Осень 1956

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Осень 1956

Есть разница между старением мужчины и старением женщины, которая, я надеюсь, однажды исчезнет. Мы допускаем то, что стареет мужчина. Он может стареть благородно, как доисторическая статуя, он может стареть как бронзовая статуя, покрываясь патиной, приобретая характер, качество. Женщине старение не прощается. Мы требуем, чтобы ее красота никогда не увядала. Пленительные женщины, которых я знала, и которые были так прекрасны, не потому ли они не могут стареть достойно, что на них косо смотрят?

Благородно стареют женщины Италии и Мексики. Их культура это допускает. Они перестают носить платья, которые не гармонируют ни с их фигурой, ни с их лицом. Очарование голоса, смеха и живость остаются, но поскольку для нас женственность связана с шелком, атласом, кружевом, цветами, вуалью, то женщина не имеет права обладать красотой каменной скульптуры. С таким благородством старела Корнелия Руньон. Не было ни разрушения, ни распада, а только переход к камню и пергаменту, как будто она обретала свойства статуи. Если для женщины чуть-чуть и трагично увядать, это лишь потому, что мы делаем из этого трагедию. Цвет лица женщины должен соперничать с цветком, ее волосы должны оставаться по-прежнему густыми; старение не представляет собой красоты нового типа — религиозной, готической, классической. Женщина может показаться лишь неприличной, обреченной, покинутой посреди шелков, цветов, духов, креповых ночных сорочек и белого неглиже. Почему ей нельзя сгладить это соперничество длинными черными платьями, как это делают греческие или японские женщины? Именно соперничество со стороны элементов, которые ассоциируются для нас с женщиной, препятствуют переходу к другому роду красоты. Я испытала шок, когда увидела Каресс Кросби[39], одетую в свободное и шуршащее платье сочного красного цвета, на высоченных каблуках, но лицо ее при этом было как фреска, стертая временем. Пудра и помада не ложились на ее иссохшую кожу, и казалось, будто они готовы рассыпаться в прах. Грустным было, что личность Каресс не старела одновременно с телом: ее голос и смех были моложе, как и ее удивительный энтузиазм по поводу «Граждан мира».

Печально то, что женщина, которая стареет, подобна смятому атласу, увядшим цветам, в то время как для мужчины это скорее подобно архитектуре, как будто древнее поверье, предписывающее нам любить мужчину за его характер, а женщину за ее преходящую свежесть, все еще в силе.

Продала права на «Шпиона в доме любви» «Издательству карманных книг Эйвон». Получила письмо от Томаса Пэйна, художественного директора. Похоже, что аванс будет щедрый — тысяча двести пятьдесят долларов.

Джим вспоминает, что в Блэк Маунтэн Колледж[40] я никогда не говорила: «Вот это написано хорошо, а это — плохо», но «Продолжайте, идите дальше, углубляйте, и написанное станет лучше. Найдите вашу нишу. Вы еще не обрели себя».

Как-то давно я писала о симпатии Сименона к его персонажам, а теперь читаю о нем монографию («Сименон в суде» Джона Рэймонда), где эта симпатия подчеркнута. «Его не отталкивает ничто: ни телесная болезнь, ни преступление, ни извращения». Он испытывает симпатию к человеку во всей его целостности и никогда не судит.

Эта симпатия, в свое время, была свойственна и мне. В семилетнем возрасте я знала, что подарки, которые нам дарила госпожа Родригес, недостаточно ценились из-за ее богатства, и произнесла при ней такую речь (которая превратилась в семье в предмет для шуток): «Вы знаете, Альта Грасия, я ценю не столько роскошь подарков, которые вы нам делаете, сколько то, как, на мой взгляд, вы их выбираете».

Была ли эта симпатия частично подточена неврозом? Невроз — это что-то вроде неисцелимой раны. У человека, неисцелимо раненого, не всегда есть запасы симпатии к другим. Люди всегда чувствовали мою симпатию в жизни, но она никак не проявляется в моих произведениях. В этом году у меня появилось ощущение, что она вернулась ко мне во всей своей силе, потому что я не истощена беспокойством.

Полезно возвращаться к пройденному. Я исправляю ошибки и предотвращаю их повторение. Почему я сочла уход моего отца поражением в любви, сексуальным поражением? Потому что я пришла к убеждению, что именно сексуальное влечение отдаляло его от дома и семьи (моей матери и двух братьев). Сравнивала ли я себя, будучи еще девочкой, с женщинами, которые бывали в нашем доме, и находила себя посредственной, слишком маленькой, не стоящей внимания в присутствии их, элегантных и надушенных? Слышала ли я сцены, которые устраивала моя мать, обвиняя его в измене? Было ли это причиной того, что я предпочитала играть роль скорее любовницы, чем супруги, что примирение любви и чувственности для меня было возможно, лишь если женщина оставалась, прежде всего, соблазнительной?

Метафора перемены и перевоплощения. То, что мне больше всего запомнилось в прекраснейшем фильме «Тайна Рифа», — это рождения: малыш черепахи, выползающий из скорлупы, малыш осьминога, вылупляющийся из яйца, будто сделанного из пластмассы, омар, с трудом вылезающий из своей истрепанной скорлупы.

Познакомилась с Уильямом Гойеном, творчеством которого я так восхищаюсь. Это тонкий поэт, который охватывает неисследованные земли фантазии и грез, которые смешиваются с жизнью и ее расцвечивают. Он мастер создавать атмосферу и подтекст.

Красивый, с седыми волосами. Еще одна жертва мира издателей. Его книги, хотя и вызывают восхищение и уважение, но продаются плохо, поэтому его вдохновение сейчас почти иссякло. Еще один раненый писатель. Но мы внушили ему надежду на успех. Он прочел нам одну из своих новелл. Рэндом Хаус отказался опубликовать его последнюю книгу после того, как запросил одобрение у литературного критика из журнала «Тайм». Они заплатили ему 175 долларов, чтобы он прочел рукопись, и поскольку он ответил «Нет», то Рэндом Хаус ее не принял. Новая игра, заведомо бесчестная, в отношении публикаций, поскольку во власти «Тайм» сделать или сломать карьеру писателю — лишь бы издатель был в курсе. Критики зарабатывают подобным образом до двух тысяч долларов в неделю. Один из моих друзей, музыкальный критик, ушел на покой в тридцать восемь лет, обеспечив себя таким доходом за счет музыкантов и домов грамзаписи. В каком мире мы живем!

Уильям Гойен преподает в Новой Школе. Студенты спрашивают его: «Кому я могу продать свой рассказ?» А он им отвечает: «Не знаю. Я свои-то никому не могу продать!»

Письмо от Аллена Гинзберга:

Рут Уитт Диамант сказала мне, что напишет Вам, чтобы удостовериться, что Вы получили это послание. Я собираюсь подгрести в Лос-Анджелес, чтобы продлить контракт с Голливудом, да повидаться с семьей в Риверсайде, так что я прибуду примерно через неделю… Со мной будет приятель, поэт Грегори Корсо. Мы организовали интересные вечера буддистской поэзии (они ведутся буддистом, который, говорят, с приветом) в Сан-Франциско, и я отправился вместе со своим барахлом и спальным мешком в Норт-Уэст и Рид Колл автостопом с одним молодым монахом-хиппи, который сейчас уехал в Японию с той же самой целью, а еще чтобы погулять.

В любом случае, если Вы или еще кто-нибудь в Лос-Анджелесе захотите уделить нам внимание, нам будет приятно почитать Вам свою поэзию лично. Мне бы хотелось устроить настоящий, хорошо организованный вечер, но, возможно, времени на это недостаточно; я хочу добавить, что мы пробудем там неделю, чтобы попытаться завести новых друзей, посмотреть город, и у нас есть что преподнести, совершенно безвозмездно, любителям сенсаций, если Вы, или кто-нибудь другой, захотите нас послушать, неважно при каких обстоятельствах, когда и где, лишь бы все составили нам компанию за бокалом вина, которое мы охотно оплатим, хотя мы всего лишь бедные кочевники; но читаем мы хорошо. Если случайно Вы знакомы с Хаксли, то все мы перепробовали мескалин[41] и еще много чего, и у нас есть, что сказать, чтобы его заинтересовать. А если Вы знакомы с Марлоном Брандо, уговорите его прийти послушать нашу поэзию; в противном случае, если Вы знакомы лишь со странными гражданами битниками, мы споем для них еще мелодичнее. Не знаю, где Вы нас разместите, но будет лучше, если Вы наденете на ноги что-нибудь удобное, а после вечера, каким бы он ни получился, я гарантирую Вам полный упадок сил. Говорят, в нашей поэзии есть ритм, что она имеет художественную ценность и нравится. Мы обещаем, что будем единственной поэзией в Голливуде, да и вообще повсюду, на все века и времена года.

Как Ишервуд[42] и Джимми Дин[43]. Есть ли такой старый поэт 30-х годов, по имени Бернард Вулф? Так вот, он его сменил, написал «Асфальтовые джунгли» под не помню каким псевдонимом, а еще раньше, в 30-х, он написал великую и мощную поэму под названием «Город».

Лоренс Липтон организовал вечер, на который я привела всех своих друзей, но не тех, о ком он просил. Он хотел спать на полу в моей студии, но я уклонилась, зная, что не могу ни пить, ни говорить ночь напролет.

Вечер прошел в одном из тех маленьких домов с деревянными стропилами, коих полно в Голливуде. Гинзберг и Корсо сидели в противоположных концах стола, на котором стояла огромная бутылка красного вина, и читали свою поэзию. Одна из поэм Гинзбурга называлась «Вой». Это была бесконечная, безнадежная жалоба, попытка отвоевать право делать поэзию из всех предметов, мест, людей, которые он знал. Это походило иногда на что-то вроде американского сюрреализма, какую-то горькую иронию; это производило дикий эффект. Она и вправду напоминала иногда завывания животных. Я невольно подумала о безумных лекциях Арто[44] в Сорбонне.

Потом какой-то человек совершенно глупым образом набросился на Гинзберга: «Зачем вы говорите о трущобах? Вам мало того, что они и так у нас есть?»

Гинзберг был вне себя от бешенства. Он начал срывать с себя всю свою одежду, швыряя ее по очереди в аудиторию. В мою подругу Ингрид попали его грязные трусы. Он провоцировал этого человека и призывал его выразить все его чувства и истинное «Я» самым неприкрытым образом, как он сам. «Иди сюда, и покажись голым перед всеми присутствующими. Я бросаю тебе вызов. Поэт всегда обнажает себя перед другими».

Мужчина посреди битком набитой аудитории пытался пробиться к выходу. Гинзберг вскричал: «А теперь кто посмеет оскорбить человека, который обнажает то, что чувствует, перед всем миром?..» Это проделывал все это так неистово и прямолинейно, все это было так осмысленно, особенно когда думаешь о тех страхах, которые мы испытываем при мысли о саморазоблачении. Мужчина из аудитории был освистан и удалился под шиканье присутствующих. Гинзбергу начали возвращать его одежду. Но он без всякого стеснения сидел на канапе и не проявлял ни малейшего желания одеться. Липтон хотел, чтобы вечер продолжился, и робко сказал: «Среди нас есть женщины и дети», что у всех нас вызвало смех. Чтение обоих поэтов продолжалось несколько часов. Я уехала, размышляя о том, что это напоминает новый сюрреализм, рожденный в Бруклине из сточных канав и супермаркетов.

Перевод с английского Ксении Кунь