нибудь за Урал? Ваши же шпионы являются вашими злейшими врагами, если они искажают слова ваших друзей. Я стою перед всем миром и защищаю методы, которые не выношу, хвалю вещи, которые ненавижу. И все это только оттого, что я верю в великую цель. И тут приходите вы и истязаете меня только потому, что слишком тупы, чтобы понять, что головой не пробить стену, что Вислу на вашем горизонте заслоняют советские звезды. И кто же вы, по-вашему?

Русский не обратил внимания на мои сердитые слова. Он продолжал повторять по-русски:

— Успокойтесь, не волнуйтесь. Сядьте и закурите. — Он протянул мне сигареты. — Мы знаем, что вы верный товарищ. Никто не желает причинить вам вред. Но вы должны понимать, что нам приходится быть на страже. Враг силен. Повсюду враги и предатели.

— Но я не враг! — снова воскликнул я, грохнув кулаком по столу. — Я не желаю слышать о таких подозрениях.

— Хорошо, успокойтесь же. Никто вас не подозревает. Мы слышали о вас только хорошее. Забудьте, о чем я говорил. Это было ошибкой.

Когда русские прощались со мной, они вели себя вполне дружелюбно. Комиссар заверил меня, что я могу думать и говорить все, что мне заблагорассудится. Он был уверен в моей лояльности. И все же с того самого дня я почувствовал в себе испуг. Я боялся снова направляться в Западный сектор, боялся приглашать кого-либо к себе домой, боялся даже звонить в Западную Германию.

12 марта 1948 г.

В Москве я часто задумывался над тем, почему даже такие умные и хорошо образованные коммунисты, как Фридрих Вольф, Альфред Курелла и Фриц Эрпенбек, были робкими и скованными, когда описывали жизнь, находясь в Советском Союзе. Казалось, эмигранты совсем забыли, какой на самом деле была жизнь в западных странах. Как упорно они старались поддерживать заявления официальной пропаганды, будто забыв все, о чем хорошо знали. Но только здесь, в Берлине, я понял, каким давлением обеспечивалась такая их позиция. Я узнал об этом от людей, которые продолжали оставаться убежденными «советистами», но не происходили из среды эмигрантов-коммунистов и которые не без горечи рассказывали о том, что знали о Советском Союзе. Из всех тех рассказов можно было сделать лишь одно заключение: уничтожение революционеров-коммунистов, начатое Гитлером в Германии, было завершено в Советском Союзе. На самом деле только небольшая группа членов центрального комитета компартии, составлявшая окружение Ульбрихта, а также некоторые видные писатели сумели избежать тех оргий преследования, что сопровождали чистки 1930-х годов.

Годами ночь за ночью люди из ГПУ{137} проходили по коридорам отеля «Люкс» в Москве, где проживали эмигранты из Европы. Ночь за ночью эмигрантов, пребывавших в ужасе ожидания, будили шаги, которые вполне могли остановиться у любой двери. А это означало, что еще до наступления утра людям за этой дверью предстояло исчезнуть, и из тюремных застенков, где они окажутся, никаких новостей о них больше не дойдет до товарищей, оставшихся на свободе.

Людям, которые рассказали мне все это, самим пришлось стать жертвами террора. Некоторые провели в концентрационных{138}лагерях, в ссылке или «под семейным арестом», когда за одного члена семьи отвечали все его родные, двенадцать лет. Другим довелось потерять отца, мать, братьев или сестер. Их приговорили к смерти или многим годам заключения судом так называемых «троек», трибуналом в составе трех человек, которые выносили приговор без официального судебного разбирательства. Пункты обвинения зачитывались по бумаге, обвиняемым не предоставлялось права защищать себя. Бывший учащийся немецкой школы в Москве рассказал мне, как попросил своего отца, видного члена итальянской секции Коминтерна, заступиться за трех из десяти учителей школы, которых отстранили от преподавания и арестовали. Было невозможно поверить, что все эти старые товарищи были предателями. Отец мальчика ответил, что в Советском Союзе не арестовывают невиновных. Спустя шесть недель и он сам стал жертвой волны арестов. В последний раз сын видел его, когда он под присмотром двух сотрудников тайной полиции с пистолетами наготове в спешке собирал те немногие вещи, которые ему было позволено взять в тюрьму. Отец назвал сыну имена нескольких советских чиновников, которых тот должен был попросить о защите. «И я ответил отцу, — продолжал сын, — что в Советском Союзе невиновных не арестовывают». Разумеется, он сделал все, что мог, пытаясь помочь. Но те высокие чиновники, которых назвал отец, либо сами вскоре были арестованы, либо притворились, что никогда не слышали о своем старом товарище по борьбе. Отец так и пропал без следа. И только после войны сын узнал от одного из тех, кому невероятно повезло оказаться на свободе после того, как машина террора по какой-то неведомой причине случайно застопорила работу, что его отец умер от голода после семи лет заключения в лагере на принудительных работах. Сын до сих пор молится на Москву и является фанатичным партийным функционером. Для него, как и для многих других жертв, все это было лишь «несчастным случаем», как случайное попадание в окоп снаряда, выпущенного своей же артиллерией.

— Существует ли свобода вообще? — спросил меня сын одного из основателей Коммунистической партии Германии Хуго Эберлейна, пропавшего в России.

Этот человек провел десять лет в сибирской ссылке, где совершенно обрусел.

— Нет, абсолютной свободы не может существовать, — отвечал он сам себе. — Существует лишь осознанная необходимость.

Все это было логическим результатом выработки собственной точки зрения, которую разделял и я и которую довел до своих собеседников в памятной дискуссии, которая так не понравилась сотрудникам НКВД. В теории все может быть гладко. Но если собственными глазами посмотреть на людей, ставших жертвой этого постулата, тебя невольно охватывает ужас. Что же общего все это имеет с коммунизмом?

По словам Ленина, диктатура пролетариата не признает законов, за исключением тех, которые устанавливает сама. Но он, несомненно, имел в виду, что все эти законы будут основаны на принципах демократических свобод, по крайней мере для рабочего класса и его союзников, то есть для большинства населения. Еще в далеком 1905 году он писал, что социализм без демократии приведет к самым ужасным результатам. И разве мы сейчас не видим эти результаты? Разве не верно то, что партия, государство и аппарат НКВД{139} сами не соблюдают законы, которые сами же принимают произвольно, ни с кем не советуясь? Все мы оказались в руках почти безымянной группы высших руководителей, навязывающих свою волю миллионам коммунистов во всем мире, отдающих членов партии в Советском Союзе в руки своей же тайной полиции, а там, куда не доходят ее руки, передающих непокорных полиции классового врага.

Мы не должны обсуждать даже цели закона о налогах, производительность труда в фермерских хозяйствах или даже состав лиги футболистов. И как тогда может член партии, который не принадлежит к маленькой по численности кремлевской группе, выразить свои взгляды на любые важные политические события, например на германо-польскую границу, переселение миллионов людей, отношение к социал-демократам или к плану Маршалла? Мы должны выполнять распоряжения правительства, которое даже не знаем. Хотел бы я видеть члена партии, который мог бы внятно ответить на вопрос: где на самом деле принимаются решения партии? В Политбюро партии большевиков? Возможно. Но где это Политбюро? Где, когда и при каких обстоятельствах все эти люди были избраны? Свободны ли они сами в своих решениях или должны, так же как и мы, бояться тайной полиции? И у кого тогда находится власть принятия решений? У Сталина и его клики, или у Берии, или у совершенно незнакомого человека по фамилии Иванов, который попал в Политбюро по воле НКВД!{140}

«Осознанная необходимость». Очень хорошо. Я могу представить, как кто-то, управляя автомобилем, сознает необходимость повернуть направо или налево. И в этом случае эта осознанная необходимость позволяет ему достичь далеко идущей свободы в транспортном потоке. Преступник, возможно, иногда сознает необходимость признать свою вину и сдается полиции. Но как кто-то может дойти до мысли, что пришла необходимость ему претерпеть от государства и общества огромную несправедливость только потому, что кому-то пришла в голову мысль сосредоточить все в своих собственных руках?

И что случилось с революционной элитой, той самой, что развязала войну против существующего порядка во имя справедливости для всех и установила «диктатуру пролетариата», ту самую, что должна была обеспечивать эту справедливость? Они утомили сами себя во внутренних междоусобицах. В конечном счете они сами стали жертвами той гротескной справедливости созданного ими государства. Их наследство перешло в руки группы деспотов, провозгласивших, что только им известна та спасительная правда, что позволит построить рай на земле. Во имя этой вымышленной правды они потребовали абсолютного повиновения всех остальных людей, которых при самой благоприятной интерпретации фактов они решили силой и против их воли сделать счастливыми. Эти люди могут сохранить власть только с помощью страха и осуществляют ее только с помощью силы. Ведь, по их словам, для того, чтобы построить коммунизм, все должны принять то, что в их руках сосредоточена неограниченная власть, которой они пользуются тоже без ограничений. И один лишь Бог знает, когда общество свободных коммунистов сможет пробиться сквозь эту прочную оболочку этой диктатуры. Может быть, через пять или даже десять поколений, когда, подобно животным в зоопарке, люди забудут, что такое свобода, когда станут настолько непритязательными в своих потребностях, особенно в духовных, что смогут действительно жить, следуя коммунистическому принципу: «От каждого — по способностям, каждому — по потребностям».

5 апреля 1948 г.

Я попросил разрешения отправиться в Западную Германию, но в моей газете отнеслись к этой поездке очень недоброжелательно. «Они», видите ли, беспокоятся о моей безопасности. Против выступили люди НКВД{141}. К восьми утра меня вызвали на Бушаллее в Вайсензе {142}. На окраине города на углу темной улицы меня ожидал их сотрудник, который окольным путем привел меня к небольшой вилле. Там во время обеда с большим количеством водки он попросил меня рассказать об иностранцах, с которыми я часто встречался. Мне предстояло также дать подписку работать на советскую службу новостей и никому не рассказывать об этом документе. На следующий день ко мне домой доставили большой пакет с продуктами: изрядный кусок масла, два килограмма соленой селедки, пакетик ячменного кофе и еще один пакет с сахаром, огромный кусок мяса, от которого так отвратительно пахло, что я тут же отправил его в мусорный бак. Через две недели мне предстояло снова отправиться в Вайсензе и написать доклад о том, что мне удалось за это время выведать.

Что ж, я был готов поиграть в эту игру. Дам им немного интересной информации. Совершенно случайно я обнаружил, что люди из НКВД{143} готовы помочь мне отправиться в Западную Германию. Только из страха, что мою просьбу о разрешении на выезд могут неправильно понять, я сказал сотруднику НКВД{144}, что по собственной воле пошел на эту сделку.

— Идите и напишите нам рапорт. Попытайтесь поговорить с бывшими офицерами и узнать о том, как идет процесс перевооружения в Западной Германии.

Это было похоже на шутку, но туда, где я снова смогу вздохнуть спокойно, мне поможет попасть именно НКВД{145}. И мне это нужно! Я должен снова иметь возможность говорить с людьми, с которыми мне не придется взвешивать каждое слово, которым я смогу верить. Там я сумею избавиться от страха и лицемерия, наших постоянных спутников здесь.

22 мая 1948 г.

Даже у власти НКВД{146} есть пределы. Я все еще не получил паспорт с правом переезда в другую зону. Но по крайней мере, я получил разрешение на поездку в газете. К тому же я вдруг снова стал желанным гостем во всех кабинетах редакции. Я стал одним из трех сотрудников-немцев, получивших приглашение стать почетным гостем на праздновании годовщины советского дня прессы, которая отмечалась в пресс-клубе в Вайсензе. А на третьей годовщине нашей газеты полковник Кирсанов пел мне дифирамбы в Доме советской культуры в присутствии «руководителей партии и армии», особо останавливаясь на моих «активных усилиях в деле борьбы народа». Если кто-то хочет здесь добиться успеха, все, что ему нужно, – это только протянуть руку навстречу НКВД{147}.

— Если осмелитесь, — сказал он, — приходите навестить меня в Потсдаме.

В ответ я отказался, сославшись на предстоящую поездку на Запад.

— Хорошо, увидимся, когда вы вернетесь. — С этими словами он меня оставил.

Когда я вернусь? Иногда меня терзала мысль, что я не могу постоянно не думать о возвращении. С каким энтузиазмом я принял когда-то идею коммунизма! Какую веру и надежду она мне давала! Каким простым и ясным казалось будущее, несмотря на все лишения, разрушения, страдания и несправедливость. Было ли все это просто иллюзией? Еще одним все упрощающим доступным решением? Сегодня я чувствую лишь печаль и досаду, когда думаю обо всей тупости, неуклюжести, подозрительности и жестокости, которые отравляют все вокруг, создают иллюзорных врагов, на которых вечные заговорщики всегда могут обрушить свою манию преследования. Я напрасно выворачиваю свой мозг, чтобы понять, о чем же на самом деле думают люди вокруг меня. Я не говорю об Ульбрихте или Пике, этих беззастенчивых карьеристах, и прочих приспособленцах. Ведь есть еще и другие: Аккерман, Фридрих Вольф, Эрпенбек, Канторович, Бредель, некоторые мои товарищи по плену. Не все они глупцы или циники. Разве они не видят всех этих информаторов, шпионов, приспособленцев и преступников вокруг? Не видят или не хотят видеть?

Или все так и должно быть? Может быть, это единственный путь к установлению нового лучшего порядка, который будет справедливо регулировать отношения между человеком и тем, что он производит? Возможно, я действительно слишком мягкий и сентиментальный, «мелкий буржуа», как это красиво называется на партийном жаргоне, чтобы быть на стороне революции. Я сотни раз повторял себе, что пистолет в руке полицейского и пистолет в руке бандита — это разные вещи. Сотни раз я перечислял все преступления и мерзкие поступки, совершенные по другую сторону мира, — сожженный кофе в Бразилии, уничтоженный картофель в Америке, бомбежку Дрездена, сутяжничество с патентами, доходы от оружия. И все же я не могу поверить, что этой «диалектики» достаточно для того, чтобы оправдать советские методы. Крыса останется крысой, будь она даже десять раз министром и членом Социалистической единой партии Германии и «объективно» способствует пути прогресса. Диалектика должна быть связана с реальностью, иначе она превращается в софистику, — мысль Ленина, которая была полностью забыта.

3 октября 1948 г.

Четыре месяца мне пришлось провести в одиночной камере, не имея рядом ни одной живой души.

24 мая я прибыл во Франкфурт-на-Майне на обычном поезде, курсирующем между зонами, и, зарегистрировавшись в полиции, отправился в приятное путешествие на повозке, запряженной лошадьми, по шоссе в Бокенхайм, где проживал мой друг, пригласивший меня к себе на виллу. На следующий день я поехал к матери в Висбаден. Мы договорились встретиться в гостинице «Таунус». Когда мы выходили из гостиницы, кто-то положил мне руку на плечо и спросил: «Это вы граф Айнзидель?» Два американца потребовали мои документы. Они выразили сожаление, что не могут проверить их на месте, и попросили меня проследовать за ними в офис. На террасе виллы нам пришлось долго дожидаться специалиста по документам. Нам вежливо предложили сэндвичи и напитки. Один из американцев с гордостью продемонстрировал мне мою фотографию, которую он дальновидно положил себе в карман. Потом оказалось, что теперь мне нужно проехать с ними в другой офис, где расположилось их руководство. Они попросили мою мать назвать место, где она сможет встретиться со мной через полчаса, после чего машина повезла меня прочь из Висбадена.

По сигналу нашего автомобиля ворота американской военной тюрьмы в Оберурзеле распахнулись. Не обращая внимания на мои объяснения и протесты, меня заперли в камере. Потекли дни и недели. Я был полностью отрезан от внешнего мира. Никаких допросов, никакой реакции на мои протесты, устные и письменные.

Напрасно я пытался воззвать к закону об аресте и суде, который с недавних пор стал распространяться и на немецких граждан. Когда из газеты я узнал, что о моем аресте узнали в Берлине, то объявил голодовку. Но разве можно было чего-то добиться индивидуальной голодовкой? Нужно ли было мне доводить моих тюремщиков до того, чтобы они начали кормить меня насильно? Через восемнадцать дней, когда я уже едва мог вставать со своей складной кровати, я сдался.

В большом бараке с сотней камер, кроме меня, было всего лишь несколько других узников, несколько офицеров СС, с которыми мне удалось перемолвиться словом, и еще несколько сомнительных личностей, которых я видел через открытое окно моей камеры, когда они, построившись в ряд, выходили на ежедневную прогулку.

Наконец, через три месяца, меня впервые вызвали на допрос.

— Что вы собираетесь делать после того, как мы выпустим вас на свободу? — спросил меня американский офицер.

— Завершу свой отпуск и вернусь в Берлин, — ответил я.

— Неужели вы думаете, что мы освободим вас для того, чтобы вы описывали ужасы нашей тюрьмы в своей Tagliche Rundschau?

— Все, что мне остается делать, — это писать правду. И этого будет достаточно, чтобы представить вас в черном цвете.

— Мы очень усложним вашу жизнь, если вы так упрямы и действительно намерены так поступить. Напишите нам письменное заявление, что вы бежали из русской зоны оккупации. Тогда мы освободим вас. Если вам нужно время, чтобы все обдумать, мы могли бы перевести вас в более удобное место, где вы встретитесь с людьми и ознакомитесь с материалами, которые помогут просветить вас относительно того, что представляет собой Советский Союз.

Я пожал плечами:

— Мне не нужно времени для того, чтобы обдумывать это. Я настаиваю на немедленном освобождении.

— Это ваше последнее слово?

— Да.

— Хорошенько подумайте, прежде чем отвечать.

Я не стал ничего больше говорить в ответ. Рассерженный офицер вскочил на ноги.

— Это ваше последнее слово? — повторил он еще раз резким тоном.

Неожиданно я рассмеялся. Передо мной вдруг возникли похожие на жабьи глаза Савельева.

«У нас есть и поезда на Восток, герр фон Айнзидель!»

Да, вот тогда это была реальная угроза. А этот американец рискует сильно обжечь себе пальцы, если надумает хотя бы тронуть меня.

Я задумчиво смотрел, как американец выходит из моей камеры. Должен ли я быть с ним таким же «храбрым», как с тем агентом НКВД в Бухенвальде? Нет, даже здесь, в Оберурзеле, сама мысль об этом наполняла меня ужасом.

Через несколько дней под охраной двух надзирателей в штатском меня перевели в тюрьму во Франкфурте-на-Майне. По прошествии так называемого «периода наблюдения под арестом», который по закону составляет двадцать четыре часа после задержания, мне предъявили обвинение: «Использование фальшивых документов и шпионаж».

Суд был назначен на 10 сентября. За три дня до этой даты назначенному для моей защиты адвокату разрешили поговорить со мной. Суд был закрытым. За несколько минут до начала процесса мой адвокат, приписанный к военному суду США, двадцатиоднолетний студент-немец третьего семестра факультета права, попытался предложить мне сделку. Если я признаю себя виновным по первому пункту, второй пункт мне применять не станут. Но судья убрал второй пункт обвинения, не дожидаясь моего согласия на сделку.

Официальный представитель военной администрации США заявил под присягой, что документы принадлежали не мне, а другому лицу. Напрасно я заявлял суду, что документы были официально выписаны в Городском совете Берлина, который признали администрации всех четырех держав-победительниц.

В полдень объявили перерыв. Мне заранее сказали, что приговором будет полгода тюремного заключения.

Через два часа судья, не глядя на меня, зачитал приговор, который полностью соответствовал этой цифре.

Потом я четыре недели ждал ответа на свое требование пересмотреть решение суда. Из Берлина поступило подтверждение подлинности моих документов. Оставалось подождать всего несколько дней до того, как меня освободят.

Почему американцы арестовали меня, остается для меня тайной. Если они действительно подозревали во мне сотрудника НКВД{148}, то почему они сначала не проследили за мной, чтобы добыть нужные улики? Зачем была нужна эта неуклюжая попытка шантажа и этот смешной приговор?

Впрочем, этот довольно забавный фарс не вызвал у меня никаких мрачных предчувствий. Даже если они не знают об этом и не смогли ничего доказать, теоретически я ведь и был агентом НКВД{149}. Пусть даже я и находился в отпуске, но, боже мой, я ведь должен был шпионить за бывшими офицерами и наблюдать за перевооружением немецкой армии. Интересно, сколько туристов и отпускников из Восточной зоны собирают информацию для советских «органов»? Примерно из сотни человек, получивших загранпаспорт, восемьдесят так или иначе получает какое-нибудь разведывательное задание. Даже в лагерях тот, кто когда-либо посещал другую страну, навлекал на себя подозрение советских органов в шпионаже. Они просто не могут по-другому смотреть на вещи, поскольку каждый человек, покидающий их собственную страну, вовлечен с шпионскую деятельность.

Нет, я не испытывал злобы по отношению к американцам, несмотря на то что каждая минута в одиночной камере тянулась как целая вечность. Но вопрос о том, что делать по возвращении в Берлин, висел на мне тяжким грузом. Последним ударом стало дело Тито. Когда шесть лет назад Тюльпанов спросил меня, что мне известно о Карле Марксе, мне было стыдно за то, что мне нечего было ему ответить. Но это было ничто по сравнению с тем конфузом, который я почувствовал, когда американцы спросили в Оберурзеле мое мнение по поводу конфликта между Тито и Кремлем! До тех пор, пока они не швырнули мне под нос газеты, издающиеся в Восточной зоне, я не мог поверить, что такой конфликт мог действительно иметь место.

Всего несколько месяцев назад два спецкора Tagliche Rundschau как раз вернулись из поездки в Югославию, и установившейся в этой стране демократией было принято шумно восхищаться. Всего несколько недель назад в нашей газете была закончена серия их репортажей об этой «образцовой социалистической стране», а вскоре планировалось выпустить их отдельной книгой. Все время после окончания войны советская коммунистическая пропаганда без устали нахваливала государство Тито как прототип страны народовластия.

Но волшебники пропаганды из Кремля сумели буквально за ночь превратить страну с советским типом правления в «фашистское государство». Теперь правители Югославии, которых ранее чествовали, как самых популярных героев коммунистического мира, трансформировались в подлецов и предателей. Абсолютно не зная предмета, не изучив фактов, даже не подумав, коммунистические партии всех прочих стран присоединились к кампании.

Теперь газета «Правда», очевидно, уже не видела разницы между фашизмом и советизмом: критерием оценки стала готовность данного правительства плясать под дудку Москвы, отдать страну под контроль советских спецслужб или, наоборот, желание идти собственным путем.

«Нужно смотреть на вещи диалектически». Этот лозунг помог превратить борьбу Англии и Франции против Гитлера в тщательно замаскированную помощь ему. А пакт между Сталиным и Гитлером, который позволил ему получить контроль над Европой и Средиземным морем, привел на Ближний Восток, стал актом антифашистского героизма.

«Цель оправдывает средства». Используя полуправду, они могли превратить в мученика любого коммуниста, пробывшего под арестом всего несколько дней, и в то же время тысячи ни в чем не повинных людей исчезали без следа.

«Освобождение личности от эксплуатации, нужды и невежества». Во имя этого пропагандистского тезиса миллионы людей подчинены небольшой группе изощренных, фанатичных, бессердечных партийных функционеров, изолированы от любых попыток обмена мнениями и встроены в невиданную в истории систему рабского труда без каких-либо социальных прав.

«Развитие творческой энергии людей». Да, был такой великий поэт Маяковский, который в одной из своих поэм шумно требовал создания комиссии, которая будет планировать его обязанности как поэта, и который поклялся душить песню в собственном горле, посвятить свое искусство социалистам-водопроводчикам и парижским женщинам — уборщицам туалетов. Он закончил самоубийством. Меньшие по значимости поэты «советской эпохи» все же смогли достичь того, чего не удалось их великому коллеге: они готовы были ползать на коленях перед различными планирующими комиссиями, выполняя указания партии, с готовностью предоставляли свой талант на службу лживой пропаганде, которая душила и душит все истинные чувства, истинные слова в сетях тактической целесообразности и в идеологических догмах. Кинофильмы, настолько же бездарные, как любой патриотический мусор, объявляются шедеврами «социалистического реализма»{150}. Романы, удостоенные премии Сталина, становятся примерами для многочисленных подражаний. На статуи, олицетворяющие советского человека-победителя, то надевают купальные трусы и футболку, то снова раздевают его, а потом опять одевают. И за это хитроумные «скульпторы» получают по 14 тысяч рублей в месяц, в то время как рабочий — всего 400. Полное собрание сочинений Горького выходит в шикарном издании на немецком языке с барельефом автора на обложке. И менее чем через три недели все издание отправляется в мусор из-за похвалы Ленина в адрес Троцкого, которую Горький процитировал в одной из своих статей, которая по недосмотру тоже попала в тираж. В московских библиотеках работы Травена и других «прогрессивных» писателей, осмелившихся не следовать в точности линии партии, целыми страницами вымарываются цензорами за то, что содержат критические замечания в адрес Советского Союза. А «Сталинград» Пливе вообще не опубликован, так как он разоблачает состряпанный миф советской пропаганды о Сталинграде, потому что советские люди могут увидеть в этой книге противника таким, какой он есть на самом деле, узнают о том, что триста танков, атаковавших тракторный завод и отбитых небольшим отрядом пехоты, не были немецкими танками, что баланс сил в битве указан с точностью до наоборот. {151}. Здесь, как видно, всерьез считают, что по указанию партии можно создать такие произведения, как «Сотворение Адама», Страсбургский собор или Патетическую сонату, управлять интеллектуальными, духовными и религиозными потребностями людей, руководствуясь так называемой «общественной необходимостью».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.