Глава 8

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

3 февраля 1942 года меня и еще двух моих коллег послали на грузовой автомашине на территорию стадиона «Торпедо», чтобы привезти оттуда некоторые вещи. Там я совершенно случайно увиделся со своим одногруппником по учебе в Институте стали и большим другом Женей Майоновым.

Женя сказал, что он уже списался с нашими одногруппниками, продолжающими учебу в далеком Сталинске в Сибири, и сообщил им кое-что о себе, а также обо мне. Я рассказал ему, что теперь служу на территории завода номер 196, охраняя это предприятие пушками на крыше одного из его цехов, и что моим командиром взвода в батарее является хорошо известный как «милашка» многим (и Жене в частности) хохол лейтенант Шкеть.

…К сожалению и потом к огромному удивлению моих друзей по Институту стали, этот мой последний рассказ Жене о службе привел через некоторое время к удивительному недоразумению. Дело в том, что вскоре после этой встречи с Женей лейтенанта Шкетя назначили с повышением на должность командира маршевой батареи и вместе с ней отправили на фронт. И там, к несчастью, эта батарея быстро вся погибла, о чем, конечно, стало известно всему 90-му запасному зенитному артиллерийскому полку, и в том числе Жене. А Женя, вспомнив мой тогдашний рассказ о том, что служу под командованием лейтенанта Шкетя, подумал, что и я был отправлен на фронт в составе шкетевской батареи и погиб вместе с ней, о чем и сообщил бывшим нашим однокурсникам в Сталинск. Между тем у наших взвода и батареи были уже совсем другие командиры, о чем напишу позже.

Когда в сентябре 1946 года я возвратился на учебу в Московский институт стали, некоторые мои бывшие однокурсники были страшно удивлены, увидев меня живым и здоровым.

…А теперь скажу совсем о другом, не относящемся к войне. Поскольку условия нашей службы на территории завода номер 196 оказались значительно лучшими (главное – мы стали неплохо питаться, благодаря чему, например, мое исхудавшее от двухмесячного голода лицо вновь округлилось и приняло нормальный вид), чем раньше в казармах стадиона «Торпедо», многие военнослужащие, видя вокруг множество нестарых женщин, стали на них заглядываться. Пример всем подали командиры. Мы видели, как они в столовой, где нас кормили, любезничали с сытыми молодыми поварихами, официантками и другими работницами и начали пользоваться их взаимностью. В комнату нашего взводного лейтенанта Шкетя, расположенную почти рядом с нашей казармой, ежедневно чуть ли не по очереди стали приходить, принося с собой что-то выпить и закусить, и оставаться там ночевать несколько девиц и молодых дам.

Для нас, рядовых бойцов, в этом отношении особенно отличным примером стал наш непосредственный начальник – старшина Иванов, который, не имея своей отдельной комнаты, вынужден был часто (иногда даже несколько раз в сутки) сам бегать в цеховую бытовку для интимных встреч с обслуживавшими это помещение посменно двумя гардеробщицами и одновременно уборщицами. Одна из них была совсем молодой, а другая – уже в годах. При этом он с ними совершенно не церемонился, так как они сами липли к нему.

В редкое свободное время, и в частности глубокими ночами, я за счет своего сна любил спускаться в цех, прохаживаться по нему и наблюдать за технологическими процессами и производством артиллерийских стволов. С большим любопытством я смотрел, как работают нагревательные печи, мощные молоты, ковочные и штамповочные прессы, травильные ванны, трубоволочильные станы, специальные металлорежущие станки, окрасочные устройства, мостовые краны и другое оборудование. Рабочие, и особенно молодые, часто вступали со мной в разговор, а некоторые делились мечтой скорее уйти в армию, чтобы попасть на войну.

В первые же дни и ночи, как мы поселились в казарме, устроенной в цехе, я обратил внимание у его входа, внутри, на первом этаже на огороженное стеклянными рамами табельное помещение с двумя периодически появлявшимися в нем красивыми молодыми девушками – табельщицами. Они отмечали приход и уход работавших и занимались выдачей им месячных продовольственных карточек, а также другими работами, и в частности общественной и культурно-массовой. Первая из этих девушек была по должности старшей и работала главным образом в дневной смене. Возраста, наверное, немного старше и ростом заметно выше меня, она была очень стройна и красивее на лицо, чем вторая. Поэтому я прежде всего загляделся на первую. Но тогда, как мне показалось, она не обращала на меня внимания, в связи с чем решил к ней даже не приближаться. (Однако через некоторое время обнаружилось, что я ошибся, но было уже поздно. Ее лицо с серыми глазами, которыми она однажды при небольшом разговоре с ней пристально и неравнодушно посмотрела на меня, до сих пор четко стоит перед моими глазами.)

Вторая девушка – ростом чуть пониже меня и немного моложе, бывшая в подчинении у первой и работавшая в основном в вечерней и ночной сменах, сразу же обратила на меня внимание. По этой причине я надумал познакомиться поближе именно с ней. Для этого я обратился к этой табельщице с просьбой дать мне листок бумаги, чтобы написать письмо домой. Она с удовольствием мне ее дала, и так мы познакомились.

Девушку звали Маруся Новожилова. Она сказала, что ей 17 лет, окончила ПТУ, родом из деревни недалеко от Горького, родителей не имеет, живет в ближайшем к заводу общежитии. Одета она была скромно и очень аккуратно, чаще всего носила красную кофточку и черную юбку ниже колен. По цеху бегала в туфельках, а на улице – в черных валеночках и фуфайке с белой вязаной шапочкой. У нее были курносый носик и карие глаза, а на спине лежали две хорошо сплетенных длинных косы из почти совсем белокурых волос.

В свободное время я спускался с четвертого этажа на первый и подходил к окошечку, за которым сидела за столом Маруся. И здесь я говорил с ней на разные темы, рассказывал о себе, и все это ей нравилось. А она рассказывала много о себе. В результате мы подружились. Однако околачиваться часто возле окошечка табельной на глазах у всего работающего в цехе народа я вскоре посчитал неудобным, поскольку это могло испортить репутацию девушки. Кроме того, я далеко не всегда мог отлучаться со службы. Поэтому стал практиковать писание у себя в казарме чернилами с авторучкой и вручение Марусе длинных писем обо всем и о своих возникших к ней чувствах большой симпатии. Она тоже стала писать мне, но ее письма не бывали такими длинными и грамматически правильными, как мои, поскольку ей не пришлось учиться так много, как мне.

Как-то я написал, что наш старшина Иванов, которого она хорошо знала, «сильно нахален с женщинами, а я вот совсем не такой, страшно совестлив перед ними, несмел и ни за что не позволю себе тронуть их грубо руками, а особенно тебя». (Как я тогда был наивен и неопытен!) Однако, несмотря на свою несмелость, я все же дважды уговорил Марусю встретиться со мной без свидетелей. В первый раз это произошло, когда я дежурил возле телефона в комнате рядом с казармой и все крепко спали, а в другой – находился с карабином в руках постовым возле пушек на крыше здания и спустился оттуда на время на чердак.

При первой встрече мы посидели на стульях в хорошо освещенной пустой комнате с телефоном, побеседовали в ней минут пятнадцать. Я нежно обнял ее за плечи, и мы дважды попробовали поцеловаться, слегка-слегка приложив примерно секунды на две друг к другу наши губы. Это было моим первым в жизни поцелуем с девушкой. К сожалению, в те минуты мы оба еще не знали, что настоящие поцелуи могут быть только страстными и взасос. А решиться на то, чтобы пойти дальше поцелуев, нам обоим было очень стыдно, и мы не посмели и, конечно, совсем не умели это делать. Вторая встреча, проходившая на чердаке – на морозе, была очень короткой и прошла так же, как и в первый раз. Теперь я считаю, что все происшедшее в те дни, часы и минуты было для меня той самой чистой первой любовью, на которую противоположная сторона отвечает полной взаимностью.

Ныне, пребывая в глубокой старости, я с благоговением вспоминаю те свои близкие встречи с Марусей. Так, наверное, вспоминала бы и она о них, если бы была жива, и я не сомневаюсь, что я был у нее первым мужчиной, с кем она завела первую и такую чистую любовь. (Помню, после этих обеих наших встреч она уходила от меня потрясенной и трепещущей от моих совсем скромных объятий и робких прикосновений друг к другу губами, и у нее тогда наворачивались на глаза слезы.)

Разумеется, мои частые походы в цех к окошечку табельной, где работала Маруся, переписка и встречи с нею не остались незамеченными вездесущим старшиной Ивановым. Наконец, он подозвал меня к себе и, к моему удивлению, похвалил меня за мои «усилия», но предупредил, чтобы я действовал поактивнее и поагрессивнее – быстрее добился от девушки того «основного, что нужно для мужчины». Он сказал: «Ведь сейчас идет война, не сегодня, так завтра придется идти на фронт и, может быть, сложить там свою голову. А разве можно это допустить, даже ни разу не опробовав в жизни женщину?»

Я, конечно, и без Иванова все это знал и был с ним согласен. Но поступить с Марусей так, как подсказывала логика, не мог себе позволить, хотя Иванов и обещал создать мне для «серьезных» встреч девушкой подходящие условия – вплоть до освобождения от дежурств и предоставления укромного места. Пришлось ответить Иванову, что мне очень жалко Марусю, так как она еще очень молода и, самое главное, является сиротой и помощи в жизни ни от кого не имеет. «Ну и дурак!» – возразил на это Иванов.

…В начале февраля 1942 года командование полка решило подвергнуть свой обученный за последние месяцы стрельбе из зенитных орудий личный состав практической проверке его способностей вести бои не только с самолетами, но и с танками. С этой целью с 8 по 10 февраля дивизион, в составе которого была и наша батарея, отправили в знаменитые и поныне Гороховецкие военные лагеря, располагавшиеся примерно в 80 километрах западнее Горького, почти на стыке двух областей – Горьковской и Владимирской.

9 февраля после завтрака нас повели на один из полигонов – стрельбищ, устроенных на обширной поляне среди леса. Возле 37-миллиметровой зенитной пушки, установленной возле опушки леса, на головной части стрельбища, крутились множество военных начальников, и главным образом командиров тех батарей и взводов, личный состав которых должен был пройти фактически последний, «выпускной» экзамен по практической стрельбе из орудий. Все они, естественно, хотели, чтобы их люди хорошо его выдержали. Это желание особенно усиливалось тем, что на стрельбах присутствовали посторонние экзаменаторы.

А заключался экзамен в том, что надо было из пушки, заряженной четырьмя-пятью снарядами в одной обойме, как можно меньшим числом одиночных выстрелов поразить огнем макет танка. Этот макет предварительно устанавливали от орудия на расстоянии, наверное, не менее одного километра и потом перемещали к нему тросом. Макет двигали по пересеченной местности, из-за чего высота цели и расположение ее часто менялись. Относительно недалеко от макета за ним наблюдали в безопасном месте специальные инспекторы, сообщавшие головным экзаменаторам флажками и по телефону результаты выстрелов. Все снаряды были только учебными и одновременно трассирующими, благодаря чему за их полетом можно было хорошо наблюдать.

Всего проходили проверку боевые расчеты 16 орудий, то есть четырех батарей, составлявших один дивизион.

Наш взвод под командованием лейтенанта Шкетя первым подвергся проверке, причем самым первым проэкзаменовали боевой расчет моей пушки, у которой первым наводчиком был Виктор Левин, а вторым – я. Нашу стрельбу, осуществленную до конца тремя выстрелами, то есть тремя снарядами до поражения цели, оценили на отлично. Однако расчет второй пушки отстрелялся идеально – «уничтожил» цель точно сразу первым же снарядом. В заслугу это совершенно справедливо отнесли исключительно первому наводчику орудия Николаю Сизову. Поскольку макет танка при своем движении имел отклонения практически только по горизонтали, то наводкой пушки на цель по существу должен заниматься только первый орудийный номер.

Поэтому после того, как несколько хуже нас, но все же хорошо отстрелялись два боевых расчета второго взвода нашей батареи, командиры других батарей с молчаливого согласия его командира обратились к старшему лейтенанту Чернявскому и лейтенанту Шкетю дать им «взаймы» Колю Сизова, чтобы использовать его временно первым наводчиком в своих орудийных расчетах во время стрельб. Те, естественно, загордились, запросили у них у каждого в шутку или всерьез по пол-литра, но отдали Колю, который провел в основном на отлично множество других чужих стрельб. При этом первых номеров своих орудийных расчетов оставили в стороне и вовсе не проверили, что, разумеется, было никак не допустимо.

Все происшедшее у меня и у подавляющего большинства моих товарищей оставило очень скверное впечатление – даже в таком жизненно важном в то тяжелое время для Родины деле, как война, наше командование не смогло обойтись без очковтирательства. Другим нехорошим последствием этого получилось то, что Сизова вообще оставили надолго в полку в качестве «штатного» первого номера орудия при проведении проверочных стрельб, и был ли он потом на фронте и какова его судьба, мне неизвестно.

14 февраля 1942 года всех рядовых военнослужащих, и в их числе меня, объявили «отличниками боевой и политической подготовки» и повели отдельными группами по очереди в город. Там в ателье сфотографировали на карточки размером 6 на 9 сантиметров. Через неделю один экземпляр этих карточек вручили на память самому сфотографированному, а другие две – вывесили на двух полковых Досках почета – на территории стадиона «Торпедо» и в помещении столовой литейного цеха завода, где питалась отдельно от рабочих и служащих и вся наша батарея. При этом под каждой карточкой – портретом были написаны фамилия, имя и отчество изображенного и его воинское звание (у меня оно было красноармеец). Я, конечно, тогда был рад, что тоже был отмечен на Доске почета.

В последних числах февраля 1942 года нашего взводного командира лейтенанта Шкетя перевели в маршевую батарею ее командиром. Вместо него прислали нового командира, только что окончившего ускоренным курсом артиллерийское училище и тоже молодого, но рослого, солидного, серьезного и типично русского лейтенанта Александра Кирпичева. Он лишь в июле 1941 года окончил горьковский строительный вуз. Это был очень спокойный и уравновешенный парень на пару лет старше меня, сильно окавший при разговоре. С ним у меня с первых же дней сложились очень хорошие и доверительные отношения, поскольку он сразу узнал, что я был студентом старшего курса института и есть между нами много общего в понимании всего происходящего в данный момент в стране.

4 марта 1942 года утром, во время завтрака нам внезапно объявили, что почти вся наша батарея переводится в маршевую и завтра покинет территорию завода, чтобы отправиться на фронт. В связи с этим нам разрешили частично быть свободными от дежурств и подготовиться к отъезду. Я немедленно прибежал к табельной своего цеха, чтобы увидеть в ней Марусю, но ее там не было – сказали, что будет работать в ночной смене. Так как был велик риск, что она может совсем не появиться на рабочем месте, я для нее написал в казарме очень большое и нежное письмо с сообщением о нашем неожиданном завтрашнем отъезде на фронт. В письме были мои добрые пожелания девушке, а также выражения глубокой благодарности за все то приятное, что она сделала для меня за прошедшие два месяца.

Ночью я спустился в цех к табельной и, к счастью, увидел в ней вышедшую на работу Марусю. Она написала и вручила мне адрес своего общежития и попросила писать ей почаще. Затем мы слегка дотронулись друг друга губами, и так с Марусей, у которой в этот миг потекли из глаз крупные слезы, я расстался, и, как оказалось, навсегда…

…В конце января 1948 года, приехав из Москвы в Горький на зимние студенческие каникулы и проживая при этом у своей молодой супруги Елены Ивановой, я попробовал разыскать Марусю или узнать ее судьбу. Поехал на то место, где в начале 1942 года служил на заводе номер 196, и подошел к общежитию Маруси. Здесь поговорил с женщинами, но никто из них не знал про нее. Лишь одна из них – пожилая женщина едва припомнила девушку, похожую на ту, которую я примерно описал, и предположила, что она летом 1942 года могла уйти служить в армию, уйти на фронт и не вернуться с войны…

…Утром 5 марта, после завтрака мы по команде командиров забрали личные вещи из казармы и, оставив в ней зимние куртки, ватные телогрейки, стальные каски, сумки с противогазом, оружие и другие казенные предметы, пришли на ту площадку, где находилась построенная раньше нами же землянка – казарма для второго взвода и взвода управления. Здесь нас выстроили в четыре ряда, и в присутствии командира дивизиона и другого начальства командир батареи старший лейтенант Чернявский объявил, что мы теперь представляем собой маршевую батарею, которая сейчас покинет территорию завода, чтобы отправиться на фронт.

Одновременно он представил нам сменившего его нового командира – тоже старшего лейтенанта Сахарова – молодого человека лет тридцати, который имел огненно-рыжие волосы на голове и великое множество веснушек на крайне неприятном, одутловатом лице. Ростом он был чуть выше меня, его нос был курносый, глаза узковаты, а шинель на далеко не стройной фигуре сидела нескладно.

В батарею включили несколько других военнослужащих, которыми заменили оставляемых на месте старых, в число которых попали сам теперь уже для нас бывший ее командир старший лейтенант Чернявский, оба командира орудия в нашем взводе – старшина Иванов и сержант Игумнов, а также отличившийся недавно на стрельбах под Гороховцом первый номер второго боевого расчета Николай Сизов. Оставили и второго номера того же расчета – моего бывшего коллегу по Московскому институту стали Аркашу Писарева, с которым мне очень и очень было жаль расставаться, так как чувствовал, что больше его не увижу. Действительно, он вскоре погиб, попав на фронт в составе другой маршевой батареи, которой командовал упоминавшийся лейтенант Шкеть. Эту батарею вместе с пушкой разнесло бомбой, точно сброшенной немецким самолетом. Я до сих пор не могу забыть этого молоденького и очень милого парня небольшого роста, говорившего тихим и иногда даже писклявым голосом, похожим на девичий.

Из прежнего начальства с нами отправлялись: комиссар батареи старший политрук Воробьев, командир моего – первого огневого взвода лейтенант Кирпичев, командир второго взвода младший лейтенант Алексеенко, а также числившийся в его же взводе вторым прицельным секретарь парткома сержант Агеев.

В строю второго огневого взвода я с большим удовлетворением заметил своего земляка и соплеменника старшего сержанта Василия Алексеева и ефрейтора Метелкина, начавшего очень хорошо относиться ко мне.

Закончив свою краткую напутственную речь, старший лейтенант Чернявский, по-видимому с молчаливого согласия командира дивизиона, нового командира батареи Сахарова и даже ее очень человечного комиссара Воробьева вдруг отдал приказ стоявшим сзади него незнакомым бойцам подвергнуть нас, ставших теперь для него совершенно чужими, обыску и отнятию от нас «лишних» и «принадлежащих только полку» вещей. Всех выстроившихся заставили расступиться на один шаг, снять со спины вещевые мешки, положить их на снег возле ног, а также расстегнуть шинели. После этого в каждом ряду строя по два бойца-«обыскивателя» вместе с самим Чернявским начали тщательно обшаривать наши мешки, вынимая оттуда некоторые вещи и складывая их в общую кучу. Одновременно они стали осматривать, какая дополнительная «казенная» одежда находится на нас под шинелью и гимнастеркой, и заставлять снимать эту одежду.

Многими из нас вся эта «процедура» воспринималась как отвратительная, и особенно – мной, так как мне пришлось, раздевшись до нижней рубашки, снять и отдать надетый на себя под гимнастеркой белый шерстяной свитер, полученный под Новый год как «подарок воину» от гражданского населения, а также выложить из вещевого мешка другой подарок – пару черных шерстяных носков. Отняли у меня также пилотку, которую мне подарил летом на трудовом фронте один военный.

Но самым ужасным для меня оказалось то, что забрали из мешка мой дневник, куда я изредка записывал коротко некоторые важные даты и текущие события. Мотивировали это тем, что дневник может на фронте попасть «в руки врага» и тем выдать ему «важные секреты». При этом всем присутствовавшим впредь категорически запретили вести дневники. Его сразу бросили в горевший рядом костер, в котором он запылал, чему я очень обрадовался, так как никто из него не мог уже выведать то, чем я ни с кем не поделился бы.

Я попытался возразить Чернявскому против отнятия у меня свитера и носков, поскольку они являются подарками, но это мне не помогло. Стоявший рядом со мной друг Вася Трещатов вдруг толкнул меня в бок и тихо сказал: «Юр, не спорь, это бесполезно, они ведь хотят загнать эти наши вещи кому-нибудь за деньги и пропить их. И мы тут бессильны сделать что-либо». И я не стал больше спорить с Чернявским. Но душа моя все же горела от негодования.

После окончания обыска старший лейтенант Сахаров дал команду перестроиться в колонну и двинуться вперед к проходной завода.

Так 5 марта 1942 года я покинул город Горький, думая, что никогда уже больше в него не вернусь. Но судьба распорядилась иначе: 5 ноября 1947 года я снова приехал в этот город и на следующий день там же женился. Затем, в 1948 году и до лета 1949 года, периодически приезжал туда из Москвы к жене на студенческие каникулы. А с лета 1949 года по лето 1952 года прожил в нем почти постоянно, работая инженером на заводе «Красная Этна». Таким образом, город Горький стал для меня по существу родным, и я всегда хорошо вспоминаю его, несмотря на некоторые трудности жизни, которые испытал в нем в течение двух месяцев осени и зимы в 1941 году…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.