1956-й год
1956-й год
МАЙ
Порт-Льигат, 8-е
Газеты и радио с большой помпой сообщают, что сегодня годовщина окончания войны в Европе. А мне, когда я утром ровно в шесть как часы поднимался с постели, вдруг пришла в голову мысль: а ведь не исключено, что эту последнюю войну на самом деле выиграл не кто иной, как Дали. Эта догадка привела меня просто в восторг. Я, конечно, не был лично знаком с Адольфом, но теоретически вполне мог бы еще до Нюрнбергского процесса дважды встретиться с ним в достаточно интимном кругу. Незадолго до начала процесса один близкий друг, лорд Бернерс, попросил меня подписать для него мою книгу «Победа над Иррациональным», дабы преподнести ее лично Гитлеру, который ощущал в моих картинах некую большевистско-вагнеровскую атмосферу, особенно в моей манере изображать кипарисовые деревья. В тот самый момент, когда лорд Бернерс протянул мне для подписи экземпляр книги, я вдруг оказался во власти какого-то замешательства и растерянности и, вспомнив неграмотных крестьян, которые, приходя в контору отца, ставили вместо подписи на бумагах крестик, тоже взял и ограничился тем, что изобразил некий крест. Поступая таким образом, я — как, впрочем, и всегда, что бы я ни делал, — полностью отдавал себе отчет во всей важности происходящего, но никогда, клянусь Богом, никогда даже в мыслях не подозревал, что вот этот самый знак и станет причиной величественного крушения Гитлера. На самом же деле Дали, большому мастеру по части крестов, — в сущности, величайшему из всех, которые когда-либо существовали на свете, — удалось с помощью двух спокойных, безмятежных черточек графически, мастерски, да что там говорить, просто магически и в самом концентрированном виде выразить квинтэссенцию полнейшей противоположности свастики — креста, исполненного динамизма и ницшеанского духа, изломанного, насквозь проникнутого гитлеризмом.
Крест же, начертанный мною, был крестом стоическим — самым непоколебимо стоическим, веласкесическим и антисвастическим из всех, то был настоящий испанский крест, истинный символ вакхической безмятежности. Должно быть, Адольф Гитлер, обладавший ненасытно жадными до всякой магии, напичканными гороскопами щупальцами, прежде чем умереть в одном из берлинских бункеров, пережил немало страшных минут, раздумывая над моим зловещим предзнаменованием. Несомненно одно: Германия, невзирая на все сверхчеловеческие усилия, которые она приложила, чтобы оказаться побежденной, все-таки в конце концов действительно проиграла войну, а Испания, даже не принимая никакого участия в конфликте, практически ничего для того не делая, исключительно силою своей человечности, дантовской верою да Божьей помощью пришла к победе, одержала верх, победила, продолжает побеждать и еще одержит в этой войне не одну духовную победу. Вся разница между нею и мазохистской гитлеровской Германией состоит в том, что мы, испанцы, мы совсем не такие, как немцы, и даже чуточку наоборот.
9-е
Я освобождаю судьбу от ее антропоцентрической оболочки. Я все глубже и глубже проникаю в противоречивую математику вселенной. В последние годы я завершил четырнадцать полотен, одно божественней другого. И на всех моих картинах неземной красотою блистают Мадонна и младенец Иисус. Здесь тоже все подчиняется строжайшим математическим законам — математике архикуба. Христос, распыленный на восемьсот восемьдесят восемь сверкающих осколков, которые сливаются, образуя магическую девятку. Скоро я перестану со скрупулезной дотошностью и бесконечным терпением отделывать свои восхитительные полотна. Быстрей, быстрей, надо отдавать всего себя, одним глотком, мощным и ненасытным. Я уже доказал, что способен на это, когда однажды утром в Париже отправился в Лувр и меньше чем за час написал вермееровскую Кружевницу. Мне захотелось изобразить ее в окружении четырех горбушек хлеба, будто она порождена случайным столкновением молекул в соответствии с принципом моего четырехъягодичного континуума. И весь мир увидел нового Вермеера.
Мы вступаем в эпоху великой живописи. Что-то ушло, завершилось в 1954 году, вместе со смертью этого певца морских водорослей, который как нельзя подходил для того, чтобы ублажать буржуазное пищеварение, — я говорю об Анри Матиссе, художнике революции 1789 года. Аристократия искусства возрождалась в исступленном безумии. Весь мир, от коммунистов до христиан, ополчился против моих иллюстраций к Данте. Но они опоздали на сто лет! Пусть Гюстав Доре представлял себе ад чем-то вроде угольных копей, но мне он привиделся под средиземноморским небом, и я содрогнулся от ужаса.
Теперь настает момент заняться фильмом, о котором я уже достаточно пространно говорил на страницах своего дневника, фильмом под названием «Тачка во плоти». С тех пор, как я о нем думаю, мне удалось довести сценарий до совершенства: женщина, влюбленная в тачку, будет жить вместе с нею и с ребенком, прекрасным, как ангел. Тачка обретет все атрибуты представителя рода человеческого.
10-е
Я пребываю в состоянии непрерывной интеллектуальной эрекции, и все идет навстречу моим вожделениям. Явно обретает очертания моя литургическая коррида. И многие начинают уже задаваться вопросом, а не было ли этого на самом деле. Отважные кюре наперебой предлагают потанцевать вокруг быка, однако, учитывая грандиозные формы арены, ее иберийские и гиперэстетические свойства, я для пущей эксцентричности придумал убирать быка с арены не так, как заведено, плоским, круговым движением провозя его вдоль края арены с помощью обыкновенных мулов, а вместо этого поднимать его вертикально вверх с помощью автожира — аппарата в высшей степени мистического, который, как на то указывает само его название, взлетает, черпая силу в самом себе. Чтобы еще усилить впечатление от зрелища, надо, чтобы автожир унес труп быка как можно выше и как можно дальше, скажем, куда-нибудь на гору Монтсеррат, и пусть орлы там разорвут его на части — вот тогда это будет настоящая псевдолитургическая коррида, какой еще не видывал мир.
Добавлю, что единственный воистину далианский, пусть и слегка позаимствованный у Леонардо способ украсить арену — это спрятать за контрбарьером два шланга, которые будут потом принимать самые различные формы, лучше всего, конечно, связанные с пищеварением. В определенный момент, то будет момент апофеоза, эти шланги, за счет мощной струи кипящего и по возможности свернувшегося молока, вдруг живописно и аппетитно придут в состояние эрекции.
Да здравствует вертикальный испанский мистицизм, который из подводных глубин Нарсиссе Монтуриоля[65] вознесся вертолетом прямо в небеса!
11-е
Исправно раз в год объявляется какой-нибудь молодой человек, который просит у меня аудиенции, дабы выведать, как добиться в жизни успеха. Тому, что пришел нынче утром, я сказал следующее:
«Чтобы добиться высокого и прочного положения в обществе, если вы к тому же наделены незаурядными талантами, весьма полезно еще в самой ранней юности дать обществу, перед которым вы благоговеете, мощный пинок под зад коленом. После этого сделайтесь снобом. Вот как я. У меня снобизм заложен еще с детства. Я уже тогда преклонялся перед вышестоящим социальным классом, который олицетворялся в моих глазах в образе конкретной дамы по имени Урсула Маттас. Была она аргентинкой, и влюбился я в нее поначалу главным образом потому, что она носила шляпу, каких не носили в моем семействе, и еще потому, что она жила на третьем этаже. А мне всегда хотелось попасть на этажи повыше и поважнее. Когда я приехал в Париж, меня буквально преследовала какая-то навязчивая идея, пригласят ли меня во все те дома, где, по моим тогдашним представлениям, мне следовало бы быть. Стоило мне получить вожделенное приглашение, как приступ снобизма мгновенно проходил — так отпускает болезнь, едва доктор возьмется за ручку двери. Позднее я начал поступать совсем наоборот и специально не появлялся там, куда меня приглашали. Или если уж шел, то непременно учинял скандал, чтобы мое присутствие сразу же было замечено, а потом мгновенно исчезал. Надо сказать, что лично для меня, особенно во времена сюрреализма, снобизм превратился в настоящую стратегию, ведь кроме Рене Кревеля я был единственным, кто появлялся в высшем свете и кого там принимали. Прочие сюрреалисты были с этой средой незнакомы и никогда туда не допускались. В их кругу я всегда мог, поспешно вскакивая с места, воскликнуть: „Чуть не забыл, ведь я сегодня обедаю в городе!“ — и удалиться, оставляя их строить разные догадки и предположения — точные сведения поступят к ним лишь назавтра и, что весьма мне на руку, не от меня, а от третьих лиц — обедаю ли я у Фосиньи-Люсэнж или в каких-то других семействах, игравших для них роль сладкого запретного плода, ведь их-то туда никогда не позовут. Но, едва оказавшись в светской компании, я немедленно выкидывал другой, еще более изощренный и остроумный снобистский номер. Там я говорил: „Весьма сожалею, но буду вынужден покинуть вас пораньше, сразу же после кофе, у меня сегодня встреча с группой сюрреалистов“, которую я представлял им как некое закрытое для непосвященных сообщество, проникнуть в которое куда трудней, чем попасть в любой аристократический дом или познакомиться с любым человеком из их круга — ведь сюрреалисты слали мне оскорбительные письма и открыто заявляли, что весь этот так называемый высший свет — не более чем скопище ублюдков, которые ровным счетом ничего ни в чем не смыслят… В те времена мой снобизм заключался в том, чтобы позволить себе вдруг, ни с того ни с сего сказать: „Знаете, мне уже пора спешить на площадь Бланш, у нас там сегодня чрезвычайно важное собрание группы сюрреалистов“. Это производило огромное впечатление. С одной стороны были мои светские знакомые, умиравшие от любопытства, когда я отправлялся туда, куда им путь закрыт, с другой стояли сюрреалисты. Я же постоянно оказывался там, где и те и другие одновременно быть не могли. Снобизм состоит в том, чтобы постоянно находиться в местах, куда не могут попасть другие, это порождает у них чувство неполноценности. Всегда, в любых человеческих отношениях можно поставить дело так, чтобы полностью стать хозяином положения. Такова была моя политика в отношении сюрреализма. К этому следует добавить и еще одну вещь: я никогда не мог уследить за всеми сплетнями и пересудами, которые ходят по свету, и поэтому не знал, кто с кем поссорился. Подобно комику Харри Лангдону, я постоянно оказывался там, где мне не следовало появляться. Семейство Бомонов, к примеру, повздорило из-за меня и моего фильма „Золотой век“ с семейством Лопесов. Все вокруг были в курсе, что они в ссоре, что это произошло из-за меня, и поэтому они не кланяются и не встречаются. Я же, Дали, даже не подозревая обо всех этих распрях, совершенно спокойно наведываюсь к Бомонам, а потом прямиком отправляюсь к Лопесам, впрочем, будь я даже в курсе, все равно не обратил бы на это ни малейшего внимания. То же самое произошло у меня с Коко Шанель и Эльзой Шапарелли, которые вели между собой гражданскую войну из-за моды. Я завтракал с одной, потом пил чай с другой, а к вечеру снова ужинал с первой. Все это вызывало бурные сцены ревности. Я принадлежу к редкой породе людей, которые одновременно обитают в самых парадоксальнейших и наглухо отрезанных друг от друга мирах, входя и выходя из них когда заблагорассудится. Я поступал так из чистого снобизма, то есть подчиняясь какому-то неистовому влечению постоянно быть на виду в самых недоступных кругах».
Молодой человек уставился на меня своими круглыми рыбьими глазами.
— Что-нибудь непонятно? — спрашиваю я.
— Ваши усы… Они ведь уже совсем не такие, какими были, когда я увидел вас впервые.
— Мои усы постоянно осциллируют и не бывают одинаковы даже два дня кряду. В настоящий момент они в некотором расстройстве, ибо я на час спутал время вашего визита. Кроме того, они еще не поработали. В сущности, они еще только выходят из сна, из мира грез и галлюцинаций.
Немного поразмыслив, я подумал, что, пожалуй, для Дали эти слова выглядят чересчур банально, и почувствовал некоторую неудовлетворенность, которая толкнула меня на неподражаемую выдумку.
— Погодите-ка! — сказал я ему.
Я побежал и прикрепил к кончикам своих усов два тонких растительных волоконца. Эти волокна обладают редкой способностью непрерывно скручиваться и снова раскручиваться. Вернувшись, я продемонстрировал молодому человеку это чудо природы. Так я изобрел усы-радиолокаторы.
12-е
Критика — вещь возвышенная. Ею достойны заниматься только гении. Единственный человек, который был способен написать памфлет про критику, — это я, ведь именно мне принадлежит честь изобретения параноидно-критического метода. И я сделал это[66]. Но и там, как и в этом дневнике, как и в своей «Тайной жизни», я не сказал всего, позаботившись припрятать про запас среди подгнивших яблок пару-тройку взрывчатых гранат, так что, если меня, к примеру, спросят, кто является самым серым, самым заурядным существом, которое когда-либо существовало на свете, я сразу отвечу: Кристиан Сервос. Если мне скажут, что у Матисса дополнительные, то есть комплементарные, цвета, я отвечу: конечно, ведь они только и делают, что без конца говорят друг другу комплименты. А потом я в который раз повторю, что неплохо бы уделить немного времени и абстрактной живописи. Чем более абстрактной она становится, тем ближе к абстракции оказывается и ее денежное выражение. В нефигуративной живописи существует несколько различных степеней несчастья: есть абстрактное искусство, которое всегда производит весьма печальное впечатление; еще грустнее выглядит сам художник-абстракционист; от любителя абстрактного искусства веет уже какой-то настоящей вселенской скорбью; но есть и еще более мрачное и зловещее занятие — быть критиком и экспертом абстрактной живописи. Иногда у них там происходят такие странные вещи, что прямо оторопь берет: время от времени вся критика, словно сговорившись, начинает вдруг одного превозносить до небес, а другого, наоборот, ругать на чем свет стоит. Тут уж можно нисколько не сомневаться, что и то и другое — чистейшее вранье! Надо быть самым безнадежным, самым последним из кретинов, чтобы всерьез утверждать, будто всякие наклеенные бумажки со временем так же натурально покрываются позолотой, как волосы сединой.
Свой памфлет я назвал «Рогоносцы старого современного искусства», но я не успел там сказать, что наименее достойные рогоносцы из всех — это рогоносцы-дадаисты. Постаревшие, уже совсем седые, но по-прежнему кричащие о своем крайнем нонконформизме, они втихаря до безумия обожают урвать где-нибудь на важной международной выставке какую-нибудь золотую медаль за один из своих опусов, которые сфабрикованы с единственным страстным желанием вызвать у всех глубочайшее отвращение. И все-таки есть порода рогоносцев, ведущих себя еще более недостойно, чем эти маразматические старцы, — я говорю о рогоносцах, присудивших Кальдеру премию за лучшую скульптуру. Этот последний, вопреки широко распространенному мнению, даже не является дадаистом, и никто так и не удосужился ему разъяснить, что самое минимальное, скромное требование, которое правомерно предъявлять скульптуре, — это чтобы она уж по крайней мере не шевелилась!
13-е
Из Нью-Йорка специально прибыл журналист, чтобы узнать, что я думаю о Леопардовой Джоконде. Я сказал ему следующее:
«Я большой поклонник Марселя Дюшана, того самого, что проделал знаменитые превращения с лицом Джоконды. Он подрисовал ей малюсенькие усики, кстати, вполне в далианском стиле. А внизу фотографии приписал мелкие, но вполне различимые буковки: „Е Н Т П“. Ей нев-тер-пеж! Лично у меня эта выходка Дюшана всегда вызывала самое искреннее восхищение, в тот период она, помимо всего прочего, была связана и с одной весьма важной проблемой: надо ли сжигать Лувр? Я уже тогда был пылким поклонником ультраретроградной живописи, нашедшей свое самое законченное воплощение в работах великого Месонье, — которого я считал неизмеримо выше Сезанна. И, естественно, я был в числе противников поджога Луврского музея. Теперь уже не вызывает никаких сомнений, что именно мое мнение и восторжествовало: ведь Лувр так до сих пор и не сожгли. Совершенно ясно, что, если музей все-таки решат спалить, Джоконду в любом случае надо спасти, даже если для этого ее придется срочно переправить в Америку[67]. И не только потому, что она отличается повышенной психологической хрупкостью. Ведь в современном мире существует настоящий культ джокондопоклонства. На Джоконду много раз покушались, несколько лет назад даже были попытки забросать ее каменьями — явное сходство с агрессивным поведением в отношении собственной матери. Если вспомнить, что писал о Леонардо да Винчи Фрейд, а также все, что говорят о подсознании художника его картины, то можно без труда заключить, что, когда Леонардо работал над Джокондой, он был влюблен в свою мать. Совершенно бессознательно он писал некое существо, наделенное всеми возвышенными признаками материнства. В то же время улыбается она как-то двусмысленно. Весь мир увидел и все еще видит сегодня в этой двусмысленной улыбке вполне определенный оттенок эротизма. И что же происходит со злополучным беднягой, находящимся во власти Эдипова комплекса, то есть комплекса влюбленности в собственную мать? Он приходит в музей. Музей — это публичное заведение. В его подсознании — просто публичный дом или попросту бордель. И вот в том самом борделе он видит изображение, которое представляет собой прототип собирательного образа всех матерей. Мучительное присутствие собственной матери, бросающей на него нежный взор и одаривающей двусмысленной улыбкой, толкает его на преступление. Он хватает первое, что подвернулось ему под руку, скажем, камень, и раздирает картину, совершая таким образом акт матереубийства. Вот вам агрессивное поведение, типичное для параноика…»
Уходя, журналист говорит:
— Да, не зря я тащился в такую даль!
Еще бы, ясное дело, не зря! Я видел, как он задумчиво поднимался по склону. По дороге он нагнулся и поднял камень[68].
СЕНТЯБРЬ
2-е
Телеграмма от княгини П. Она извещает, что завтра будет у нас. Полагаю, она доставит мне «китайскую скрипку-мастурбатор», которую ее муж, — князь, обещал привезти мне в подарок из своего последнего путешествия в Китай. После обеда сижу под небом, которое будто напрашивается на всякие банальности о величии вселенной, и предаюсь грезам о китайской скрипке с вибрирующим отростком. Этот отросток надо сперва вводить в заднепроходное отверстие, а потом, и в этом главное удовольствие, пристроить во влагалище. Как только он водворен в положенное место, искусный музыкант берется за смычок и проводит по струнам скрипки. Понятно, он играет не что попало, а следует партитуре, специально написанной для сеансов мастурбации. Умело выводя исполненные исступленной страсти мелодии, превращающиеся в мощные вибрации отростка, музыкант добивается того, что красотка лишается чувств одновременно с нотами экстаза в партитуре.
Полностью поглощенный своими эротическими грезами, я вполуха слушаю беседу трех барселонцев, которых, насколько я могу понять, весьма прельщает мечта услышать музыку сфер. Они на все лады пересказывают историю о звезде, которая уже много миллионов лет как погасла, а мы до сих пор все еще видим идущий от нее свет, и он все распространяется, и так далее и тому подобное…
Не в силах присоединиться к их деланным ахам и охам, говорю им, что все, что происходит во вселенной, меня ни чуточки не удивляет, и это чистейшая правда. Тогда один из барселонцов, весьма известный часовщик, донельзя потрясенный моим заявлением, говорит:
— Значит, вас ничто на свете не может удивить! Хорошо, пусть так. Тогда представим себе одну вещь. Полночь, и вдруг на горизонте появляется свет, возвещающий утреннюю зарю. Вы внимательно вглядываетесь и внезапно видите, как восходит солнце. Это в полночь-то! И что, это бы вас ничуть не поразило?
— Нет, — отвечаю я, — уверяю вас, это бы оставило меня абсолютно равнодушным.
— Ну и ну! — вскричал барселонский часовщик. — А вот меня бы даже очень поразило! Даже более того, я бы просто подумал, что сошел с ума.
Тут Сальвадор Дали промолвил один из тех кратких и точных ответов, секрет которых ведом только ему одному:
— А вот я, представьте, совсем наоборот. Я бы подумал, что это солнце сошло с ума.
3-е
Прибыла княгиня, но без анальной китайской скрипки. Она уверяет, что с тех пор, как я изобрел свои знаменитые обмороки путем анальных вибраций, ее не покидал страх, как на нее посмотрят таможенники, когда она станет объяснять им на границе цель использования этого инструмента. Вместо скрипки она привезла мне фарфорового гуся, которого мы поставим в центре стола. Гусь закрывается крышкой, вделанной ему в спину. Рассказываю княгине дивные вещи о гусиных повадках, которые известны одному лишь Дали, и тут мне приходит в голову одна неожиданная фантазия. Думаю, а хорошо было бы попросить того скульптора, что по моему указанию приделал половой член к торсу Фидия, отпилить шею у этого гуся. Когда настанет час обеда, я возьму настоящего живого гуся и посажу его внутрь фарфорового. Так что снаружи будут торчать только голова и шея. На случай, если ему вздумается закричать, мы смастерим золотой зажим и наденем на клюв. Потом мне приходит в голову, что ведь можно сделать еще и дырку там, где у гуся расположено заднепроходное отверстие. И вот в один из самых меланхолических моментов застолья, когда подают печенье, в комнате вдруг появляется какой-нибудь заурядный японец в кимоно и со скрипкой, снабженной вибрационным отростком, который он вставляет в заднепроходное отверстие гуся. Играя какую-нибудь подходящую для десерта музыку, он добивается, что гусь лишается чувств прямо на глазах у занятых обычной застольной беседой гостей…
Вся эта сцена будет освещаться с помощью весьма необычных канделябров. Между двумя половинками серебряных обезьян будут, как начинка в сэндвиче, на ключ заперты живые обезьяны, да так, что единственной живой, настоящей частью этих обезьяньих канделябров будут их злобные, перекошенные от этой изощренной инквизиции физиономии. А еще мне доставило бы бесконечное наслаждение видеть их хвосты, отчаянно дергающиеся под влиянием все той же вынужденной скованности движений. Пока они будут судорожно биться об стол, их владельцы, мои сэндвичи — как самые что ни на есть примерные рогоносцы из всего рода обезьяноподобных — волей-неволей будут благопристойнейшим манером держать невозмутимо спокойные свечи.
В этот момент меня, словно яркий свет юпитера, озарила новая блестящая идея: а ведь можно изобразить рогоносца, еще в миллионы крат более грандиозного, чем эти мои обезьянки, если вместо них в такое же дурацкое положение поставить самого царя зверей — льва. А в сущности, почему бы и нет, надо взять льва и затянуть его вдоль и поперек роскошными щегольскими кожаными ремнями от «Гермеса». Ремни пригодятся и еще для одного дела: с их помощью можно будет со всех сторон увешать льва десятком клеток с садовыми овсянками и прочей вкусной живностью, любимыми львиными лакомствами, но все будет так подстроено, что царю зверей ни за что не удастся дотянуться до тех роскошных съестных припасов, которыми он будет столь щедро украшен. Благодаря специальной системе зеркал лев будет постоянно видеть все эти лакомства и чахнуть, хиреть день ото дня, пока в конце концов не сдохнет. Агония станет воистину поучительным зрелищем, которое внесет неоценимый вклад в ниспровержение морали всех тех, кто сможет неотрывно наблюдать каждый миг столь назидательной кончины.
Праздничную церемонию со львом, павшим голодной смертью, следовало бы раз в пятилетие, пять дней спустя после Богоявления, проводить мэрам всех небольших селений, пусть это послужит чем-то вроде кибернетического программирования, которое сейчас входит в моду в крупных современных индустриальных городах.
4-е
Сегодня, четвертого сентября (сентябрь уж сентябрится, а луны и львы как в мае), ровно в четыре часа со мною случилось нечто удивительное, не иначе как дело рук самого Господа Бога. Я искал в одной из книг по истории картинку с изображением льва, как вдруг из нее, на той самой странице, где красовался лев, выпадает конверт с траурным обрамлением. Открываю. И нахожу там визитную карточку Раймона Русселя с благодарностью за то, что я послал ему одну из своих книг[69]. Руссель, великий неврастеник, покончил с собою в Палермо в тот самый момент, когда я, будучи с ним телом и душою, страдал от такой ужасной тоски, что, казалось, вот-вот сойду с ума. При этом воспоминании приступ тоски нестерпимо сдавил мне грудь, и я пал на колени, благодаря Господа за это предупреждение.
Все еще стоя на коленях, я увидел через окно приближающуюся к молу желтую лодку Галы. Я вышел и побежал навстречу, спеша обнять мое сокровище. Ведь и ее тоже прислал мне Господь. Сегодня она как никогда похожа на изображение льва с эмблемы кинокомпании «Метро Голдвин Мейер». И никогда еще мне так сильно не хотелось ее съесть. Но идея львиной агонии тут же исчезла. Я попросил Гал? плюнуть мне в лицо, что она тут же и сделала.
5-е
По неосторожности я очень сильно ударился головой. Тут же я несколько раз сплюнул, памятуя, что родители говорили, будто это выводит прочь последствия ударов. Когда прикасаешься к шишке, нежно надавливая на нее пальцами, это вызывает болевые ощущения столь же нежные и столь же нравственные, что и меланхолический вид ренклодов 15 августа.
6-е
Едем на автомобиле в Фигерас, где я покупаю себе на базаре десяток каскеток, предохраняющих от ударов. Они соломенные, как и те, что надевают маленьким детям, желая смягчить удары при падении. По возвращении я вдруг по наитию раскладываю по одной все купленные каскетки на стулья разной высоты, которые, со своей стороны, купила Гал?. Почти литургический характер этого зрелища даже вызывает у меня легкий намек на эрекцию. Поднимаюсь к себе в мастерскую, чтобы помолиться и возблагодарить Господа. Нет, никогда Дали не станет безумцем. Разве то, что я только что сотворил, не самое гармоничное из всех возможных сочетаний? А для тех, психоаналитиков и всех прочих, кому предстоит написать целые тома о торжествующей мудрости бреда этой первой священной недели сентября, должен добавить, дабы еще больше потешить и развеселить весь мир, что на каждом стуле лежала подушечка, набитая гусиными перьями. И горе тому, кто еще до сих пор не увидел в каждом таком гусином перышке прообраз настоящей кибернетической анальной скрипки — далианской машины для дум о грядущем.
7-е
Сегодня воскресенье. Встаю очень поздно. Выглядываю в окно и вижу, как из лодки выходит негр, один из тех, что разбили где-то поблизости туристский лагерь. Он весь в крови, а на руках у него один из наших лебедей, раненый, умирающий. Его подцепил гарпуном какой-то турист, подумав, что обнаружил редкую птицу. Это зрелище наполнило меня необъяснимо приятной грустью. Из дома вышла Гал? и бросилась бегом, спеша обнять лебедя. В этот самый момент послышался шум, заставивший всех нас вздрогнуть. То с невообразимым грохотом опрокинулся грузовик, везший антрацит, предназначенный для отопления. Этот грузовик явился агентом-катализатором мифа. В наши дни, если присмотреться повнимательней, можно обнаружить действия Юпитера по неожиданному появлению грузовиков, которые представляют собою объекты достаточно крупные, чтобы их можно было не заметить.
8-е
Мне звонят друзья и сообщают, что нас намерен посетить король Италии Умберто. Я заказываю сарданский оркестр, пусть он явится, чтобы сыграть в его честь. Он будет первым, кто пройдет по дорожке, которую я велю заново побелить. По обе стороны дорожки разложены гранаты. В час сиесты я засыпаю с думами о предстоящем приезде короля, который проденет нитку через крошечные дырочки на двух цветках жасмина на кончике моих усов. Мне снится незабываемый сон. Лебедь, начиненный взрывными гранатами, которые разрывают его на части. Словно в стробоскопическом фильме, я вижу мельчайшие ошметки его внутренностей. Взлет каждого перышка напоминает по форме крошечные летающие скрипки.
Пробудившись, я на коленях благодарю Пресвятую деву за это эйфорическое сновидение, которому, вне всякого сомнения, суждено стать «нимбоносным».
9-е
10-е
Мне надо рассказывать все, пусть даже это выглядит совершенно неправдоподобно. Сама натура моя такова, что напрочь исключает любую возможность каких бы то ни было шуток, бахвальства или мистификаций, ведь я — мистик, а мистика и мистификации есть вещи, категорически противопоказанные друг другу законом сообщающихся сосудов.
Как-то утром ко мне зашел один старый друг отца, он хотел, чтобы я подтвердил авторство одной своей давней картины, принадлежавшей его семейству. Я тут же удостоверил ее подлинность. Он удивился, как это я могу утверждать, что это подлинник, даже не поглядев на полотно. Но мне было вполне достаточно посмотреть на него самого. Он настаивал, чтобы я все-таки взглянул на полотно, которое он оставил у входа.
— Ну пойдемте поглядим… Я поставил ее рядом с чучелом медведя[70].
— Увы, это совершенно исключено, — ответил я. Именно там, за медведем, сейчас как раз переодевается после морских купаний Его Величество король.
Что было сущей правдой.
— Ах, шутник, — проговорил он с легкой укоризной в голосе. — Впрочем, не будь вы величайшим шутником на свете, вы, возможно, и не стали бы величайшим из художников!
А между тем я не сказал ему ничего, кроме чистейшей правды. Этот случай напомнил мне о моем посещении два года назад Его Святейшества папы Пия XII. Однажды утром в Риме я на всех скоростях спускался с лестницы «Гранд Отеля», держа в руках несколько странный ящик, обвязанный опломбированными кусками шпагата. В ящике была одна из моих картин. В холле гостиницы сидел, читая газету, Рене Клер. Он поднял глаза — никогда не расстающиеся со скептическим выражением, обведенные темными, точно врожденные и неизлечимые синяки, кругами глаза картезианского рогоносца. И обратился ко мне:
— Куда это ты несешься в такую рань, да еще со всеми этими бечевками?
Я кратко и с максимальным достоинством ответил:
— Мне надо повидаться с Папой, но я скоро вернусь. Подожди меня здесь.
Не поверив ни единому моему слову, Рене Клер напустил на себя подчеркнуто серьезный вид и театральным голосом проговорил:
— Передай ему, пожалуйста, мои почтительные поклоны.
Я возвратился ровно через сорок пять минут. Рене Клер все так же сидел в холле. С видом побежденного он удрученно показал мне газету, которую читал. Сразу же после моего ухода он обнаружил там сообщение из Ватикана о моем предстоящем визите к Папе. А в обвязанном опломбированными бечевками ящике у меня было изображение Галы в облике Мадонны Порт-Льигата, которое я только что показал святейшему Римскому Папе.
Однако Рене Клер так никогда и не узнал, что среди трехсот пятидесяти целей моего визита первым номером был демарш, предпринятый с целью получить разрешение обвенчаться с Гал?й в церкви. Дело это было весьма трудное, ибо первый ее муж, Поль Элюар, к нашей всеобщей радости, был еще жив.
Вчера было 9 сентября, и я произвел учет своей гениальности, хотел посмотреть, растет ли она, ведь цифра девять есть наивысшая кубическая степень гиперкуба. Оказалось, все идет как надо! А сегодня узнаю из письма, что один американский коллекционер владеет экземпляром моей книги «Победа над Иррациональным», подаренным мною Адольфу Гитлеру с крестом вместо автографа.
Так что у меня есть реальная возможность надеяться, что можно будет выкупить этот магический талисман, заставивший Гитлера проиграть войну или, во всяком случае, последнюю битву.
И потом, разве не удалось мне с помощью ангельской — а значит и гениальной — уловки отвести от себя совершенно неприкрытую угрозу безумия, достигшую наивысшей точки в философически-эйфорическом сновидении с взрывающимися лебедями?
Вчера у меня с визитом был король, и я твердо решил вступить в законный брак с прекраснейшей Еленой Гал?й — чтобы таким образом еще раз наставить рога Рене Клеру[71], этому безобидному символу курортного сноба с вольтерьянскими замашками.
Куб с номером девять, показатель уплотненной наполненности моей жизни, намного превзошел девятку года минувшего. И, сравнивая их, я напрочь забываю про визит короля, про еще одну выигранную европейскую войну. Растет отвага, вот что главное! А вместо Рене Клера — какое-то непроизносимое дурацкое имя с гусиным окончанием!!!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.