Глава 16

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 16

Наступил полдень. Небо было безоблачным, сильно грело солнце, погода стояла жаркой, иногда пролетали над полем разные птицы, где-то высоко на небе заливался песней жаворонок. Бои, проходившие до обеда впереди нас, восточнее, километрах в двух и более и за лесом, совсем утихли. Очень сильно захотелось спать.

Вдруг Вася Трещатов, находившийся на платформе пушки и возившийся с вышедшим из строя прицельным устройством, издал громкий крик: «Танки, танки идут, наверное, из Лозовеньки!» Все, кто услышал этот крик, устремили свои взоры в сторону села. Действительно, сзади, вдали от нас, километрах в двух и менее шли почти фронтом танки, но не точно с запада и по дороге от Лозовеньки, а по полю – юго-западнее села. При этом что-то не очень они были похожи на наши боевые машины.

Сомнения рассеялись, как только первый снаряд, посланный головным танком, разорвался совсем недалеко от пушки нашего первого огневого взвода, осыпав все пространство вокруг осколками. Стало ясно, что это немецкие танки, которые уже достаточно близко от нас. И весь наш орудийный расчет, включая меня, не дожидаясь команды лейтенанта Кирпичева, немедленно занял на пушке свои места. Так же поступили ребята на второй пушке.

Виктор Левин и я – оба наводчика быстро поставили ствол орудия точно в сторону цели, взяли головной танк в центр штрихового крестика на обоих стеклах для прицеливания и нажали на гашетки. Автоматически прогрохотали друг за другом пять выстрелов, и по огненному следу полета трассирующего снаряда мы увидели, что попали точно в башню танка. Но заметили также, что снаряды, будучи не бронебойными (а они у нас давно кончились), а только осколочными, совсем не повредили цель и просто взорвались об нее, отбросив от себя в разные стороны осколки.

Прибежал к орудию лейтенант Кирпичев, стал что-то кричать, но мы уже больше его не слышали. Совсем близко от первой пушки разорвался другой снаряд, посланный танком, и опять посыпались вокруг нас осколки. Мимоходом я заметил, что начала стрелять и вторая пушка батареи. Левин и я снова, как и в первый раз, произвели пять автоматических выстрелов. На этот раз наши снаряды попали в левую гусеницу второго танка, и он остановился. И такие же выстрелы сделали еще раза три.

Куда в эти моменты делся лейтенант Кирпичев, я совсем не обратил внимания и больше вообще своего командира в своей жизни не увидел, как и не столкнулся больше ни разу ни с командиром батареи Сахаровым, ни с ее комиссаром Воробьевым. И все другие события прошли у меня уже без этих важных в тот период моей жизни лиц. Не знаю также об участи командира второго огневого взвода Алексеенко, командира взвода управления, чью фамилию не запомнил, старшины Ермакова, санинструктора Федорова. Но кое с кем из рядовых бойцов в течение последовавших суток и недель встречаться приходилось, однако об этом речь будет позже.

…Вдруг один снаряд прилетел к нашей пушке совершенно с другой – юго-восточной – стороны, со стороны южной опушки леса. Он разорвался метрах в семи от моего индивидуального защитного окопа. Я невольно взглянул на юго-восток и увидел, что оттуда также движется к нашей же батарее, стреляя по ней, другая группа танков. Но Левин – первый наводчик, сидевший на кресле за стволом орудия справа от меня, этого еще не заметил и продолжал следить только за первой группой танков. Поэтому я, пропустив свою правую руку мимо ног заряжающего пушку Егора Зорина и прицельного Васи Трещатова, дернул ею Левина за левую руку и знаком показал, что нам грозит опасность и слева. Он среагировал на это очень быстро и повернул платформу пушки со стволом в новом направлении, одновременно сохранив ногу нажатой на гашетку орудия. Мы оба и здесь взяли на прицел передний танк и произвели по нему подряд пять выстрелов. Однако и сейчас наши снаряды лишь взорвались о броню танка, не причинив ему вреда.

В это же время те танки, которые приближались к орудиям с юго-запада, открыли по нам пулеметный огонь. Левин, усмотрев в этих танках более высокую опасность, захотел поставить ствол орудия на прежнее положение и стал соответственно вращать свой штурвал для поворота платформы пушки. А я, еще не понявший, откуда ударили пулеметы, начал громко возражать против действий напарника, но он не стал меня слушать и продолжил поворачивать пушку. Так у меня с Левиным произошла очень короткая – в два-три слова – перепалка. И когда ему, наконец, удалось добиться того, чего хотелось, он внезапно успел лишь крикнуть мне: «Юра, прощай!» И я увидел, что из его левого виска начала пульсировать из образовавшейся дырки и течь по лицу вниз алая струя крови. Это означало, что через голову Виктора насквозь прошла пуля и что его больше уже нет в живых. Но другие пули, свистевшие мимо ствола и приемника пушки, за которыми я, защищенный ими, сидел на своем кресле, в меня пока еще не могли попасть.

Громко застонал от угодившей пули и упал с платформы тяжело раненным заряжающий пушку Егор Зорин, спрыгнул с нее на землю прицельный Вася Трещатов, поползли прочь от орудия оба подносчика снарядов Пастухов и Леша Мишин. Я вмиг сообразил, что теперь дальнейшее нахождение на пушке бесполезно и, главное, очень опасно для моей жизни, и поэтому тоже быстро нырнул с кресла вниз, под платформу орудия, а оттуда на животе по-пластунски пополз по земле к своему индивидуальному защитному окопу.

В те секунды множество пуль, свистя, пролетали надо мной очень близко к телу, и, вероятно, одна из них задела и разбила торчавшую за спиной на поясном ремне стеклянную флягу, заключенную в брезентовый чехол. Я почувствовал это по тому, как внезапно обдало спину жидкостью. И тут же мне пришло в голову страшное предположение, что это моя собственная кровь вытекает из полученной в спину пулевой раны. Лишь грохнувшись вниз в свой спасительный окоп, понял, что со мной все в порядке.

Между тем почти рядом с нашей же пушкой упал новый вражеский снаряд. После этого я очень плотно прижался животом ко дну окопа, уже больше не поднимал ни на сантиметр свою голову и только слышал, как падают вокруг осколки и пролетают надо мною, свистя, пули. Так я пролежал, почти не шелохнувшись, несколько часов.

Что творилось тогда с коллегами по моему орудийному расчету, кроме погибшего Левина, а также с товарищами по второй пушке и вообще во всей батарее, я долго не мог знать: из-за опасности быть задетым пулей или осколком не решался даже на миг высунуть голову из окопа.

Танки еще своим обстрелом издалека совсем вывели оба орудия из строя. Но все же пара танков очень близко подъехала к пушкам, едва не завалив при этом по пути гусеницами мой окоп. Затем они остановились, немного постояли возле остатков орудий и отъехали прочь. Вероятно, танкисты захотели убедиться, что пушки больше не пригодны для дальнейшего использования и что вдобавок проехаться над ними, чтобы окончательно раздавить их своим весом, не требуется. Однако, удалившись метров на двести, танки все же опять произвели по остаткам пушек несколько орудийных выстрелов, что привело меня и других укрывшихся, как и я, в окопах товарищей к дополнительным, совершенно невообразимым страданиям.

Дело в том, что один из снарядов, посланных уходящими танками, угодил прямо на группу ящиков с нашими снарядами, которые ранее были сложены рядом с пушками. В результате стали рваться друг за другом в интервале от одной минуты до 10–15 минут в течение долгого времени и эти снаряды. Причем они рвались по одному или несколько штук сразу и очень сложным образом: одни взрывались непосредственно в ящике или около него, разбрасывая вокруг осколки, а другие – сначала вылетали из ящика из-за взрыва соседних и только потом сами рвались в воздухе или после падения на землю. При этом взрывы получались в основном из-за взаимной детонации снарядов. И во всех случаях разлетались в стороны и сыпались с воздуха на землю сотни осколков, которые много раз падали даже в мой окоп, но, к счастью, меня не задевали. Хорошо еще, что не успевший взорваться снаряд не влетел прямо ко мне и не взорвался в окопе. А о том, какой при взрывах возникал грохот, не описать словами!

Помимо разбрасывания осколков взрывавшиеся снаряды создавали еще и страшные световые эффекты: взлетая с места складирования, трассирующие образовывали на воздухе различные сочетания ярких огней. Кроме того, все они давали при взрывах цветные зарева вспышек. Выдерживать такие эффекты открытый человеческий глаз был не в состоянии. И опять нужно было лежать с закрытыми глазами, головой книзу и спиной кверху, плотно прижавшись ко дну и стенкам окопа.

И это было еще далеко не все: из-за взрыва находившихся у нас в небольшом количестве зажигательных снарядов, которые, взрываясь, были способны развивать температуру значительно выше 2000 градусов по Цельсию, загорелось в широком пространстве вокруг пушек и индивидуальных защитных окопов все, что могло гореть. Сразу же вспыхнула прошлогодняя сухая солома, которой мы раньше, взяв ее охапками со стога, замаскировали орудия, обе автомашины и, главное, каждый свой окоп. Полыхнул ярким пламенем и сам стог, который был сложен совсем недалеко от моего окопа, стала гореть даже оставшаяся после уборки хлеба стерня на поле. Горело, конечно, и то, что было на самих пушках. Так как весь этот «фейерверк» образовался как раз в то жаркое время дня, когда еще солнце очень хорошо грело, установились невероятно сильные жара и духота. И это тоже приходилось выдерживать.

Около моего окопа тоже все загорелось, и с возникшим из-за этого большим пожаром непосредственно возле себя бороться я из своего укрытия никак не мог, так как даже на миг нельзя было из него высунуться. И лично для меня очень неприятным последствием того пожара стало то, что сгорели дотла из-за загоревшейся соломы мои положенные сверху на ее слой по всем краям окопа крайне важные вещи. Среди них оказались: новенькая шинель из добротного темно-зеленого английского сукна, вещевой мешок со многим содержимым, сумка с противогазом (правда, давно надоевшим), деревянная ручка саперной лопаты и даже деревянные ложа и приклад винтовки, которая, как и лопата, стала вовсе непригодной.

Другим очень опасным последствием пожара явилось то, что начали рваться патроны для винтовки, находившиеся в вещевом мешке, положенном над окопом, а также внутри самой винтовки и в патронташе, накануне снятом с поясного ремня. Пули отлетали с бруствера окопа со свистом, и я ужасался от мысли, что они залетят и ко мне в окоп. Но к счастью, этого не произошло.

Стало очень трудно дышать из-за едкого дыма, запаха пороха, развороченной пыли. Все лицо, руки и одежда покрылись гарью. Начал тревожить неприятный запах жареного мяса, исходивший, вероятно, от сгоравшего тела убитого Левина, которое свисало головой вниз с кресла для первого наводчика на платформе разбитой пушки. И, чувствуя этот запах, я в душе ругал себя, считая в какой-то мере виной в гибели товарища свою несдержанность по отношению к нему.

Все перечисленные явления и сцены кошмара длились начиная от светлого послеобеденного времени 23 мая и кончая глубокой темной ночью на 24 мая. И весь этот период времени я был вынужден лежать в окопе, не разуваясь, не снимая с головы пилотки и постоянно находясь в очень неудобном для тела положении в три погибели. Лишь однажды, когда большая искра упала в окоп и зажгла в его заднем углу слой соломы подо мной, я приподнялся и с трудом загасил возникшее пламя, хлопая по нему рукавом правой руки и пилоткой.

С наступлением полной темноты взрывы снарядов, другие ужасные явления мало-помалу прекратились. Стала возникать ночная прохлада. И в это время у меня внезапно заболели голова и желудок. Кроме того, я начал сильно замерзать, и тело мое с головы до ног охватила невыносимая дрожь, хотя дополнительно к сохранившейся на себе верхней военной одежде на мне были под гимнастеркой теплый белый свитер, а под полугалифе – тоже теплые, темно-синие гражданские брюки от костюма.

Вспомнил, что против озноба надо принять дозу хинина. В связи с этим протянул руку над окопом, чтобы взять к себе вещевой мешок, лежавший раньше сверху, и достать из него пакетик с лекарством. Но того мешка больше уже не было, и остались из него только осколки чернильницы, алюминиевый котелок и синяя эмалированная кружка, которые, к сожалению, тоже окончательно вышли из строя. Сгорели, конечно, вместе с мешком и находившиеся в нем продукты сухого пайка, полотенце, мыло, кисет с махоркой, карандаши, бумага и многое другое. Почему-то стало очень жалко кружку, взятую с собой свыше трех лет назад в Москву из родительского дома в деревне как память о незабвенном отце. Я подумал: «Если останусь жив, то найду себе опять такую же кружку». (И кстати, это свое желание я осуществил перед возвращением на родину после окончания войны.)

К счастью, оказались целыми огрызок простого карандаша, маленький немецко-русский словарь, все документы и некоторые мелкие вещи, хранившиеся в карманах гимнастерки и брюк. Осталась целой и алюминиевая ложка, носимая мною постоянно между обмоткой и брючиной к правой ноге.

Захотелось сходить по нужде. Но выйти для этой цели из окопа было еще опасно, и, кроме того, не было сил, чтобы выбраться из него. Поэтому пришлось справить эту нужду лишь кое-как, и то только по-малому и непосредственно в своем же убежище. Место, где я это дело сотворил, прикрыл землей и соломой.

Чтобы как-то согреться и устранить дрожь тела и клацанье зубами, решил выскочить из окопа и принести в него от остатков стога дополнительную охапку соломы, намереваясь использовать ее в качестве одеяла. Но и это оказалось невозможным.

Непрерывно стали чесаться с сильным зудом вся спина и шея из-за множества вшей, накопившихся на нижнем белье и даже под воротником гимнастерки. Как-то по-особенному начал чесаться тот участок спины, в который при авианалете немцев 19 мая впились мельчайшие осколки от бомбы и иные твердые частички.

Весь вечер и ночь мучила страшная жажда, во рту все давно пересохло, гудели и очень плохо слышали уши (вероятно, как вследствие взрывавшихся рядом в течение долгого времени снарядов, так и от регулярно принимавшихся в прошлые дни доз хинина). Иногда часто тянуло на рвоту, хотя в желудке давно уже ничего не было. Хорошим было, наверное, лишь то, что совершенно не было аппетита и не возникало ни вечером, ни ночью желания курить из-за сильной головной боли. Да и курить-то было нечего – кисет с махоркой и бумагой сгорел вместе с вещевым мешком.

В общем, вечером и ночью в эти сутки свалились на меня все мыслимые и немыслимые беды и муки. Истощились до крайнего предела нервы. Все у меня ныло и болело. Душу охватило полное отчаяние, и в один момент захотелось только одного – поскорее умереть и покончить таким образом со всеми моими страданиями. И ей-богу, если бы в тот момент были у меня целыми мои винтовка и патроны к ней, я бы, наверное, застрелился…

…И как раз в момент моего крайнего отчаяния, что, очевидно, случилось уже после полуночи, то есть в самом начале 24 мая, когда до рассвета было еще далеко и было совсем темно, вдруг кто-то несколько раз сильно толкнул меня рукой. Я едва услышал и разобрал слова, которые, оказалось, произносил ставший мне давно близким другом Вася Трещатов: «Юр, ты жив, ты жив, не ранен?» – «Да, да, жив, не ранен, но очень плохо себя чувствую, все болит и мутит меня, не могу даже шевельнуться, как бы не умереть, сильно хочется спать», – ответил я. «Нас хотят увести с этого места. Меня послали искать тех, кто еще остался цел и кто может идти. Сбор намечен около нашего грузовика, – продолжил Вася. – Но если ты не можешь даже шевельнуться, то оставайся здесь же и отлеживайся. Сказано, что те, кто сейчас не в состоянии двигаться, могут потом сами самостоятельно или небольшими группами пытаться выбраться из окружения. Помочь тебе пока я не могу. Мне приказано очень быстро возвратиться к Кирпичеву. Я скажу ему, что тебя не нашел. Пока, прощай, дай бог, может, еще увидимся», – напоследок сказал Вася.

Я захотел задержать друга и сказать ему, чтобы он помог мне выбраться из окопа и пойти с ним вместе. Но он уже удалился, скрывшись в темноте. (Кстати, больше в своей жизни встретить Васю мне не довелось, и я вообще не знаю, что с ним стало.)

И так я остался, как и накануне, совсем один в своем окопе, и меня сразу же охватил глубокий сон. Я крепко-крепко уснул, и мне теперь уже было все равно, что творилось на белом свете.

Перед рассветом я все же дважды просыпался на недолгое время из-за возникшей, наверное, вскоре после ухода Васи сначала спереди, а затем и сзади меня, километрах в двух-трех большой стрельбы, которая утром внезапно прекратилась. Окончательно проснулся, когда солнце уже встало. Было, вероятно, около 8 часов. К большому своему удивлению, я почувствовал, что мне стало значительно лучше. Даже появились аппетит и желание покурить. Но все же больше всего хотелось пить.

Причиной моего полного пробуждения стали громкие крики и голоса, раздававшиеся за обоими разбитыми орудиями. Я незаметно высунул голову из окопа и увидел, что весь этот большой шум получается от того, что по проселочной дороге движется на запад, обратно, в сторону Лозовеньки и потом поворачивает на юго-запад по другой, пересекающей первую, дороге выстроенная по пять человек в ряд колонна безоружных наших военнослужащих. Ее сопровождают с двух боков вооруженные до зубов конвоиры – немецкие солдаты, одетые в еще незнакомую мне легкую темновато-голубую форму.

Наши военнослужащие оказались теперь военнопленными. Почти все они были в головных уборах и шинелях. Среди лиц, шедших в колонне, виднелись и перевязанные кем-то бинтами легкораненые. Несколько пленных несли на плащ-палатках тяжелораненых. Очень многие из пленных имели за спиной вещевые мешки, тащили с собой котелки, фляги и кружки, а отдельные лица на плече – бывшие, уже заполненные чем-то другим противогазные сумки. Кто-то волок с собой и каски, саперные лопаты. Сзади колонны двигалась тянувшаяся лошадью большая повозка, на которой находились какие-то грузы и разместились несколько тяжелораненых вместе с одним нашим медицинским работником.

Когда колонна стала проходить мимо остатков наших разбитых зенитных пушек и наших же индивидуальных защитных окопов, какой-то уже совсем немолодой человек из колонны дважды закричал громким голосом: «Эй, ребята, есть там кто живой или раненый? Выходите и присоединяйтесь к нам. Сдавайтесь в плен. Война для нас кончилась, сопротивление бесполезно!» За этим призывом, сделанным нашим человеком на русском языке, последовали сразу странные в то время для меня, чуть гортанные выкрики по-немецки с одним плохо выговаривавшимся русским словом: «He, he, Russe, Russen, Iwan, Iwans, kommt heraus, kommt, los, los, lebhaft, сдавайсь!» Я знал, что в буквальном русском переводе все это означает: «Эй, эй, русский, русские, Иван, Иваны, выходите, идите, скорее, скорее, живее, сдавайсь!» Далее прозвучали другие, одни и те же по смыслу слова, произнесенные им громко сначала по-немецки: «Aber macht die Hande hoch!», а потом по-русски: «Руки вверх!»

Однако из наших окопов никто не откликнулся и тем более не вышел к колонне. Она медленно прошла мимо, и я, потрясенный всем увиденным, а еще больше услышанным, совсем растерялся. Особенно потрясли высказанные своим же человеком предложения о сдаче немцам в плен. Все это произошло очень неожиданно и потребовало от себя немедленного ответа, как же дальше следует поступить.

Конечно, нужно было определенное время, чтобы все хорошенько обдумать и только после этого принять правильное решение. Поэтому я прежде всего решил воздержаться от каких-либо действий и подождать. «Может быть, все еще обойдется и без сдачи в плен? Ведь этот поступок будет для меня очень унизительным и позорным, прежде всего потому, что при этом придется подходить к врагу – может быть, к какому-либо темному и грубому прусскому мужлану – с высоко поднятыми обеими руками и стоять перед ним какое-то время в таком положении, ожидая милости. А дальше придется, наверное, еще и позволить ему грубо обыскать себя и подвергнуться допросу». Так подумал я и опять залег на дно своего убежища. Побоялся только одного – как бы кто не заглянул в окоп. К счастью, этого не случилось.

Однако я выдержал недолго, из любопытства снова выглянул из окопа и посмотрел вслед удалявшейся теперь на юго-запад колонне. К новому удивлению, увидел, что к ней присоединяется с запада – со стороны Лозовеньки – другая колонна военнопленных. Очевидно, это была бывшая большая группа тех наших военнослужащих, которые вышли из этого села в ночь с 23 на 24 мая, чтобы пробиться из окружения, но наткнулись при этом на немцев и провели с ними на рассвете бой, окончившийся неудачей. После него часть его участников ушла обратно в Лозовеньку, а другая часть сдалась в плен. Шум этого боя, как и боя других товарищей, который шел в то же самое время восточнее моего окопа – перед деревней Марьевка и опушкой леса и даже, наверное, за ним, – я и слышал спросонок.

После того как вся большая колонна военнопленных скрылась из вида, направляясь, по-видимому, на какой-то сборный пункт, по обеим дорогам начали курсировать туда и сюда отдельные вооруженные немецкие мотоциклисты с колясками и без них. Проходили группами на запад с востока и вражеские пехотинцы. Но это продолжилось недолго…

…Когда все вокруг стихло и солнце стало хорошо пригревать, я, наконец, высунулся из своего окопа в полный рост и более или менее подробно рассмотрел местность вблизи себя. Картина была ужасной. На искореженной платформе разбитой первой пушки, которую вчера обслуживал я, свисало вниз с кресла первого наводчика полностью лишенное одежды, совершенно почерневшее и частично обуглившееся тело бедного Виктора Левина. Рядом на земле валялось также почерневшее в некоторых местах тело заряжающего Егора Зорина, у которого еще сохранились остатки шинели и пилотки.

Аналогичная картина наблюдалась у второй разбитой пушки, возле которой лишились жизни трое. Их тела тоже были сильно изуродованы, и поэтому издалека я не смог опознать, кому конкретно они принадлежат. Поодаль увидел лежащими на стерне еще три трупа, но чьи они были, тоже не знаю.

Бегло осмотрел индивидуальные защитные окопы товарищей и убедился, что вчера утром, оказывается, я вырыл себе окоп на самом опасном месте – он находился лишь в нескольких шагах от складированных на земле ящиков со снарядами, и они рвались, по существу, почти рядом со мной.

Все окопы были пусты, не было видно в них ни одного живого или раненого товарища. Но в них, конечно, могли лежать и убитые, увидеть тела которых со своего окопа я не мог. Конечно, среди убитых могли быть и наши командиры и комиссар, но тогда у меня не было возможности и даже желания разбираться в этом.

За разбитой второй пушкой одиноко стоял окончательно выведенный из строя грузовик с закрытым кузовом, ранее тащивший за собой это орудие. А грузовика, принадлежавшего нашему первому огневому взводу, на месте не было. Вероятно, на нем пытались ночью уехать мои сослуживцы по батарее. Однако в удаче их попытки я сразу засомневался, поскольку вдалеке по обочинам дороги как сзади, так и спереди, а также на лугу перед лесом виднелись более десятка разбитых и частично сгоревших автомашин. Было вполне возможно, что одна из них является нашей, шофером которой совсем недавно заставили работать молодого и не очень опытного в водительском деле бойца Загуменнова. Товарищи могли покинуть эту машину после выхода ее из строя и пойти дальше пешком. Но куда же все-таки они делись и что с ними стало, до сих пор осталось для меня неизвестным…

Все пространство вокруг меня было осыпано пустыми гильзами от снарядов, взрывавшихся вчера с вечера и до глубокой ночи. Земля возле окопов была изрыта воронками от взрывов как немецких, так и своих снарядов, а большая площадь со сгоревшей прошлогодней стерней на поле стала черной из-за образовавшейся золы. По небу не летала ни одна птица. Витал еще повсюду серый дым и было пыльно. Но солнце на небе светило ярко.

Я продолжил размышления о том, что же мне дальше делать и куда теперь податься. Но их пришлось быстро прервать из-за очередного необычного события. По той же дороге, что и раньше, но в сопровождении лишь… одного немецкого конвоира стала приближаться к моему окопу и проходить мимо другая – на этот раз небольшая группа военнопленных. К моему удивлению, она не была построена рядами и двигалась как попало, беспорядочной кучей, также неся с собой в плащ-палатках и ведя под руку нескольких перевязанных бинтами раненых. Все шедшие по дороге тихо и мирно разговаривали между собой, как будто все у них было в полном порядке. Я снова лишь тайком понаблюдал за этой проходившей группой, хорошо спрятавшись в окопе и только чуть-чуть высунув голову. Среди людей в той группе мелькнули и несколько знакомых мне лиц из нашей батареи, с одним из которых – подносчиком снарядов ко второму орудию украинцем Ересько – раньше многократно общался. Это случалось благодаря тому, что он часто навещал своего земляка – погибшего 19 мая пулеметчика Чижа, с которым мне тоже приходилось бывать вместе по службе и даже дружить.

Внезапно пришла мысль выскочить из окопа и окликнуть Ересько, но все же я сдержался и тихо отсидел в укрытии все то время, пока группа не прошла. Между тем по обеим дорогам опять начали разъезжаться отдельные немецкие мотоциклисты и двигаться парами-тройками пехотинцы.

Все только что произошедшее перед моими глазами натолкнуло меня на мысль о том, что, наверное, и мне не избежать плена и что это событие может случиться со мной в любой момент. «Почему же все сдаются, а мне нельзя этого делать?» – спросил я себя. И тут же ответил себе: «Можно, так как после проигранного немцам сражения другого выхода остаться в живых у меня уже не осталось. Выйти из кольца вражеского окружения или отступить куда-нибудь нет никакой возможности. А о том, чтобы предпочесть плену самоубийство, чего от наших воинов требуют воинские уставы, для меня не может быть и речи. Ведь стоит жить дальше хотя бы для того, чтобы увидеть, как и когда закончится эта проклятая война. Надо будет на всякий случай сейчас же начать подготовку к сдаче себя в плен».

«А кому же конкретно сдаваться и при каких обстоятельствах»? – последовал другой вопрос. И ответил: «По-видимому, тем немецким мотоциклистам и пехотинцам, которые сейчас периодически появляются на дорогах и, наверное, будут это делать и в дальнейшем. Хорошо было бы, конечно, сдаваться в составе большой группы военных». (Здесь я уже пожалел, что не сделал это раньше, когда проходили мимо сначала колонна, а потом группа военнопленных.) «Но в крайнем случае придется сдаться одному. А может быть, скоро появится около меня еще одна группа пленных, и тогда моя проблема с пленом будет легко решена?»

Затем придумал и поставил себе более сложный вопрос: «Если сдамся и особенно если сделаю это один, как сразу со мной немцы поступят?» И подробный ответ себе исходя из сложившихся во мне в то время представлений был следующим: «Немцы – воспитанники Гитлера. Это ярые фашисты, а точнее – нацисты. Они представляют собой нацию, ненавидящую другие народы, и больше всех – евреев, цыган и русских, и вознамерившуюся отнять у последних землю, поработить и частично уничтожить их, а первых – вообще не оставить на земле. Меня же лично, естественно, они примут за русского. Кроме того, немцы имеют целью покончить с советской властью, главными учредителями которой в нашей стране являются коммунисты и комсомольцы, стремящиеся установить эту власть во всем мире. Немцы сразу могут предположить, что я комсомолец, и поэтому мне с первых же минут плена ждать от них каких-нибудь поблажек не придется. Очевидно, прежде всего они меня спросят, кто я, заставят предъявить все имеющиеся документы, тщательно обыщут и самым подробным образом допросят. И если по моим документам они узнают, что я действительно комсомолец и к тому же еще и добровольно ушел в армию, чтобы воевать с Германией, то могут меня и с ходу расстрелять. Следовательно, я должен предварительно избавиться от комсомольского билета и красноармейской книжки, где записано, что ее владелец является добровольцем. Если же спросят о принадлежности меня к комсомолу, то можно будет ответить отрицательно, а на вопрос, где моя красноармейская книжка, заявить, что она сгорела вместе с шинелью или что-нибудь в этом роде. Относительно своей профессии можно честно сказать, что я студент, и в подтверждение этому предъявить допрашивающему студенческий билет. Зачетную книжку, с обложки которой моя фотография уже отлетела, можно будет назвать обычной записной. А к моему личному метрическому свидетельству немцы, вероятно, не придерутся. На вопрос, в какой части я служил, какой ее номер и кто ею командовал, придется ответить правду, надеясь, что к зенитчикам немецкие военные не будут иметь слишком больших претензий».

Дальше я обдумал, как осуществлю процедуру сдачи в плен. Решил, что, поскольку она обычно требует от сдающегося его выхода к неприятелю с высоко поднятыми обеими руками, что для меня очень унизительно, то надо сделать так, чтобы моя сдача в плен была совершена другим – более «благородным» парламентерским приемом. В этом случае сдаваться можно поднятием флажка из белой ткани, в качестве которой вполне применим собственный носовой платок, прицепленный к какой-либо палочке.

Я начал подготовительные операции к сдаче в плен. Сначала взял с бруствера окопа металлическую часть саперной лопаты, ручка которой, как я уже упоминал, сгорела ночью, отрыл этим инструментом на переднем конце дна своего убежища ямку. Потом положил в нее оба моих «опасных» документа – комсомольский билет и красноармейскую книжку, завалил их землей и прикрыл сверху слоем соломы. Затем взял с бруствера шомпол и привязал к нему двумя концами свой еще относительно белый носовой платок. Теперь мне оставалось только ждать, когда опять появятся немцы, и выйти к ним навстречу.

После того как я покончил с предварительной подготовкой к сдаче в плен, меня вдруг сильно забеспокоил желудок, появились сильные позывы к его освобождению. Выйти из окопа и осуществить эту операцию на воле и, возможно, на виду у людей мне показалось неудобным и, кроме того, все еще небезопасным. Поэтому решил опорожниться прямо в окопе, имея в виду, что все равно я должен буду его скоро навсегда покинуть. Помимо этого, показалось неплохой идеей наложить кучу непосредственно над тем местом, где зарыты мои «опасные» документы. Так и поступил. Итак, 24 мая 1942 года я, по существу, очень нехорошо исключил сам себя из рядов комсомола и перестал носить звание красноармейца.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.