Глава XV Истринская трагедия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XV

Истринская трагедия

Беда наших истринских родных, история гибели их дома, так и осталась для нас не раскрытой до конца. Даже после того, как дочь Жени, моя племянница Вера, познакомилась с «делами» отца и брата, можно только догадываться о том, что послужило поводом для их ареста и каким узлом связало их следствие.

Летом 1937 года арестовали Диму, а через три дня взяли отца. Арест Натана Александровича мы объясняли визитами в Истринский музей М. Н. Тухачевского.

Первый состоялся ранней весной, когда маршал знакомился с фондами, просил Н. А. подобрать какие-нибудь предметы искусства — картины, скульптуру — для военного санатория в Архангельском, которым Тухачевский занимался лично.

Красивые, что называется «видные», они понравились друг другу, легко и непринужденно общались. Тухачевский собирался приехать еще раз — посмотреть отобранное и подробнее познакомиться с монастырем и храмом, что в первый раз не удалось.

Второй визит маршала состоялся в мае, когда всё было зелено и в цвету. Толя принимал приятного ему гостя радушно, показывал храм, водил по монастырским стенам, по Гефсиманскому саду, он любил свое «хозяйство», охотно рассказывал о том, что успел и что предполагает сделать. В конце экскурсии показывал ферму, угощал свежим творогом со сметаной, хвалился породистыми коровами, хвалил работников. Дима, напросившийся прийти «посмотреть маршала», держался в сторонке — может, и помогал приехавшим при передаче картин, упаковке или погрузке. Взаимная симпатия хозяина и гостя овевала посещение дружественным теплом.

Дней десять спустя Тухачевский был арестован. Когда узнали из скупой информации о «военном заговоре», встревожились, но больше — о маршале.

Дело о заговоре, заваренное Сталиным по подсунутой ему из Германии фальшивке, было сверхбыстро проведено Ежовым. «Следствие» и «судебный процесс» (Ревтрибунал) окончились за две недели (при таком-то, казалось бы, значении!). Одиннадцатого июня начался и закончился суд, а в ночь на 12-е Тухачевский и остальные обвиняемые — крупные военачальники — были расстреляны. Самая верхушка комсостава Красной Армии была срезана перед началом Второй мировой войны, когда Гитлер уже был готов к ней и у нас о войне гудели и телеграфные провода, и народ.[44]

Говорили о войне и школьники — Дима с товарищами. Старшеклассники обсуждали, возможна ли война СССР с Германией, и если она будет, то кто начнет первым. Дима сказал неосторожно: «Гитлер, уж наверное, не глупее Сталина». Один из участников беседы сбегал к секретарю комсомольской ячейки, а тот передал по инстанции. Если взрослые уже понимали, что каждое слово, сказанное о «вожде», может оказаться гибельным, то юность еще не набралась мудрости. Донос одноклассника и казался нам причиной ареста Димы.

В том разговоре, от которого у всех нас в памяти сохранилась единственная фраза, Дима, наверное, похвалился своим знакомством с маршалом. Надо знать мальчишескую психологию, чтобы в этом не сомневаться.

«Страшные времена настали», — сказал Толя после ареста сына. Родители только узнали, что Диму увезли в Москву, еще не успели ничего предпринять, как уже пришли с ордером на арест Н. А. Шнеерсона. Четырнадцатилетняя Верочка запомнила всё подробно. Отец, уходя из дома под конвоем, наказывал матери: «Продай всё, береги детей». Женя кинулась в Москву в надежде что-нибудь узнать про мужа и сына. Когда вернулась, обнаружила: из дома увезли все ценное — рояль, библиотеку, в которой было немало хороших книг, а также что получше из домашних вещей. Забрали без всяких описей и расписок. Умница Верочка успела спрятать «на себе», как она сказала, папины золотые часы. Верная домработница Нюра на вопрос гэпэушников, не спрятали ли что и куда, ответила: «А что у них есть? Всё тут, на виду». Опечатали две комнаты, оставив Жене с дочерьми одну маленькую. Поспешный, бандитский разгром дома в отсутствие хозяйки испугал Женю. Срочно собрала она девочек и отправила к своей подруге в Нальчик, предупредив ее телеграммой. Детей посадила в поезд на Курском вокзале домработница.

Через несколько дней пришли за Женей. Но тут случилась заминка. Сестра заболела, оказалось, это скарлатина, и ее взяли в больницу, в инфекционное отделение. К дверям палаты, где она лежала, НКВД приставил «опера» — караулить. Но куда бежать больной женщине с высокой температурой, когда муж и сын в тюрьме? Разве что к дверям этой тюрьмы.

Женю арестовали, как только ее выписали, в те же минуты, прямо в больнице. Несколько месяцев, до конца года, может, до начала 38-го, она провела в Бутырской тюрьме. Ее выпустили, не отправили в лагерь или ссылку, как поступали обычно с женами «врагов народа».

В чем заключалось следствие, о чем спрашивали ее на допросах — сестра никому не рассказывала. Только через четыре года, перед самой войной, когда она встретилась с мамой, рассказала ей, но думаю, далеко не всё. Вообще, сестра не хотела говорить о своей беде, о крушении их жизни. А это действительно было крушение — живыми из него вышли только она и девочки. Даже при самом осторожном прикосновении к этой точке — попытке высказать предположение, спросить о Диме, о Толе или даже об их фотокарточках, стоявших у нее в комнате, — сестра дергалась, стискивала зубы и не хотела говорить. Всё, что относилось к трагедии семьи, к гибели их Дома, причиняло ей нестерпимую боль, и так было до конца ее жизни.

Преданность Евгении коммунистическим идеалам, ее примиренность с «издержками Октября» («лес рубят — щепки летят») вряд ли облегчали ее горе. Но, может быть, облегчили ее участь? Что помогло ей уцелеть, осталось для нас загадкой. О ее пребывании в заключении мы узнали только одно: она не отреклась от своего мужа. Всем женам «врагов народа» предлагали подать заявление о разводе, обещая жизнь без преследования. Женя этого не приняла и стойко вынесла первое испытание, придуманное мучителями для любящих и верных. Таких жен сажали в маленькую узкую камеру, набивая ее битком, так что лечь было нельзя и вздремнуть можно было только сидя на полу, подтянув колени к подбородку. В такой камере, где оказалась и Женя, не открывали форточки и дверей. Верных жен морили удушьем, как потом морили других женщин гитлеровцы в газовых камерах. Правда, здесь доводили только до обморока. Истекая потом, они ловили ртом воздух, как рыбы, вытащенные из воды. Многие теряли сознание. Сочувствовал несчастным лишь один молодой надзиратель и в свое ночное дежурство приоткрывал слегка двери камеры.

Камера-душегубка — единственное, о чем рассказала сестра. Об остальном, что было с нею в тюрьме, она молчала. Возможно, и потому, что не надеялась найти в нас понимания. Мы не сходились в оценке того, что происходило в стране, в советском государстве. Всё то страшное, что довелось ей пережить, Женя пережила, замкнувшись в себе, в полном одиночестве даже тогда, когда жила с дочерьми, уже взрослыми.

Вернувшись из Бутырской тюрьмы в Истру, Женя застала в своем доме вселившегося туда с семьей гэпэушника. Работать в музее ей запретили, она устроилась счетоводом в одно из районных учреждений. Потом и девочки вернулись из Нальчика, пошли в школу, где не могли чувствовать себя хорошо — в маленьких городах все знают обо всём.

В начале 1938 года Евгения узнала приговор: мужу — десять лет лагерей без права переписки, сын получил пять лет лагеря. Дима был отправлен на Медвежью гору. Через год мать съездила к нему на свидание. Пробыли вместе несколько дней. Дима был очень угнетен, мрачен, говорил, что жизнь кончена, а когда Женя утешала — он еще молод, срок пройдет, жизнь наладится, — отвечал, что будущего у него нет. Особенно тяжело он переживал, что отец — «враг народа». На Лубянке успели его в этом убедить. Конечно, между ним и матерью был разговор на эту тему, и, вероятно, она пыталась разубедить Диму, во всяком случае предложить свою версию вины отца, более мягкую, — может быть, что-то о заблуждениях и ошибках прошлого.

Много лет спустя от Диминого солагерника, меньшевика, бывшего в ссылке вместе с Семеном Саудо, мы узнали, что Дима, несмотря на все то, что ему говорили товарищи, знавшие в прошлом Натана Александровича, настойчиво повторял, что отец — «враг народа». Так и остался в этом заблуждении.

Прощаясь с сыном, Женя не выдержала и заплакала. Конвоир, такой же юный, как зэк, сказал: «Не плачьте, мамаша, он скоро исправится!» Вот такая пара охмуренных парней: один «преступник», другой — при нем стражник.

В 1994 году Вера обратилась в КГБ за разрешением ознакомиться с делами отца и брата (оба реабилитированы в 1956 году). «Дело Шнеерсона Н. А.» ей предоставили довольно скоро, но Диминого в архиве не оказалось. Нашлось оно через несколько месяцев.

У Веры создалось впечатление, что в выданных ей папках хранятся какие-то разрозненные листы, в протоколах допросов все как-то обрывочно и бессвязно. А в «деле» Димы вообще сохранился единственный протокол допроса, по-видимому первого.

Из «дела» Натана Александровича следует, что он обвиняется в предоставлении приюта («крыши») для Радченко Л. Н. Об их родстве (мать жены) даже не упоминается. Вопрос следователя: где и когда они познакомились? Ответ: в 1905 году в Одессе. Выясняется, при каких обстоятельствах — революционная ситуация, восстание на броненосце «Потемкин», погром и т. д. Неожиданно «обстоятельства 1905 года» переходят в обвинение — организация восстания в Москве в настоящее время. Однако тема восстания не получает развития — подробности подготовки и имена участников следователя не интересуют. Заканчивается дело двумя документами: в одном приговор ОСО («тройки») к расстрелу, другой — справка об исполнении приговора, датированная январем 1938 года.

«Дело» сына Шнеерсона, Дмитрия, нашлось в одном из местных архивов. Дима в начале войны получил прибавку срока и был отправлен в другой лагерь, в Архангельскую область. Затем — еще одна пересылка. Дима умер на этапе в 1942 году, причина смерти не указана. От одного его солагерника по Медвежьей горе мы узнали, что Дима был очень истощен к концу первого срока. В начале войны он просился на фронт, но получил отказ.

Тысячекратно повторявшееся убийство: схватили, ошельмовали, заморили, закопали.

Прояснилась ли из Диминого «дела» причина ареста? Нет, не прояснилась. В «деле» отсутствует «состав преступления», нет обвинения. Ничего о разговоре Димы с ребятами и о роковых словах о Гитлере со Сталиным в единственном протоколе допроса нет. Вопросы следователя касались только Радченко Л. Н., о чем он с ней беседовал. Тут и возникла тема, перешедшая затем в «дело» отца: 1905 год, Одесса, восстание на броненосце «Князь Потемкин», погромы в еврейских кварталах. Ничего другого, кроме разговоров о революционном прошлом, кроме факта общения с бабушкой (об их родстве тоже не упомянуто). На чем основывается приговор — непонятно.

Действительно, в этих папках оставлена лишь часть документов. КГБ открыл архивы, но нам его действия по подготовке к открытию неподотчетны. Могли и прополоть содержание папок, изымая то, что не предназначалось для чужих глаз. Странно, что в материалах «дела» Натана Александровича нет никаких «преступлений», кроме идиотской придумки о восстании в Москве, подготовленном вместе с тещей. А следователи «писали романы». В ежовские времена их обязывали выдумывать преступления, и они наворачивали целый клубок — чем больше и страшнее, тем вернее заслужат одобрение начальства. Не знаю, когда появилось это образное определение записи допросов («романы»), — может, в эпоху гласности.

Следователь был обязан обосновать предрешенный приговор. Но в «деле» Натана Александровича обоснование расстрельной статьи отсутствует. Впечатление такое, что из «дел» Шнеерсона и его сына были изъяты основные материалы и оставлено лишь второстепенное. Так что же могли вытащить из папок со штампом «Хранить вечно»? Что именно не хотелось хранить хранителям? Выскажу свои соображения на этот счет.

Вероятно, ушло из папок главное — написанный следователем «роман» на тему о причастности Н. А. Шнеерсона к заговору Тухачевского. Следователь должен был написать его. Вынести на «тройку» дело об организации вместе с тещей-бабушкой восстания (по ее воспоминаниям о революции 1905 года) было невозможно. В «романе», который, конечно, был сочинен, развивалась основная тема связи Натана Александровича с Тухачевским. А вторая тема — «Радченко Л. Н.», — возникшая, вероятно, из первых же вопросов к Диме о семье и домашних, — осталась неразработанной.

Нет сомнений, что из мальчика старались вытянуть побольше сведений об отце. Дима, неглупый, но неискушенный парень, мог поверить в серьезность «бесед» с ним на Лубянке, в основательность всего, что ему говорят.

Можно представить примерно ход и даже тон этих «бесед» с Димой, обращение к нему как к честному комсомольцу, который должен помогать тем, кто охраняет советское государство от посягательств вражеских сил, и т. д. и т. п. Единственный имеющийся в «деле» Димы протокол зафиксировал спокойную беседу в доверительном тоне.

Безусловно, когда Диму спрашивали о другом, гораздо более для следствия интересном, ему попутно сообщали нечто, по видимости достоверное, о связи отца с Тухачевским. Что такой допрос был, сомнений нет: не арестовали же Диму, чтобы узнать, о чем он беседовал с бабушкой. Основной допрос мог проходить примерно по следующей схеме.

Вопрос: О чем говорили Т. и Ш.? Ответ: О монастыре, о музее, о санатории в Архангельском. В.: О чем еще шел разговор? О.: Не знаю. В.: Разговаривали ли Т. и Ш. наедине? О.: Да, наедине тоже. В.: Не передавал ли Т. что-либо Ш. (или Ш. передавал Т.)? О.: Да, передавали какие-то бумаги, вероятно документы (разумеется, передавали — музейные вещи оформлялись ведомостью, расписками).

Затем Диме сообщили о причастности Ш. к заговору, возглавляемому Т. Дима, конечно, не поверил — это совершенно невозможно, он знает своего отца. Тут, вероятно, на него обрушили якобы неопровержимые улики, доказывающие, что Ш. причастен. Возможно, Дима продолжал отводить все обвинения, и тогда следователь выложил козырную карту: заговорщик Тухачевский признал на допросе, что Шнеерсон был его сообщником (врать могли что угодно). Сообщение о признании Тухачевского было ударом, который ранил Диму почти смертельно. Он мог поверить. К этому вела его неискушенность, его воспитание в комсомоле и влияние матери. Женя не допускала никакой разрушительной критики. Дима поверил в преступление отца и впал в отчаяние, из которого не мог уже выйти («жизнь кончена»).

После допросов сына следователю было легче «работать» с отцом. Конечно, сына использовали как заложника, добиваясь от Натана Александровича признания, — без этого дело не могло считаться законченным.

Ясно, что на Лубянке Диму убедили в основательности обвинений, предъявленных отцу, иначе откуда эта неподатливая вера в то, что отец — «враг народа»?

Когда могли изъять из «дел» Натана Александровича и Димы материалы о причастности отца к «заговору» Тухачевского? Это могло случиться и в войну, и позже — даже после смерти «вождя». Расправа над командным составом РККА незадолго до начала Второй мировой войны компрометировала Сталина.

Это, конечно, мои домыслы. Однако не только интуиция, но и умозаключения. Не знаю, хранится ли «дело о заговоре Тухачевского» в каком-нибудь сверхсекретном сейфе или оно было уничтожено вместе с Ежовым («все концы в воду»). Материалы этого дела давали в 1941 году основание к обвинению Сталина вместе с Ежовым по статье 58, 1 а, 1 б, Уголовного кодекса в предательстве и измене Родине.

3 июля Сталин выступил по радио. Я слушала его обращение к народу. «Братья и сестры», — сказал он нам, вспомнив годы духовной семинарии. Он дрожал, был слышен дробный звон графина о стакан, когда «вождь» наливал воду. Чувствовал ли он свою вину перед страной или испытывал только страх, ожидая близкого, как тогда казалось, поражения? Двадцатью шестью миллионами погибших заплатил народ за его ошибки и промахи.

Однако вернемся к архивам КГБ. В двух «обработанных» папках, откуда изъяты следы связи с Тухачевским, содержится важная для биографии мамы информация: в «органах» о ней не забывали и в 1937 году ей действительно грозил арест.

Женю выпустили из Бутырской и, освобождая, конечно, обязали «не разглашать», и она молчала, не за страх, а за совесть, как «беспартийный коммунист». Однако следы ее «бесед» со следователем обнаруживаются в документе, составленном сестрой в 70-х годах, когда она готовила мамины «Воспоминания» для передачи в архив (ЦГАХН, фонд И. И. Радченко). Этот документ — «Биографическая справка» о маме; речь идет о ее заключительной части. «Справка» попала ко мне, когда Евгении уже не было в живых. То, что написала сестра, просто испугало меня. Привожу этот текст полностью.

«С момента Октябрьской революции Любовь Николаевна не разделяла позиции меньшевиков, но она была к ним причислена государственными органами, а предпринять какие-либо шаги к отмежеванию от старых товарищей не считала возможным, поскольку они находились под подозрением государственной власти. Она рвалась к деятельности и не могла, не позволяла себе перешагнуть поставленный запрет — обратиться к Владимиру Ильичу или Надежде Константиновне. Недаром, по рассказам Н. Н. Баранского, Владимир Ильич в один из первых дней Октября сказал: „Жаль, что Люба не с нами, — был бы отличный комиссар в юбке“» («Справка». С. 71.)

Всё в этом пассаже неправда, всё — выдумка; это уже ясно из самого содержания моей книги. Никогда не было у мамы в мыслях «припасть» к Ленину или Крупской, дабы вместе с большевиками «строить социализм». Слова Ленина, сказанные о «Любе-комиссаре», ни в коей мере не доказывали лояльности Любови Николаевны к большевикам (кстати, сказаны они были не в первые дни Октября, а в 1921 году).

Я не могу понять, о чем думала Женя, заканчивая «Биографическую справку» подобным образом. Имя Л. Н. Радченко принадлежит не только детям, оно принадлежит истории революционного движения в России. Подобный документ, хранящийся в архиве, неизбежно будет принят как «достоверное свидетельство» дочери. Так оно и случилось. Неверные сведения попали в печать и, что особенно жаль — в справочное издание.[45] Создавая «охранную грамоту», которая должна была обеспечить «Воспоминаниям» меньшевички Л. Н. Радченко место в советском архиве, сестра искажала биографию матери.

Только после визита Веры в архив КГБ до меня дошло: «Справка» повторяет защитную версию, выдвинутую Женей на допросах 1937 года. Знакомство с содержанием «дела» Н. А. Шнеерсона меня в этом убедило.

Поколебала ли пережитая драма убеждения Евгении? Из страшного 1937 года она вышла с израненной душой, но все же крепко держась на ногах. Тогда Женя еще верила в будущее — если не для мужа (она не знала, что он мертв), то хотя бы для сына. Потом началась война, связь с Димой оборвалась. Эвакуация с дочерьми, жизнь впроголодь, заботы о куске хлеба, общие беды, полное неведение о судьбе сына и мужа. А после возвращения (теперь уже в Москву) — глухая стена, хоть и с окошком для справок.

Женя переносила свое горе молча, стойко, как все сильные люди. Война и Победа должны были обновить ее веру в силу партии и советской власти. У нее в комнате одно время сосуществовали два портрета: на одной стене генералиссимус Сталин, на другой — загубленный им сын.

Еще одну утрату пришлось пережить Евгении — в 60-е годы она потеряла младшую дочь.

Несчастная моя сестра умерла в Москве в 1987 году. Похоронена, согласно ее желанию, в Истре. Рядом с ее могилой дети поставили доску с именами отца и брата, обозначив им общую дату смерти: «Погибли в 1937 году».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.