Глава 26. Мама
Глава 26. Мама
Я не отрывалась от окна вагона. Всюду следы погрома, учиненного войной. И за всем этим бесконечные человеческие жертвы.
Поезд подходит к платформе. Кто меня встретит – мама? муж? сын? братья? Об их судьбе я ничего не знаю, и это незнание терзало сердце. Я так ждала маминых писем, они всегда были маяком в нашей жизни, и мне очень полюбилось мамино слово, которым она заканчивала каждое письмо: «Кребко тебя Целую». Эта милая ошибка умиляла сердце, и всегда приходило на ум пушкинское: «Как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю» [22]. И вот эта буква «б» усиливала крепость Материнского чувства.
Где же мама? Ах, вот… Я выскакиваю из вагона. Боже мой, неужели это она? Нет, это ее тень. Такая худенькая, маленькая, хрупкая, а ведь совсем еще не старая, ей и шестидесяти нет. Рядом с нею Надюшка, мой старый друг. Мы звали ее Пампушкой за пышность форм, а сейчас она превратилась в тростинку с опавшего одуванчика. Где же муж?… Впрочем, все потом…
Мы едем домой. Москва искорежена войной, но ни в какое сравнение не идет с Лондоном, который так меня поразил. Москву отстояли на земле и с воздуха. Вот и наш дом. Большинство окон зашиты фанерой или досками. Стекла вставлены только на стороне, которая выходит на улицу Горького.
Дома, как всегда, чистота и порядок и пахло натуральным кофе, от которого я уже давно отвыкла. Мы с мамой были заядлыми «кофейницами» и все наши серебряные ложечки еще до войны отнесли в Торгсин в обмен на кофе. Но сейчас откуда этот кофе?…
Разговор идет вперемежку обо всем.
– Где Борис?
– На фронте, – отвечает мама. – Но уже по дороге домой.
– Володя кончил десятилетку? – спрашиваю о сыне.
– Он удрал от меня в армию. Жив. На днях получила письмо.
– А братья?
– Женя (младший) недавно был здесь, сейчас по дороге на фронт. Из госпиталя. А вот последнее Колино письмо.
Мама протянула мне открытку, грубый желтый картон. Коля-«середняк», как мы его называли, средний между мною и младшим Евгением. Открытка помечена июнем сорок третьего года. В ней слова сыновней любви. Открытка заканчивалась фразой: «Мама! Завтра в бой. Кончатся патроны, буду грызть зубами фашистскую гадюку… Спасибо тебе за все. Николай».
– Где он сейчас?
Мама тяжело вздохнула:
– Написала ему письмо, но мой треугольник вернулся обратно с припиской: «Выбыл в госпиталь». С тех пор ни звука. Несколько раз писала в полевую почту. Ответа нет.
– Мамочка, ты больна, почему так безумно похудела?
– Знаешь, я получала по твоему распоряжению тысячу рублей, этого хватало на десять килограммов картошки.
Мне стало холодно. Я переводила всю свою зарплату в валюте и считала, что мама с моим сыном обеспечены. Но ей валюту обменивали по твердому курсу на рубли.
Мама весело рассмеялась:
– Но уж чего у нас вдоволь, так это кофе. Я была в эвакуации в Уфе, и там в магазинах стояли мешки с кофейными непережаренными зернами. Жители покупали их, считая, что это бобы. Долго их варили, ругались, что не развариваются, и перестали покупать. Я привезла этого кофе килограммов пять, сама высушиваю и выжариваю. Хорошо получается.
Я понимала – мама уводит меня от мрачных мыслей.
Она принялась рассказывать, как жила в Уфе в полуподвальной комнате вместе с беременной молодой женщиной, женой офицера. Маме пришлось быть повивальной бабкой и обучать молодуху обращению с младенцем. Затем полтора года работала в госпитале бесплатно нештатной нянечкой. Писала письма раненым. Один безрукий офицер, прочитав написанное ею по диктовку письмо, сказал: «Целую крепко надо писать не через «б», а через «п».
– А ты меня никогда не поправляла и поставила в неловкое положение.
Я обняла ее.
– Мамочка, я так люблю это слово, очень «кребкое». Всегда пиши так.
– А ты что ж? – забеспокоилась она. – Опять собираешься куда-то?
– Мамочка, ты же знаешь, что мы с Борисом служим. Всякое может быть. Себе не принадлежишь. Своей судьбой сами не распоряжаемся. Ты ведь сама была со мной и в Китае, и в Скандинавии.
Мама говорила, как, работая в госпитале, всегда искала среди прибывавших раненых своих сыновей, внука, понимала, что страдающему человеку нужно ласковое слово. Придумала гадание на картах. Раскидывала колоду и всегда выходило: «Письмо в дороге», «Свидание с трефовой дамой», «Любовь до гроба», «Бубновый интерес».
– А все твои блузки, что я прихватила с собой, я там поменяла на чеснок для раненых. Главврач считал меня своей помощницей.
Меня мучила мысль: моя месячная зарплата, на которую в Швеции можно было купить отличную шубу, превращалась в ведро картошки, которой мама делилась с молодой соседкой. Как-то этой женщине, кормившей ребенка, захотелось котлет, и мама выменяла свое платье на мясо и поджарила десяток роскошных котлет. Голодная женщина съела их в один присест.
Какое счастье чувствовать руку матери на своем плече, прижаться головой к ее груди и никогда не услышать от нее ни упрека, ни жалобы. И ее чувство любви к людям, к Родине. Каждый раз, когда шла подписка на заем, она говорила нам: «Подписывайтесь на три зарплаты, не жалейте, нам хватит, а страна вон как разрушена, сколько несчастных живет без крова…» Мы с мужем много лет работали за границей. Привозили оттуда теплые вещи, одежду, обувь, но, когда началась война, все, что имели, отдали в фонд Красного Креста. По маминому совету.
Мама была удивительным человеком. После смерти отца отправилась со станции Алексин в Калугу хлопотать о пенсии. Мой отец Иван Павлович Воскресенский был помощником начальника железнодорожной станции в Алексине. Он умер от малярийного туберкулеза в октябре 1920 года. Но, потолкавшись по разным канцеляриям, мама плюнула и сказала: «Прокормлю детей сама». Из казенного дома нас выселили, дали теплушку, в которой мама уместила все наше имущество: двуспальная кровать, на этом ложе мы все четверо спали, швейная машинка, комод, стулья. За кроватью – стог сена и рядом – корова Красавка, она никак не хотела ступить на помост, и ее железнодорожники силой затолкали в вагон.
Ехали в Смоленск, где жила старшая сестра мамы, тетя Верочка. Добрый, красивый человек. Они снимали хорошую трехкомнатную квартиру. Ее муж – инженер, начальник железнодорожного депо. Для коровы Вера Дмитриевна заарендовала сарай. Приняла нас ласково и по-русски широко.
Было лето 1921 года. На рынке уже все можно было купить, появился весомый червонец, серебряная разменная монета. Медные пятачки были солидные, на пятачок покупали французскую булку и вдобавок кусок колбасы.
Вечером, когда Александра Дмитриевна и Вера Дмитриевна сидели за столом в кухне и обсуждали, чем заняться и как заработать, явился с работы Садоф Алексеевич, намного старше своей жены, лысый, с белыми усами, в чесучовом костюме, любящий во всем порядок, его ценили на службе, он жил интересами своего дела. Их квартира выходила окнами на железную дорогу. Вера Дмитриевна рассказывала, что муж ночами напролет мог сидеть у окна и делать подсчеты, сколько раз прогудели маневровые паровозы. Каждый гудок, по его расчетам, стоил 10 золотых копеек. За ночь набирались рубли, и он выкладывал эти цифры на собрании машинистов. Сам ходил по железнодорожным путям, выявлял сгнившие шпалы, проверял работу стрелок, семафоров. Опускался в паровозные ямы. Машинистов и кочегаров знал по имени и отчеству и вместе с тем в немалой степени был наделен барством…
Он вошел, увидел нас, сидящих и жующих за столом, и сказал, проведя пальцем по усам:
– Это что же, четверо ртов на мою голову?
Мама вскочила с места и вышла. За ней выбежала тетка Вера. На следующий день мама продала корову, сено, сняла по Кукуевской улице у домовладельца Федорова двухкомнатную с кухней квартиру в деревянном доме с проваленным полом, куда мы и переселились. Мама купила на базаре огромный чугун. Тетка Вера сказала знакомому летчику, что одна женщина, пожелавшая остаться неизвестной, может принимать у военных белье в стирку. И мы с мамой в этом котле, подогреваемом в русской печке, стирали белье. Тетка Вера подарила огромный трехведерный самовар, чтобы кипятить в нем воду для стирки.
Но этого заработка не хватало, а деньги, полученные за корову, таяли, и мама устроилась уборщицей на биржу ломовых извозчиков. Утром на рассвете мы ходили убирать огромное помещение. Сначала выгребали грязь лопатами, а потом мыли тряпками и холодной водой пол.
На столе в конторе я увидела какой-то странный железный ящик. Приподняла крышку, и мне бросилось в глаза полукружье рычажков с причудливыми навыворот буквами. Дотронулась до какой-то кнопки, и длинный черный валик уехал в сторону. Я испугалась, толкнула его обратно, а он уперся. Стала прилаживать крышку, но валик не пускал. Мама опешила.
– Это пишущая машинка, ты ее, кажется, сломала. Не надо было трогать. Но не расстраивайся, дождемся, пока придет секретарша.
Пришла секретарь, посмеялась над нашим невежеством, нажала какую-то кнопку, водворила на место валик. Все обошлось благополучно.
Но мама как раз в этот вечер заболела, высокая температура, я на извозчике отвезла ее в больницу. «Тяжелый фурункулез, – сказал мне врач. – Истощение организма».
Я осталась за хозяйку в доме. Восьмилетний Женя и одиннадцатилетний Коля были предоставлены сами себе, озорничали, приходили домой побитые, грязные, голодные. И здесь выручил счастливый случай. Я встретила на улице товарища отца, военного, он часто бывал у нас в доме в Алексине. Рассказала ему о своих бедах. Он велел прийти к нему в штаб батальона, что находился у Молоховских ворот.
Меня зачислили красноармейцем 42-го батальона войск ВЧК Смоленской губернии. Так я вошла в самостоятельную жизнь. Мне было четырнадцать лет.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.