1923 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1923 год

Пятница, 5 января

В канун Нового года невольно всплыло в памяти то, с чего мы начали возрождение Эрмитажа. Запишу сегодня, во что это вылилось.

Накопившиеся за многие годы и особенно за время революции запасы картин и других предметов искусства в Эрмитаже создали необходимость распространить его собрание на соседствующий с ним Зимний дворец, переименованный декретом во «Дворец искусств» и отныне долженствующий являться одним музейным целым с Эрмитажем. Это распространение Эрмитажа в пределы Дворца искусств началось с устроения выставок французского искусства XVII и XVIII веков в ближайших к основному музею помещениях первой и второй запасных половин, заключающихся с одной стороны мостиком, ведущим в Ламотов павильон, с другой — Александровским залом, в котором с 1922 года размещен арсенал стрелкового оружия и форм. Вторая запасная половина обладает большим преимуществом в качестве музейного помещения. Одним из главных ее достоинств является то, что эта анфилада позволяет непосредственно продолжить эрмитажную Картинную галерею. Кроме того, светлость и приятность объема не слишком обширных залов вполне пригодны для экспозиций. Наконец, преимуществом можно считать то, что, превращая эти апартаменты в музей, не приходится грустить перед историей. Правда, эти комнаты некогда были интимным покоем Екатерины II, и в одном из них, служившим спальней, императрица умерла в 1796 году, но от убранства ее времени (после пожара 1837 года) не осталось и следа.

А что здесь стояло в 1917 году в смысле меблировки, то принадлежит к довольно безликому ганзейскому стилю, официозу обстановки Николаевского времени комнат для разных сановников. Между прочим, здесь одно время жили Витте и Столыпин.

Единственным недостатком этого помещения является сохранившаяся холодная атмосфера помещения и соответствующая отделка, которая создаст нам большие трудности, чтобы придать залам нового отделения французской живописи приветливый характер, столь необходимый для настроения XVIII века. Лишь после бесчисленных проб удалось найти подходящие детали оформления, но все же приходится сожалеть об отсутствии таких комнат, в которых нашлось бы вполне гармоничное окружение для интимного творчества Ватто и Латура. Или тот стиль, на котором имеется креп — панно Натуара. Залы получили бы всю свою королевскую прелесть. Надеюсь, что со временем нам удастся так или иначе исправить эти недочеты. Однако и сейчас благодаря подбору прекрасных предметов меблировки и картин получился ряд ансамблей, дающих представление не только об одной живописи за два века расцвета французской школы, но и создающих представление о французском искусстве во всей его совокупности. Рядом с картинами и портретами эпохи Людовика XIII и Людовика XIV стоят старые кресла, шкафы и кабинеты, они дают в общем исчерпывающее представление о той эпохе повальной фривольности. Постепенно блестящая «разнузданность» успокаивается тем, что в конце XVIII века, накануне революции, образует искусство, проникнутое сдержанностью и холодком античности в понимании того времени. К сожалению, зал, посвященный одному из лучших представителей этого поворота к классицизму — Гюберу Роберу, не удалось укрепить соответствующей обстановкой, да и столы и стены Николаевского времени, облицованные в погоне за византийским стилем, идут вразрез с чудесными изменениями великого декора.

Вполне удавшимися экспозициями следует считать созданный в «комнате с фонариком» ансамбль, в котором выставлены вещи Фридриха II. Великолепна и комната Ватто. К обстановке бывшей спальни Екатерины II подошла серия предметов итальянского и испанского происхождения, очень отличающихся по всему своему духу от вещей французских. Однако гармония благодаря этому сопоставлению не исказилась. Наоборот, получилась неожиданная нота, та самая, которая возникла бы, если бы рядом с Жеромом висел бы Лонги, а рядом с Лемуаном — Пьяцетта и Тьеполо.

Из предметов меблировки обращают на себя особое внимание два шкафа первой половины XVIII века в первом зале, два гобелена, комод с бронзой. В соседней спальне Екатерины II комнате — два книжных шкафа знаменитого Крессана, бюро Рентгена.

В открытых для публики семи новых залах бывшей надворной части Первой запасной половины Зимнего дворца учреждается в составе Эрмитажа отделение XIX века, до сих пор в нем отсутствовавшее. Отныне нить изучения истории европейского искусства не будет обрываться, но будет дана возможность продолжить ее осмотр почти до конца XIX века. Когда же осуществится постоянный музей с учетом поступления картин из Москвы (в обмен на ряд картин) — образцов живописи импрессионистов и новейших течений, то в Петербурге получится единственный после Лувра музей по своей полноте. Это будет комплекс художественного творчества Западной Европы за последние пять веков. Но и то, что сейчас открыто для обозрения, создает очень внушительное представление о живописи XIX века. Правда, не очень полно представлено классическое направление, которое до некоторой степени можно бы воссоздать за счет изъятия картин из Юсуповской галереи. Односторонне выглядит у нас и романтизм, великим живописцем которого является Делакруа, — и он представлен лишь двумя малохудожественными картинами. Еще слабее представлены Милле, Менцель и Курбе. Печально, что отсутствуют вовсе в Эрмитаже Рунге, Тернер, Констебль, Бонингтон, Швиндт, Дега, Беклин, Ленбах, Барбизонская школа. Частично можно восполнить этот пробел, включив картины из Кушелевской галереи, и это будет выглядеть, как в Лувре. Система, которой мы придерживаемся при размещении картин по залам, следующая: центральный зал содержит картины, большей частью портреты, начала XIX века французских, немецких и английских художников.

Обилие и разнообразие предметов, составляющих недоступный посетителям «запас» Эрмитажа, позволяют избежать случайный характер набора и, напротив, дают возможность группировать их по признакам, отвечающим то известному моменту истории искусства, то определенным техническим приемам, то особым идейным исканиям, то отдельному мастеру. Первая из подобных выставок посвящена первоначальному периоду итальянского Возрождения и обнимает эпоху с начала XIV века до конца XV века.

Предъявлять к такой выставке требования исчерпывающей полноты неблагоразумно. Если бы даже удалось собрать воедино все, что имеется в России из произведений раннего Возрождения, то и тогда мы бы не получили настоящего представления об этом значительнейшем моменте истории человеческого творчества, означающего переход от духовного оцепенения, охватившего европейскую культуру со времени распада Древнего мира, к оживлению всех духовных интересов, выразившихся в искусстве при помощи возобновления традиций античности. Для того чтобы познать искусство Возрождения, необходимо побывать в Ассизии, в Риме, в Сиене, во Флоренции, в Пизе, в Венеции, в Милане и во многих других местах Италии, ощутить непосредственно воздействие традиционных циклов творения Джотто, Гадди, Лоренцетти, Мазаччо, Мазолино, Беато Анджелико, Кастаньо, Фра Филиппо Липпи, Сандро Боттичелли, Мантеньи, обоих Беллини и всех других гениев, едва ли не одной из самых пленительных и ярких глав истории живописи.

Голландскую и французскую живопись мы почти исчерпывающе можем изучать в Эрмитаже, но иначе обстоит дело с итальянцами, которые и до сих пор были слабо представлены в наших музеях, да и впредь не могут притязать хотя бы на ту системность и яркость подбора, которым отличаются коллекции музеев Берлина и Парижа.

Вынужденные ограничиваться репродукциями при ознакомлении с главными произведениями, мы считаем за великое счастье уже то, что, кроме гравюр и фотографий, имеется возможность, не покидая Петербурга, знакомиться с художественным творчеством Ренессанса непосредственно по целому ряду оригиналов, которые, если и не дают представления о высших достижениях, то все же рисуют нам характер исканий, дарований и технических приемов выдающихся представителей искусства тех времен.

Кроме того, среди выставленных в Эрмитаже итальянских примитивов имеются и несколько картин, которые, являясь сами по себе в высшей степени прекрасными произведениями, отмеченными, так сказать, печатью гениальности, проливают в то же время особенно яркий свет на творчество своих авторов и должны быть приняты во внимание для характеристики их искусства всех более выдающихся творений. Сюда относятся «Мадонна» Аньоло Гадди, знаменитая «Мадонна с ангелами» Джентиле да Фабриано, «Благовещение» и «Двое святых» Сандро Боттичелли, «Мадонна» Бартоломео Виварини, помеченная 1490 г., и «Мадонна» Франческо Франчи из Аничкова дворца. Наконец, среди ряда анонимных произведений, которые представляют крупный и многообразный интерес как в смысле художественном, так и в иконографическом и археологическом отношениях, несколько картин достойны особого внимания и являются глубоковолнующими загадками для историка. Таковы величественный «Спаситель мира», приписываемый профессором Айналовым Томмазо Джоттино, «Святой Иаков старший», приписываемый Э.К.Липгардтом одному из Орканья, «Пять святых», принадлежащих какому-то первоклассному мастеру из круга влияния Джентиле да Фабриано (не исключена возможность, что перед нами работа самого мастера). Такова «Мадонна», носящая на себе следы влияния Липпо Липпи. Наконец, прелестным образцом декоративных исканий в духе Пинтуриккио служат две доски свадебных сундуков с сюжетами из истории Сципиона.

Воскресенье, 4 марта

Получил письмо от Асафьева Б. В.

«Дорогой Александр Николаевич!

Текст получил, примусь вставлять! Завтра очередная поездка в Москву к Экскузовичу. До пятницы вернусь».

Хитрец, намерен избавиться от щекотливого поручения — внести поправки в текст и музыку Интернационала. Верховное начальство недовольно тем, как исполняется Интернационал в академических театрах. А исполняется он плохо, главным образом из-за «скрытого саботажа» оркестра, состоящего из людей, ненавидящих большевистский режим. Порученное дело Борису Владимировичу поставило его в затруднительное положение. Он умолял меня помочь ему в этой неприятной ситуации, а сам старается уклониться от этого коварного поручения. «Очередная поездка» — один из его приемов избавиться.

А по возвращении из Москвы Асафьев прислал мне еще более разочаровательную записку: «Все гадкое в натуральном обиходе выплывает теперь наружу, а все хорошее и привлекательное ушло. Вчера имел неприятное собеседование с Гауком, меня беспокоит осложнение с дирекцией, вокруг которой вертится свинство и т. п.».

Четверг, 29 марта

Состоялась беседа с актерами Александринского театра о принципах постановки «Мещанина во дворянстве» Мольера.

Не в моих принципах излагать так называемые принципы, согласно которым создается то или иное художественное произведение. Слишком много в каждом из них неуловимого, рожденного подсознательными велениями, и все как раз самое ценное и подлинное принадлежит к рожденному таким образом. Но все же я готов побеседовать на тему, как, почему следует ставить Мольера, предупреждая, однако, что и на сей раз я останусь верным своему отвращению к теоретической предвзятости.

Впрочем, нечто вроде принципа придется и мне положить в основу нашей беседы. По-моему, надо ставить авторов так, как они сами того желали: надо, чтобы выявляемое постановкой произведение, носящее определенное имя своего создателя, не вносило бы смуту в наше представление о нем, надо, чтоб то, для чего оно было придумано и выстрадано, обнаружилось с возможной полнотой. Недавно еще все сказанное показалось бы азбучной истиной, сейчас же «Долой тиранию автора!» — есть боевой клич сценических авторов, а новатор сейчас всякий, кому не лень записаться в эту суетливую и тщеславную корпорацию. Мне же по-прежнему (и сколько бы легионов ни выкрикивало этот клич) авторитет автора импонирует, и я придерживаюсь устарелого убеждения, что всякий «иллюстратор» (и особенно театральный постановщик) обязан считаться с волей создателя иллюстрируемого произведения. Если же автор постановщику не по вкусу, если он с ним враждует, то зачем же за него браться, его насиловать, над ним издеваться?

Итак, не «долой Мольера» говорю я, а, обращаясь к тени этого умнейшего и даровитейшего из смертных, посвятившего

себя подмосткам, с полными пиететом, я стараюсь получить от этой тени, от всего представления о Мольере, каким оно сложилось за всю жизнь (а люблю я его с самого детства), то, что может служить определенным указанием в данном вопросе. Не говоря уже о таких явных «тестаментах» (завещаниях), как те, которые счел нужным изложить Мольер в «Версальском экспромте», в каждой пьесе таких приоткрытых намерений и пожеланий автора сколько угодно, и их открывается еще больше в процессе постановочной работы над каждой сценой.

Часто приходится слышать от моих соотечественников, что они «не любят Мольера». Он им кажется не то слишком наивным, не то деланным, а в общем устарелым. Но недаром Мольер до сих пор самый популярный писатель на своей родине, а во всем мире почитается за истинного родоначальника современного комедийного театра, в частности русского театра в его самых классических явлениях, исполненных поразительным чувством правды. Этим-то чувством правды и полон Мольер, оно и сообщает его творчеству неувядаемый характер актуальности (о нет, этот автор не устарел, всякая его старина может сойти во всех странах и при всех общественных условиях за бичевание существующих нравов), оно просвечивает через все условности так называемого «ложноклассического» театра, оно заставляет забывать оковы пресловутых трех единств, оно сообщает жизненность каждому куску его бессмертных комедий. Это чувство руководило мастером в создании им как типов, так и положений, оно наполняет убедительностью пафос его обличений и гениальной искрометностью его диалоги. Оно же есть источник всей его неисчерпаемой радости.

Считается, не без основания, что «Мещанин во дворянстве» принадлежит к наименее отделанным и к наиболее условным из больших пьес Мольера. Но именно здесь выступает в особом свете то, о чем я говорю. Вся фабула, все положения пьесы схематичны, а к концу берет верх чисто театральная вычура, «балаганщина», уводящая в мир самой нелепой фантастики. Но вот к этому моменту правда, заключенная не столько в самой пьесе, сколько в выведенных в ней персонажах, успевает убедить зрителя, внушить к себе такое доверие, что эту «чепуху» мы склонны принять за нечто правдоподобное. В этом лучше всего и проявляется сила пленения мольеровского гения. В «Мещанине» автор, как бы расшалившись, бравирует зрителя и испытывает на нем свою силу внушения. И, действительно, в зрителе умолкают его критические, контролирующие способности, и он становится жертвой наваждения, но жертвой счастливой и благодарной — ибо нет высшего удовольствия, как то, которое испытываешь от «удачной» смеси сна и яви, правдоподобия и сказочности.

Вот и ответ на вопрос «как следует ставить Мольера». Самое важное в постановке и его, и Гольдони, и Гоголя — в создании «атмосферы правдоподобия», а лучшим средством для этого на сцене является не реальность «обстоятельств времени и места», не историческая точность (хотя и это все не мешает на своем месте), но тон, живая игра актеров, а, в свою очередь, главное средство для получения той подлинности тона — это то, что Станиславский окрестил словом «переживание». Надо, чтоб актеры верили в то, что они изображают, чтоб они перевоплощались, чтоб в их общении на сцене получалась абсолютная иллюзия непосредственности, и если только все это достигнуто, то задача решена — пьесу можно играть, хотя бы в современных костюмах и без декораций. Над этим-то я в работе с артистами больше всего и стараюсь, как тогда, когда ставлю «Петрушку» или «Пиковую даму», так тем паче тогда, когда ставлю Гольдони или своего любимого «правдолюбца» Мольера. При этой работе, а также в начальном замысле всего плана работы, художник Бенуа вынужден уступать режиссеру Бенуа, и эти уступки обходятся не без внутренних драм, о которых, однако, не интересно распространяться.

Еще два слова о работе «художника Бенуа» — о внешней стороне спектакля и, в частности, о декорации. Быть может, и найдут, что «гротический» зал (в центре декорации был грот — отсюда «гротический»), в котором происходит действие, слишком роскошен для такого «простого буржуа», как господин Журден. Но в том-то и дело, что героем пьесы выставлен не простой мелкий лавочник, а богатейший парвеню, дерзающий мечтать о том, чтоб выдать свою дочь за маркиза, устраивающий в честь обожаемой дамы великолепные пиры, концерты, балеты и фейерверки, дарящий ей бриллиант огромной ценности. Только с таким экземпляром и стоило возиться Мольеру, и такую карикатуру стоило показать великолепному двору короля-солнца.

Наконец, тем смешнее становятся претензии г. Журдена, чем больше возможностей разыгрывать барина дают ему его деньги и, в то же время, чем менее это ему удается, потому что по всей своей культуре он к этому не подготовлен. А затем, если бы даже не было всех этих резонов, я в бы все же имел право создать в виде сценического фона для действия «Мещанина» какую-то парафразу версальской пышности, ибо эта комедия есть — более чем все другие, — спектакль, ибо Мольер, бичуя смешные стороны своих сограждан, в то же время был здесь озабочен и тем, чтоб зрелище получилось бы особенно нарядным и блестящим.

«Мещанин» вовсе не то же самое, что «Мнимый больной», где сторона быта более выступает, где правдоподобие обыденности входит в самое задание представления. В моей постановке «Мнимого больного» в Московском Художественном театре я и мог увлечься картиной жизни мелкой буржуазии Франции XVII века, что особенно пришлось по вкусу моим тогдашним сотрудникам и в чем даже мы местами перешли границы художественности в мольеровском понимании. Насколько же мне удалось на сей раз остаться в этих границах — судить не мне.

Вторник, 10 апреля

Отправил письмо Юрьеву Ю.М.

«Дорогой Юрий Михайлович!

После того, что произошло сегодня, у меня уже не остается сомнений насчет субботы. Нас ожидает скандал, и ответственность за него падает на нас обоих, в большей мере на меня, ибо кто мне поверит, если дефекты своей работы я буду объяснять всякими независимыми от меня обстоятельствами. Что же Вы глядели, как же Вы позволили — спросят меня друзья с огорчением, а враги со злорадством, и мне нечего будет им ответить. Вы мне, пожалуй, напомнили о том, что «есть Бог в театре». И авось он еще раз вывезет, как уже не раз вывозил! Ну а вдруг этот Бог пожелает на сей раз нас наказать за неподобающее отношение к делу и за измену нашим же принципам? С нас он имел бы право взыскать строже, чем с кого-либо, ибо мы до сих пор утверждали, что останемся, несмотря ни на что, верными своим идеалам!

Впрочем, все это лирика, а вот и дело! Надо во что бы то ни стало спасти положение, а это значит, необходимо отложить спектакль, дабы получить нужное количество репетиций. А может, их нужно иметь две на прохождение (без костюмов и декораций) всей пьесы вчистую, со всеми церемониями — музыкой, балетами (чего ни разу еще не было).

Нужна одна репетиция для толкового просмотра декораций, освещения их (иллюминации в 5 акте, фонтан), гримов и костюмов. Нужны две репетиции генеральные, но отстоящие одна от другой на расстояние, по крайней мере, дня, дабы можно было бы произвести те или иные поправки, вторая бы шла в характере прелюдий. Требование последней — это минимум, а его никак и не уложить в оставшиеся дни текущей недели. Если, по мнению каких-то специалистов нашего времени, оказалось бы невозможно отменить спектакль, то в таком случае мне лично нечего больше приходить в театр. Если же меня дисциплинарно можно было заставить это сделать (я человек, и очень ответственный, и боюсь всяких полицейских мер), но такой привод был бы только издевательством надо мной, ибо я действительно при создавшихся условиях обречен беспомощно взирать на то, как попирается мое художественное детище!

Хочется думать, что Вы питаете ко мне достаточно доверия, чувствуете, что подвергаете меня подобной пытке и что Вы из уважения к моим художествам, к имени, можете спасти мои работы от этого позора, который неминуемо постигнет, если не отложить их публичное выявление до настоящего момента зрелости.

Надеюсь, Юрий Михайлович, Вы оцените ситуацию и найдете возможность, чтобы я смог довести спектакль до надлежащих кондиций».

Вторник, 24 апреля

Троупянскому Я.А.

«Многоуважаемый Яков Абрамович!

Мне ужасно совестно, что Вы несколько раз посылали ко мне за моими экспонатами для выставки в Академии художеств. Недоразумение вызвано тем, что выставляться я не собираюсь ни на одной из каких-либо выставок. Я выбыл из состава пишущих картины художников. Меня, как вы знаете, заняли музей, театры, а выставлять те поскребыши, которые у меня в папках, мне не позволяет забота о моем добром имени, особенно в наши дни, когда целая свора бешеных собак только того и ждет, чтобы вцепиться в ненавистных мирискусников».

Четверг, 26 апреля

Шесть часов вечера в ожидании Добужинских, которых мы ждем в виду их отъезда за границу (послезавтра) на прощальный обед.

На дворе ясно, солнечно, верх противоположного дома мягко позолочен солнцем, низ — в сизой тени, на панелях и на мостовой немало снега, который вчера утром выпал, снова на днях добавился, но успел за эти два дня, несмотря на стужу и блеклое солнце, стаять.

Из кухни тянется чудесный запах жареных рябчиков — самое дешевое ныне из всех народных блюд (рябчик стоит восемь лимонов). В соседней столовой мой внук Татан в розовом костюмчике, стоя на коленях на полу, рисует на бумаге, положенной на скамейку. Издали слышны голоса моей жены и двух наших «сотрудниц» — одной постоянной — Моти и коренастой Тани, приглашаемой каждые три дня. Или как сегодня — в случаях особенно хлопотливых — на помощь первой.

Я только что поспал, вернувшись разбитый с выставки русской детской книги, устроенной стараниями Яши Каплана и Е.П.Рейнбот в Пушкинском доме на Миллионной. Выставка мила.

Более, чем выставкой, я очарован овальной (в плане) лестницей в Абамелек-Лазарева доме, в котором я был в первый раз в жизни, и приходит на ум имя самого Ламота.

До этого был в Эрмитаже, куда заходил Л.М.Клячко, издатель, за моим рисунком к его «Радуге» (в точности не знаю: книга ли, сборник или журнал?), заказанным на днях уехавшим, два часа гостившим у нас Чуковским, который напугал до слез Татана, желая его потешить рассказом с подбрасыванием в воздух стула.

Конечно, уморил меня словоохотливым и необычайно апломбным изложением своих очень глупых так называемых «трезвых» взглядов на искусство, на театр и т. д. Но немного он меня и утешил, разразившись бранью на шарлатанизм Мейерхольда, под знаком чествования которого проходит здесь нынешняя неделя (в воскресенье его подхалимно приветствовали на спектакле «Маскарад» бывшие заклятые его враги — Экскузович и Юрьев) и который в субботу устраивает диспут в Филармонии, на который вызывает всех своих идейных противников, в том числе и меня. (Афиша с этим воззванием расклеена по городу.) Нечего и говорить, что я пойду выслушивать его благоглупости и подвергаться новым публичным оскорблениям, в то время как этого гада защищает заслуженная им систематическим лакейством перед революцией политическая неприкосновенность. Да и не мудро было бы вообще вступать в борьбу с тем началом, которое им представляется и которое является такой же исторической неизбежностью, так же как закономерным плодом всех усилий европейской художественной жизни (какой она сложилась за последние 30–40 лет), как и всякое многое другое, несущее отпечаток одичания и огрубения,

Утром мучился над композицией «Черной курицы» Погорельского, которая мне никак не дается и часть денег за которую я имел неосторожность еще осенью взять от издателя вперед. Вот и пришли гости, надо бросать.

Продолжил вечером после ухода гостей. Обед вышел на славу: котлеты из рябчика, пудинг. После обеда — беседа. Сначала подробный «доклад» Добужинского о всех виденных им в Москве театральных выкрутасах, из которых только мейерхольдовский балет, безусловно, не пользуется успехом и не делает сборов (на «Рогоносец» Добужинский не захотел пойти — скука зеленая). На остальное же глубоко и неисправимо провинциальная публика московская, верная культу «платья андерсеновского короля», валит валом.

Затем Добужинский еще раз во всех подробностях изложил свои мытарства с отъездом. Самый отъезд отложен на будущую субботу (поезд ходит раз в неделю по субботам), чем окончательно отшиб мою охоту затевать то же самое. Сравнительно безболезненно прошла последняя стадия опечатывания его работ, согласно освобождению его от пошлин и налогов, без мен из Москвы. Происходило это в Акцентре. Представитель таможни из любезности очень торопился и уехал, оставив печать. Большой педантизм при подсчете проявил Школьник. Вот куда этот жуткий Вий пристроился! Но от самой упаковки и он ушел, так что, если бы Добужинский хотел что-нибудь в последнюю минуту вложить, он мог бы это сделать.

К чаю пришли Стип со странным керамическим подарком О.Д.Машуковой, Марфа, Зина, К.Сомов и А.А.Михайлова. Последняя была совсем смущена, когда в ответ на ее заявление (в тоне плохо скрытого злорадства) о получении от С.И.Вышнеградской («от самой Сонечки») письма, в котором-де сказано, что свадьба разошлась (и это благодаря крайне неуравновешенному и несерьезному характеру Лели), мы ей прочли вчера полученное от Ивана Александровича письмо, в котором он говорит, что свадьба состоится в мае и жених в самых восторженных словах воспевает свою любовь к невесте. После этого на целый час затянулся разбор Софьи Ивановны, в котором Анна Андреевна защищала своего «лучшего друга» от безжалостно злобных нападок. Я тем временем в соседнем кабинете обсуждал с Колей Лансере его статью о Камероне для сборника, составляемого Голлербахом. Был еще у меня сегодня балетный сотрудник «Еженедельника» для просмотра записанной им с моих слов (вчера в Эрмитаже) беседы о Фокине. Я из нее выбросил все «неюбилейное», после чего она — статья — превратилась уже в совершенную пустышку.

Из Америки получено письмо за подписью некоего Ветлугина, просящего у меня статью о рисунке. Ничего не пошлю, ибо русская подпись не внушает доверия.

Раз я уже упомянул о вчерашнем деле, то расскажу и о наиболее интересном из происшедшего вчера. По дороге в Эрмитаж встречаю Нерадовского, Свердлова, Израилевича и Браза, только что бывших у нас в канцелярии и просивших Суслова предпринять какие-либо шаги для освобождения арестованного вчера ЭКО ГПУ реставратора Тюляхтина по делу о краже Э.Мейера. Ему предъявляют обвинение в покупке заведомо краденого, причем у следователя оказались и сведения (неизвестно, насколько достоверные), что картина успела попасть за границу, откуда и возвращена. Справедливо указывают при этом Нерадовский и Браз, что арест после добровольного возвращения отшибает на будущее время у кого-либо охоту в подобных случаях возвращать, и скорее вещи будут уничтожаться, лишь бы не иметь дело с юстицией. Но, с другой стороны, я одобрил отказ Суслова предпринять указанные шаги (особенно в отсутствии Тройницкого), ибо это не наше дело. Пусть Нерадовский как прямой начальник Тюляхтина еще думает. От М.Философова (ученого секретаря Эрмитажа) узнал, что этот арест, вероятно, дело рук Ятманова, который за последнее время завел самые тесные связи с Чекой и который был информирован о перипетиях с Мейером до его возвращения, через Ерыкалова. Вероятно, при этом он теперь не устоял перед соблазном лишний раз… ненавистных ему «спекулянтов», «нэпманов» и т. д. Ведь он еще верен своему изуверству и еще не поумнел на опыте жизни.

Вечером вчера я был с Атей в Синема специально, чтобы увидеть свою фототипию на экране. Нас с Монаховым (и отдельно Хохлова!) в субботу утром, в день юбилея Каратыгина и по поводу этого юбилея, у входа в Театр снимали, и очень удачно. Я поражен тем, какой я юркий, подвижный, «неугомонный» — вылитый Татан. Кроме того, видел курьезный «шарж», разыгранный самыми примитивными куколками (от движения исходит убедительность жизни), и итальянскую фильму с хорошей знаменитой актрисой в главной роли и с отличным стариком в роли дряхлого виконта — «Ложа черных масок». После этого пришлось ехать к Жарновским на 6-ю Рождественскую. Кроме нас, никто не был, и было бы очень уютно, если бы не холод.

Слишком жидкий чай при вкусном торте. Зато я насладился книгой о рисунках, сплошь угольных, Тинторетто, очень выясняющих его творческий путь… Очень определилась личность Орацио Джентилески и его близость к Караваджо. Интересны снимки и с Ланцетти, Дзанса и др. Прекрасные статуэтки — балерина Дега в новом журнале.

Жарновского затащили вчера к Дресслерам, к которым меня приглашала м-м Скредлова. Там оказалась масса картин, но все дрянь (Сверчков и т. д.), Грез (голова), может быть, был Грезом, Буше (Лот с дочерьми) — никогда им не был.

Суббота, 28 апреля

Тучи темнеют, южный ветер, облака. Татан после нескольких недель вышел из дому.

Вчера, в мое отсутствие, приходила жена Тюляхтина и в ужасе рассказала Акице об аресте мужа, прося за него заступиться. Оказывается, он со страху подписал бумагу, в которой признается, что покупал заведомо краденое, и теперь его держат в ужасных условиях (спит на полу) и даже угрожают «стенкой». Сегодня приехал Тройницкий. Я ему все передал, но он только подтвердил мое решение: в это темное дело Эрмитажу и эрмитажникам не вмешиваться. Пусть это делает один Нерадовский в качестве начальника Тюляхтина. Сообщил Тройницкому и о желании молодого Сидорова (историк, много месяцев не может работать из-за грудной жабы) заняться реставрацией. На такое притязание их подвинуло то, что вернувшемуся из деревни И.И.Васильеву поручено несколько таких работ и, не состоящему на службе, будут платить сдельно.

С особой важностью я настаивал и на необходимости «выкурить» Музей революции из Зимнего. После доклада, что это не было сделано к октябрьским торжествам, не сделано главным образом потому, что Тройницкий тогда «весь вышел» на устройство зала серебра, к выставке «церковных ценностей». В то время Щеголев выразил охоту сохранить. Однако его музей разросся на несколько залов, и если мы вовремя его не удалим, то власти привыкнут считать Зимний Музеем революции. И тогда нам начнет угрожать стеснение и выселение с их стороны, тем более что у ловкача и пройдохи Щеголева, наверное, уже успели завязаться теплые отношения с местным пролетариатом и коллективом вышестоящих. Тройницкий как будто проникся доводами и обещает повести дело в быстром темпе. В Москве он был главным образом в Гохране. На «фронтах» московских музеев и польской делегации тихо и спокойно.

Трапезников целыми днями торчит у Реншау, получил трехмесячную командировку за границу. Такую же сейчас выхлопотал и Тройницкий, но он узнал, что это одна из последних научных и денежных. Его чуть было не уволили как бывшего правоведа, но Н.И.Троцкая спасла. Другим эрмитажным правоведам эта мера едва ли угрожает, ибо они не на ответственных должностях.

Женя Лансере в Москве, где он перенес довольно тяжелую болезнь (крупозное воспаление легких). Сейчас он поправился, живет у Трояновского и готовит свой альбом ангорского путешествия. Собирается совершенно перебраться сюда, главным образом потому, что закрывается Тифлисский французский лицей (одна из последних культурных ячеек, в котором воспитываются его дети).

До Эрмитажа я заходил в театральное училище на репетицию «Павильона Армиды», идущего в будущее воскресенье по поводу Фокинского юбилея в Филармонии. На днях чествовали другого «предателя» — Рахманинова. Сегодня не стоило оставаться, ибо Лопухов собирается распустить танцовщиц в обоих сложнейших вальсах, я же могу пригодиться тогда, когда станут вспоминать сюжет, что произойдет в воскресенье. Кстати, я опротестовал название, появившееся на уличных афишах, — «Балет-феерия», но выяснилось, что «Павильон» был уже так назван, когда шел три года назад.

После Эрмитажа пришлось идти в Аничков дворец, куда Ильин пригласил весь музейный совет для ознакомления с его многоголовым детищем на месте. От скуки я потащил с собой нашего эрмитажного забавника (и опять-таки шута горохового) Ю.Ф.Татищева и И.И.Жарновского, осмотрели и памятные комнаты, кроме третьего этажа, и музей. С огромным апломбом комичного, пищу давали объяснения Курбатова, дух которого и сказывается на всем этом странном учреждении, как в дурную (дилетантизм, случайность), так и в хорошую сторону — положено начало каким-то новым наукам и главным образом «науки о городе». Обозрели и Музей Старого Петербурга и видели здравоохранение, но, увидев, что объяснения почетного доктора-фанатика своего дела угрожают затянуться на два часа, я постепенно со своими коллегами удрал. Больше всего я и на сей раз умилялся старинными фотографиями всех видных европейских городов, так и придворно-семейными.

Музей Александра III в полном порядке, хотя следовало бы оттуда кое-что изъять — «Версали» Гюбера Робера (висят высоко, что-то суховаты), Фальконе, полдюжины деревянных готических скульптур, конскую богиню Селя, марину Изабе и кое-что еще. Однако как-то жаль разрушать этот, в сущности, бессмысленный и плохо расставленный набор. Помня язвительные намеки, что все еще многие картины и предметы не возвращены из музеев (часть нам ненужных), мы давно решили их отдать.

Вечером мы всей семьей в Большом драмтеатре на «Турандот» — гастроли московской студии. Я рассчитывал получить такое же удовольствие, как и в Москве, но ошибся, встретившись с подобным курьезом. В двух первых актах просто скучал и томился. Менее всего прельщает музыка, впрочем, обыденная, ресторанно-опереточная, с весьма умеренными и наивными шуточками, экзотизмами (вдобавок целый номер просто краденые — кроме них, мазурка Шопена). Красив Завадский в роли Тарталя. Постановка в целом не лишена сильной оживленности и остроумных трюков. Но чему особенно можно позавидовать, так это — неведомой за периферией влияния Станиславского — педантичной старательности и совершенно изумительной «срепетовки». Но что это все? Какой смысл в том, что видишь? Но в этом, как и полагается в московском хаотичном, сильно претенциозном и достаточно-таки отдающем провинционализмом, творчества никак не встретишь. Во всяком случае, это «не Гоцци», и не потому, что это не он, что столько тут напихано модернистичного и так снобно-модного (начиная с фраков), а потому, что игра актеров вся пропитана чуждой замыслу автора пародийностью. Почему надо «Турандот» играть, как «Вампуку»? А играют они именно «Вампуку» во всех же (безвкусно) приподнятых тонах, чередующихся с навязчиво-подчеркнутым и еще более безвкусными кусочками любителей наивности. В Москве на последнее мода — молодые актрисы особенно увлекаются этим приемом, заимствованным от артистов кабаре, парадировавших задушевные тона чеховских простушек. Наконец, какое отношение имеет к Гоцци весь этот «футуризм» и кубизм напрокат! Эти едва ли скосы, линии, «сверло», окрошка из разных форм, покатая площадка и прочая «Пикассо — Мейерхольдовщина», приправленная сладенькой цветистостью «местного Щуко — Нивинского». Наши больше всего и, пожалуй, скорее единственно понравилась начальный «парад», фокус с Одалиской на глазах у публики и последний уход, к сожалению, проделываемый с чисто московским серьезом. Вообще же Акица и Атя были в негодовании.

Кока и Юра скучали, а смеялась лишь одна более примитивная (совсем примитивная) Марочка.

В антракте, в кабинете уже отбывшего вчера в Москву Хохлова (вся труппа едет завтра, я решительно отказался протежировать эрмитажные дела), шло обсуждение спектакля в обществе Н.И.Комаровской, Софронова и Е.Н.Тиме.

Фашисты запретили первомайские празднества. Заключен тайный договор Италии с Югославией против Греции (точат зубы на Салоники). Открывается особая сессия суда по назревшим законам о труде. В спорах, в газетах то и дело читаешь острастки по адресу лиц, не сдавших к 1 мая декларации по подоходному налогу.

Пеструшка [кошка] наверху захирела, и ее вернули на время к Моте, котенок-«профессор» отдан Руфи.

Воскресенье, 29 апреля

Весенняя погода, как бывало в Париже в феврале. Серебристость, чуть туманно, влажно, почти тепло. Утром рисовал с отвращением иллюстрации для «Черной курицы», но надо сдать.

Днем прибирал кабинет коллекции, раскладывал накопившиеся из разных папок по своим местам. Татан три раза гулял и наконец-то так устал, что весь остаток дня неистово капризничал. С яростью в сердцах его пришлось засадить под ключ в нашу спальню. Оттуда он благим матом вопил: «Я буду пай! Я буду пай!» Эти сакраментальные слова он произносит всякий раз, как только его за что-нибудь наказывают или собираются наказать (высшая мера — скорее в последнюю комнату), и вопит их подряд бесчисленное количество раз, до тех пор пока его не простят, а иногда еще и после. Вообще он весь полон причуд, хитростей. Бабушка балует, портит его безгранично.

В 5 часов всей компанией (я в новых сапогах, купленных вчера при участии Акицы в магазине) идем с визитом к Кике. Не застаем их (он в Москве, Тая в Шлиссельбурге) и оставили запуску на фантастическом английском языке с приглашением на чашку чая в пятницу (мое рождение). По дороге обратно встречаем Бориса Рериха. Его Стип устроил кем-то вроде директора полусуществующей и стоящей в Демидовом переулке неизвестно кому подвластной (ибо Тырса отдыхал) школы Общества поощрения. И за это он может поселиться в квартире брата, в которой еще сохранилась мебель (картины взяты в опасное время в Эрмитаж). Я в свою очередь отметил, до чего он, Б.Рерих, определенный немец в разговоре, в манерах, при этом крайне обязательный человек, должен выхлопотать сам для школы средства и прочие «данные утверждения существования». Он это сумеет сделать, недаром брат Рериха! Рерих сейчас на пути в Европу, в Париж, но почему и надолго ли, брат не знает. Зашли всей компанией на аукцион Общества поощрения, уже окончившийся, и я забрал доставшиеся мне: книгу «Le Danule» с прелестным гравюрами с Бертлетта за 35 лимонов и папку целую рисунков. Среди книг — отличная гуашь Ф.Толстого «Цветы», итальянский пейзаж сепией, подпись А.Л.Б. Если бы не странно поставленная точка, можно было бы считать за миниатюру Александра Брюллова.

Настоящее время для коллекционирования, но, увы, ни у кого нет денег. И у нас менее, чем у кого-либо. Главное, никаких перспектив на получение. Впрочем, в четверг мы обедали со Стипом (сосватал Алешка Павлов) у директора «Торнтона» Изюмова. Авось-то он что-нибудь у меня затем приобретет! К чаю Костя Бенуа с женой, Кока с Вл. Милашевским. Со слов какого-то поэта он рассказал о вчерашнем диспуте Мейерхольда (забыл записать, что я получил приглашение туда явиться и от Сорабиса). Оказывается, почти все сводилось к прославлению Красной армии, пролетариата, посылалась анафема психологии и всякой «тяжести». Работники театров должны тоже-де и сами воспитывать принудительность (значение жеста) и насаждать в зрелищах истинно коммунистические доктрины. Возражений из-за страха перед Чекой, разумеется, почти не было. Зато многие, и среди них С.Радлов, цинично подхалимствовали.

Выставка в Академии почти устроена. «Миру искусства» уделена крошечная комната, на пути к «левым». Но члены его уже разместились врозь. И кое-кто (например. Кустодиев) оказался в гуще «правых». Из-за ловушки… крепко поспорили Татлин с Матюшиным. Приятен Карев, повесивший себя среди мирискусников. Гадкое впечатление опять-таки благодаря подхалимству перед «высочайше принятым» произвел на меня Савинов. В этом «мастихине» оказалась подленькая скорпионская душонка Анненкова. На постоянной выставке у Лиды Корвин висит большой, ранний, очень истинный и хороший этюд берез. А позади них — далекий нужник. Бентовин его чуть было не принял за Бакста!

Забыл записать, что Тройницкий привез известие о скоропостижной смерти москвича Ляпунова. Грабарь убит. Это была его главная опора, но и вообще этот последний коллекционер был очень важным элементом в маленьком кружке, сохранявшем заветы культуры в общем, а не доктринерском смысле. Дом Ляпунова с его многочисленными дамами (как ему мило сочувствовала его самостоятельная жена) и с его еще более многочисленными детьми (один еще ожидается), наделенными древнерусскими именами, с его страстным хлебосольством, являл очень самостоятельное дело, и я себе простить не могу, что в последний свой приезд так его обидел и не явился на его великолепный завтрак. Сам он был круглоголовый, слегка татарского типа, смуглый бородатый человек с наивным глазом, несколько женским голосом и необычайно суетливый, возбужденный, восторженный. Грабарь его нам выдавал за величайшего ученого, но несколько это так, я не сумел бы проверить.

Умер за границей С.И.Шидловский. Ерыкалов рассказал о каких-то необычайно глупых мемуарах Шидловского. Пожалуй, это и его, ибо он представлял из себя довольно обычную у нас смесь известного житейского ума, культурности и глубокой провинциальщины.

Понедельник, 30 апреля

Солнечно. Вечером божественно красиво, особенно у Зимнего дворца. Силуэт ивы, позади на буром фасаде поблескивают стекла, в глубине на фоне нежного холодного неба — голубые дали над серой рекой и яркое солнце закатывается за башню Академии наук.

Альбер сегодня развелся [с женой]. Я его встретил на черной лестнице, как раз возвращающегося из суда. «Tout est fini[22]», — тоном, точно он с кем-нибудь позавтракал. Не понравилось только очень долгое ожидание. Формальность самая упрощенная. Судья или кто-то из его свиты обращается к каждой стороне с вопросом: не берет ли она обратно свое решение и т. д… Ответ: что не берет; судья произносит: развод. Кажется, Любочка до последнего не была предупреждена. Наши дамы опасаются, как бы Л. теперь не женила его на Мисе или даже на горничной Паше, а в худшем случае, как бы не поселилась к отцу, «преображенцу», или «Симка» не завел бы здесь своих порядков. Впрочем, у «преображенца» новый тон в доме был заведен и для своих мальчиков гувернанткой, которая ходит с этими хулиганчиками гулять за ручку, учит их музыке и другим премудростям и вообще взяла на себя цель — вернуть их из дикого состояния в цивилизованное.

От случайно встретившихся студентов узнал, что Александринский театр собирается гастролировать в Москву: с «Мещанином», «Маскарадом», «Антонием». Марину будет играть Тиме. Я скорее огорчен. Истреплют вконец декорации, помнут костюмы, раздраконят роли.

Утром возился с «Курицей».

В Эрмитаже галерейное совещание, на котором я знакомил с планом работ. У Н.Сидорова снова тенденция тянуть и «создавать затруднения». Затем, кажется, ничего интересного. Впрочем, был, как всегда, Тройницкий, в полуиронической форме знакомил коллег с результатами своей поездки в Москву, о том, как он разным властям втер очки. Намеренье Наробраза сократить еще на 30 % он считает не угрожающим Эрмитажу. Кристи высказался даже в том смысле, что следовало бы еще увеличить штат в виду слишком огромной работы. Тройницкий что-то брешет о том, что он откроет к осени 200 зал! Нерадовский побывал у Байкова и видел сидящего под стражей Тюляхтина, который ему подтвердил, что он подписал бумагу с признанием покупок заведомо краденого. Байков обещал еще тогда же его выпустить, но он сидит до сих пор (и, по сведениям Ятманова, сидит крепко).

По Эрмитажу ходил какой-то не старый американский сенатор, оказавшийся коммунистом, со своей невзрачной и не нарядной женой. Уровень культуры такой же низкий, как и у большинства навещавших нас других его соотечественников.

Затем с Бразом и со Степаном к Добычиной, но не застали ее дома. Один знакомый Браза, бывший видный чиновник, получил в качестве казенной меблировки отличный письменный стол. Все ящики в нем были заперты, и когда он их после больших усилий вскрыл, то в нем оказались письма всяких блядей к П.Н.Дурново и среди них самые невозможные (гадливые, про член самого генерала, про то, как он приятен).