Режиссуре я учился у Михаила Ильича Ромма
Режиссуре я учился у Михаила Ильича Ромма
Его лекции (сами по себе поразительные!) для меня важны были не столько своим значением собственно учебного материала, сколько той органичной связью, какая существовала между личностью Ромма и всем его творчеством.
Всякий раз во время лекции мы, как завороженные, наблюдали этот удивительный, ни с чем не сравнимый процесс чудесной трансформации бесконечно милого человека и блистательного профессионала, но постичь это таинство молниеносного превращения нам не удавалось. И тогда мы сами с головой уходили в учебу, стремились больше читать, видеть, знать.
Сергей Эйзенштейн (слева) с Михаилом Роммом (справа) в павильоне киностудии «Мосфильм». 1940 г.
Думалось: а вдруг и у нас что-то выйдет?!
К сожалению, мы не всегда получаем столь сильный импульс к творчеству, учась в институте. Как часто, сами того не подозревая, мы устремляемся к некоей профессиональной усредненности, страшась выбраться из общего ряда, не быть «как все»…
Вот почему я бесконечно благодарен моему учителю, который исподволь, казалось, одним только своим невероятным обаянием, подталкивал к поискам собственной индивидуальности, освобождал от обидного комплекса «похожести».
Главное – заставлял учиться, заниматься самовоспитанием.
Наш курс был последним во ВГИКе, который Михаил Ильич довел от начала до конца. Уже не очень здоровый, он приходил на лекции реже, чем в прошлые годы, и это обстоятельство вызывало у нас еще большее волнение перед каждым его приходом.
Он был удивительно прост и доступен в общении, но вне зависимости от этого каждое его появление ожидалось студентами так, словно «великий маэстро» появится в первый раз – столько было волнения и нетерпения в ожидании его.
Лекции Михаила Ильича были поразительными. Это были даже не лекции. Это было захватывающее общение с талантливейшим человеком, который не пытается кого-то чему-то научить, потому что научить режиссуре нельзя – это или есть, или нет в самом человеке… Как мало было в его лекциях общих слов, общих фраз, как много было упругого, напряженного пульса мысли, как зримо, живо, образно и чувственно он говорил! Всякое явление, даже не относящееся непосредственно к теме занятий, Михаил Ильич умел заставить работать именно на эту тему. Причем делал он это с такой легкостью и изяществом, что никто не мог понять, как это делается, из чего состоят эти незримые стыки и сцепки, соединяющие тему урока с близким и знакомым нам миром. Из любой жизненной ситуации, из любого состояния – бытового, духовного, сиюсекундного… – он выстраивал тему, которая вдруг заставляла думать о крупности плана, цвете, звуке – обо всем том, из чего складывается кинематограф.
Его лекции, вернее, размышления вслух с примерами из литературы, кино, театра могли поначалу касаться лишь узкопрофессиональных проблем, но разговор всегда выходил на общечеловеческие темы. Получалось это оттого, что Ромм не проводил границы между профессионалом и личностью, которую он пытался пробудить и воспитать в каждом из нас. Режиссером для него был тот, кто мог выразить свою позицию средствами кинематографа.
«Режиссер не тот, – говорил Михаил Ильич, – кто хочет или «как все», или как угодно, только «не как все». Режиссер тот, кто говорит: «Вот как я себе представляю то или иное». И за это свое представление о мире режиссер должен нести персональную ответственность! За каждое свое слово! Тогда с ним можно соглашаться или не соглашаться, но только тогда ему можно верить».
Ромм ненавидел потребительство во всем, особенно в искусстве. Мол, «я зашел тут на ваше кино поглазеть, вот вы мне и показывайте», или «я пришел тут малость поучиться, вы меня и поучите». Он заставлял нас все время быть в упругом состоянии, не давая ни минуты на расслабление. Может быть, так было оттого, что его лекции в последние годы были более редкими, чем раньше, и он не хотел, чтобы мы теряли время, которого у него оставалось все меньше.
Ромма любили. Любили очень. И это было совершенно искренне, без тени подобострастия. Дело вовсе и не в общепринятом уважительном отношении к худруку курса… Его любили и старались делать это незаметно, деликатно, чтобы не поставить его, человека удивительно скромного, в неловкое положение.
Он умел всегда быть самим собой. На фоне этой естественности мгновенно проявлялась любая фальшь. Становилось вдруг ужасно стыдно от того, что всего-то пять минут назад на перемене ты говорил какие-то слова или совершал какие-то поступки, чтобы казаться не тем, кто ты есть.
Самое главное – Михаил Ильич никогда не стеснялся разбирать перед студентами те или иные свои собственные картины, в которых, как ему казалось, были допущены те или иные ошибки. И эта откровенность обескураживала и влюбляла в него еще больше.
Невозможно было не попасть под всепокоряющую силу его обаяния. А как замечательно он смеялся! Замечательно! Причем, едва отсмеявшись, оценив по достоинству смешную ситуацию, он начинал тут же ее развивать и своим острым блестящим умом доводил до такого драматургического совершенства, что аудитория уже вовсю грохотала, а сам он просто плакал от смеха.
Ромм не просто шутил. Чувство юмора и, в частности, самоирония были неотъемлемой частью его натуры. Мне даже казалось, что он очень трудно переносил общение с людьми, у которых этих замечательных чувств не было.
Михаила Ильича не боялись. Он очень редко сердился, и в основном за оплошности и накладки. И самым страшным наказанием для нас была убийственная роммовская насмешка – всегда тонкая, точная и попадающая в суть явления, в самую его сердцевину. Испытавший на себе эту насмешку запоминал ее на всю жизнь. Но на Ромма не обижались никогда, потому что в его словах, пусть даже в самых язвительных, никогда не было желания просто обидеть, не было той злости, которая живет в людях самоутверждающихся. Он был столь же ироничен к самому себе. Это обезоруживало и создавало на курсе во время его лекций атмосферу общей доверительности и благожелательности.
Многие его фразы, рождавшиеся прямо во время лекций или частных бесед, становились афоризмами.
На курсе нас было довольно много, около двадцати человек. И каждый считал, что лекция читается именно ему.
И все мы стремились возможными правдами или неправдами попасть к Ромму домой. Летом на дачу, где, казалось бы, Михаил Ильич наконец-то мог сосредоточиться на своей работе и не лицезреть всех наших физиономий, бесконечно приезжали студенты. Привозили ему груды «кинодраматургии» и иной «литературы», которую в лучшем случае написал кто-то из их друзей, а чаще всего они сами сочинили. И Ромм терпеливо беседовал с каждым.
В последний год нашего обучения мы видели Михаила Ильича все реже… С одной стороны, работа над фильмом «Мир сегодня» отнимала много времени, с другой – давали себя знать болезни.
Он всегда был всем нужен, а сил у него оставалось все меньше…
Михаил Ромм. 1960?е гг.
У нас была такая традиция – всегда его встречать. Когда приезжал Ромм (мы узнавали об этом заранее), кто-то из студентов, кому на этот раз выпала честь, шел вниз – выходил на крыльцо и потом сопровождал его до аудитории.
И вот однажды эта радость выпала мне.
Ромм пришел усталый, видимо, в ту пору он уже был очень болен. Я помог ему раздеться, и мы стали подниматься по лестнице на четвертый этаж. Все куда-то бегут, кто вниз, кто вверх: «Здрасте, Михаил Ильич», «Добрый день, Михаил Ильич! Как вы себя чувствуете?» Он отвечал, улыбался, вежливо со всеми раскланивался. В руках у него все росла кипа бумаг, которые без конца ему совали – «только посмотреть». А я шел рядом и про себя восхищался: «Какая интересная у Ромма жизнь! Как вообще все это интересно!»
Так мы добрались до четвертого этажа, подошли к дверям нашей аудитории, и вдруг он, повернувшись ко мне, спокойно сказал: «Господи, как же все это надоело. Когда все это кончится?» В том, что и как он сказал, была жуткая усталость, нечеловеческая. Никогда я не забуду этой фразы: «как же мне все…», не забуду пронзительную простоту и искренность, с которыми она была сказана.
В этот день была назначена его лекция. И я очень волновался, как же он будет ее вести: только я знал его страшный секрет, он был только мой, только я слышал эту фразу и то, как она была сказана.
Ромм вошел в аудиторию. Сел, помолчал. Вздохнул и начал так: «Я болею, был сегодня в больнице».
Я думаю: «Господи, боже мой! Что же он скажет дальше? Неужели лекцию отменит? Неужели он действительно так плохо себя чувствует?»
Ромм тем временем продолжал: «Сижу жду своей очереди к врачу. По коридору идет медсестра. Прошла мимо меня. Я проводил ее взглядом: она шла с общего плана, потом поравнялась со мной и стала уходить на общий план, уже в спину. И пока она приближалась, я пытался представить, о чем она думает. Приблизилась, и по ее лицу я понял – нет, не о том… И, провожая ее взглядом, уже по ее спине я вдруг понял…»
Трудно передать мое изумление: из рассказа о нудном сидении в поликлинике стал вырастать блестящий образ внутрикадрового монтажа. «Она шла издалека… вот о чем она думает?.. приблизилась… вижу ее лицо… ошибся, она думает не об этом… и вот уже со спины…» и так далее.
Вся лекция оказалась посвящена внутрикадровому монтажу, одной из основ нашей профессии. И строилась она только на личном, личностном опыте.
И в этом тоже Ромм…
Надо сказать, что отношение Ромма ко мне было несколько особенным, потому что Михаил Ильич дружил с моей мамой. Они называли друг друга Мишенька и Наташенька и дружили еще с тех пор, когда меня даже не было в планах.
Юбилейный вечер в Доме кино, посвященный 100?летию со дня рождения Михаила Ромма. 2001 г.
Никогда не забуду, как однажды я пришел к нему домой жаловаться на чью-то ужасную несправедливость, связанную то ли с моей учебной работой, то ли с оценкой отрывка сценического. Помню только общее свое ощущение: как всегда, что-то не ладилось, как всегда, казалось, что виноват кто-то другой, а не ты. Я рассказал ему то, что меня волновало. Он внимательно выслушал, а потом сказал: «Так это же колесо…» Я сразу не понял, что он имел в виду. Он продолжил: «Понимаешь, наша жизнь – это колесо телеги. А мы – это муха на ободе. Крутится колесо на солнце – муха думает, что солнце будет светить всегда, что она всегда будет греться на этом ободе, а потом вдруг шварк – в жижу, грязь, ужас!.. Но вот прошло время, и снова солнце, и опять муха сверху на колесе, и опять кажется, что будет вечно светло и тепло. А тут хлоп – опять грязь… Важно, куда катится сама телега».
Я навсегда запомнил эту метафору, и потом, когда в моей жизни происходили события, по поводу которых можно было и грустить и жаловаться, я тут же вспоминал слова Ромма о колесе и успокаивался: я проходил ту самую жижу и грязь, которую когда-нибудь сменит луч солнца.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.