Глава IV Зажженная «Искрой»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IV

Зажженная «Искрой»

Квартиру в Пскове Степан Иванович снял загодя. Дом был приземистый и невзрачный, сложенный из кирпича, будто врос в землю: окна — по грудь прохожим, вход — вровень с землей, без крыльца. Стоял дом на углу двух улиц — Сергеевской и Стенной, на юру, на виду, не отгороженный от улицы ни палисадом, ни деревьями. Чем он понравился, Бог весть. Должно быть, своей дешевизною да отъединенностью — ни соседей, ни хозяев. Последнее было особо важно: Любовь Николаевна должна была в январе встретить «стариков», возвращающихся из трехгодичной ссылки, — Цедербаума, Ульянова, Потресова. Они уже списались и наметили съехаться в Псков для обсуждения дальнейшей деятельности. Были у них продуманные планы. Любови Николаевне поручалось пока знакомиться с обстановкой, с обществом — местными и ссыльными социалистами, а также подыскать для приезжающих подходящее жилье.

Смущало одно обстоятельство: на одном из углов, наискось от дома, стояла полицейская полосатая будка — пост городового. Степан Иванович успокаивал: пост не повредит делу, а даже будет хорошим прикрытием для конспиративных встреч.

Квартира была мала — две комнаты с кухней. Прихожая с окном (вид на будку), из прихожей налево большая комната, за ней малая — окно во двор с единственным деревом. Скудная обстановка, оставленная хозяевами: диван, стол, стулья, кровать, сундук, шкаф. Что-то самое необходимое на кухне. Название улицы — Стенная — всё, что сохранилось от каменной стены, когда-то защищавшей город.

В этот дом и приехали с вокзала на извозчике. Был вечер, торопились покормить и уложить детей. Зажгли лампу-молнию, висевшую над столом. Тут и хватились узла с пледом, шалью, одеялом — завесить окна. Пропал узел! Женя вспоминает, как сердился отец: мама забросила узел на верх пролетки и про него забыла. Степан Иванович возмущался: и вещи нужные, и плед дорогой. А Любовь Николаевна только смеялась: узел, вероятно, свалился от тряски — вот удивится тот, кому он попадется на дороге! Такие разные они были: мама — бесшабашная, равнодушная к быту, к вещам, и Степан Иванович — приученный с детства к бережливости и порядку.

Он уже перешел на новую службу, на питерский завод Сименса — Гальске, зарабатывал больше, но жить пришлось на два дома и еще помогать осиротевшим братьям и сестрам.

Наскучавшись за два года в черниговских лесах, мама с радостью принялась «изучать» псковское общество. Интересовавшие ее люди — защитники народа, революционеры или сочувствующие, социалисты или народовольцы, местные жители или ссыльные — соединялись вокруг статистического отдела Псковской земской управы. Руководил земской статистикой Николай Михайлович Кисляков, отбывший срок ссылки, но еще «опекаемый» негласно полицией, прикипевший к любимому делу и оставшийся в Пскове. Он охотно помогал ссыльным работой, часто даже в обход полицейских правил о «предварительном разрешении». Мама называет в своих воспоминаниях ряд имен новых знакомых, но никаких сведений о них не дает. Мне же запомнились из ее рассказов князь Оболенский да еще Стопани. Последнее имя слышала в годы революции, а В. А. Оболенский — старейшина псковских ссыльных — был товарищем А. Н. Потресова, хорошего знакомого Любови Николаевны.

Приехавшему на Рождество из Петербурга мужу Любовь Николаевна обрисовала «настроение умов» псковских ссыльных и местной интеллигенции, сочувствующих освободительному движению. Одни ждут усиления политической борьбы, другие считают самым важным защищать народ от «непосредственных» обидчиков, будь то землевладельцы или заводчики. Знакомство со статистиками, которые видели жизнь псковских деревень, участвуя в переписи, и ознакомление с собранными материалами рисовали правдиво жизнь деревни — малые наделы, скудно родящая хлеб земля, не способная прокормить большую семью, отход крестьян в города в поисках работы. Уходили больше в Питер, в самом же Пскове промышленных предприятий было мало, в основном льнотрепальные заводы. Псковская земля славилась льном, но выращивать на продажу было выгодно только имевшим много земли. На предприятиях оплата труда была крайне низкой (6–7 рублей в месяц), а рабочий день, вопреки закону 1897 года, был немереным (12–15 часов).

Статистическое дело у Н. М. Кислякова было поставлено очень серьезно: разработаны программы, опросные листы, обработанные материалы публиковались в сборниках. Псковская статистика приводила к мысли, что деление народа на крестьян и рабочих в России условно.

Появились у мамы и свои живые впечатления. Ей не обойтись было без помощницы — носить воду из колонки, колоть дрова, топить печь и плиту, иногда за детьми приглядеть, когда ей надо уйти. Прислугу она могла взять только на часть времени, но нужна была женщина надежная, порядочная. Такую как раз рекомендовал князь Оболенский — жену своего дворника. Авдотья Петровна пересказала Любови Николаевне всю свою горькую жизнь, пересказывала урывками, в редкие свободные минуты. Я уже говорила, что мама удивительно располагала к откровенности — ей охотно рассказывали о себе самые разные люди. Она была доброжелательна, участлива и, главное, всем была ровня. Люди открывались и в надежде на совет, и просто желая поделиться.

Дуня была второй дочерью в многодетной семье. Бедными не были, но случалась и нужда: на Псковщине часты неурожаи, хлеб надо было прикупать. Дуня девчонкой ходила «на лен». Нанимали те, кто растил лен на продажу. Зарабатывала она копейки — часами в сырости, на осеннем холоде. Когда ей исполнилось шестнадцать, решила уехать в Петербург: среди девчонок ходили рассказы о богатых питерских заработках в прислугах. «А ты красивая, тебя и в горничные возьмут». Мать Дуни и слышать об этом не хотела — «сгибнешь, пропадешь». На Псков согласие дала — деревня их в девяти верстах.

Устроилась Дуняша нянькой в семью с тремя детьми-погодками, мал мала меньше. Старалась, но хозяйка часто бывала недовольна, бранилась. Отдыха Дуня не знала — была сыта, но денег за год не заработала нисколько. Сшили ей платье, два фартука, купили башмаки — «какое еще тебе жалованье?». А дома ждали, что рублей тридцать за год принесет. Ушла из нянек, нанялась на вервяный завод, веревки вить. Веревочная фабрика работала на отходах льна и конопли.

Работала на мялице, на трёпке, на чёске. Запомнилась и жесткая кострица, а более — пыльная пенька. Туман стоял от пыли, им и дышали. Кашляли все, многие болели. Случалось, и умирали от чахотки. Через год поставили Дуню витейщицей на станок — веревки вить. Дышать стало легче, а работать труднее: глаз со станка спускать нельзя, ленту-заготовку подавать, руками занозы выхватывать. Заработок — 30 копеек в день, в месяц получалось рублей семь. Ночевать ходила первое время домой: версты свои отшагаешь, поешь, только заснешь — пора вставать. Сил не хватало, сняла полкойки у хозяйки, сдававшей углы. В комнате жили всемером — кто на койке, кто на сундуке, кто на полу.

Приглянулась Дуняша одному парню — работал у них же канатником. По субботам шли по домам, часть пути вместе. Улестил он ее, жениться обещал, а как стало видно, что беременна, — бросил. «Как я тебя такую к своим приведу?» Домой Дуня тоже не пошла — родителей боялась, в деревне сраму натерпишься. Родила девочку, маялась с ней страшно: ходила по стиркам, по уборкам, дите таскала с собой. Пока не послал Господь добрую старушку, которая взяла ее в прислуги — правда, без жалованья, за угол и еду. Старушка была небогатая, заботливая, отпускала Дуню подработать — стирать, капусту рубить, печки белить — и сама за девочкой смотрела. Года два жила она у старушки, поправилась, дочка подросла, и тут объявился ее обидчик — канатник. Плохой, смотреть страшно — худой, кашляет: видно, Бог его наказал за Дуню и дочку.

Пожалела его Авдотья Петровна: как только он из деревни вернулся, где бабка его полгода молоком с медом отпаивала, салом натирала, чаем травяным пользовала, — они с Дуней поженились… Здоровье к нему не вернулось, только полегчало. Взял его дворником добрый человек, князь Оболенский. Жили в дворницкой, семья прибавилась — сын родился. Муж прихварывал, но службу свою нёс. Дуня работала, как и раньше, — подённо и по дому управлялась. «Вставала с зарей, ложилась с луной» — так она определила длину своего рабочего дня.

Рассказы свои Авдотья Петровна неизменно кончала словами: «Свет не без добрых людей». К счастью, их немало, добавлю я.

А в псковском доме у Любови Николаевны закипела жизнь. Вернулся из вятской ссылки А. Н. Потресов. Затем приехал В. И. Ульянов, навестивший по пути из Шушенского несколько городов — знакомился с умонастроением социал-демократии. В Псков он явился в середине февраля и, как было договорено, заехал прямо к маме. Эту встречу, первую после 1897 года, когда осужденных «стариков» отпустили на несколько дней «для устройства личных дел», мама описывает так:

«Он вошел, как всегда, бодрый и энергичный, и заговорил, будто продолжая вчера прерванную беседу… Прошедшие годы совсем не сказались ни на внешнем его облике, ни на внутреннем складе». С первых же слов Владимир Ильич заявил о необходимости издавать общерусскую социал-демократическую газету — она поможет кончить с раздробленностью движения. Существующие ныне издания — «Рабочая мысль», «Рабочее дело», «Южный рабочий» — склонны к «экономизму», не ставят политических задач. Новая газета выдвинет перед рабочим классом политические цели, будет газетой марксистской.

Комната для Ульянова уже была договорена в доме местного провизора Лурье. Начались встречи с Потресовым, знакомство со ссыльными, среди которых нашлись и старые товарищи Владимира Ильича. Ждали Ю. О. Цедербаума — вместе с ним должны были сделать проект новой газеты. Его задержали в туруханской ссылке, а вместо Пскова отправили в Полтаву, откуда оставалось только приехать тайком.

«Еще до приезда Мартова, — пишет мама, — мы с В. И. и Потресовым наметили, какие организационные шаги надо предпринять, чтобы двинуть дело вперед: с кем надо списаться, с кем повидаться. Прежде всего необходимы были широкие связи для получения фактического материала, освещающего русскую действительность, для сбора денежных средств, для всякой технической помощи. Редакция будущей газеты должна иметь повсеместные прочные связи. Необходимо было создать на местах группы содействия — единомышленников».

Любовь Николаевна уже намечала, кого можно привлечь в псковскую группу, но В. И. Ульянов считал, что, прежде чем объявить о новой газете, нужно хорошенько познакомиться с товарищами, побеседовать по «принципиальным» вопросам.

Приехал Мартов — наконец «триумвират» воссоединился. Встречи у мамы на Сергиевской стали почти ежедневными. Определялась программа новой газеты, получившей название «Искра». Газета должна быть целеустремленной — совмещать задачи политической борьбы с защитой прав рабочих, способствовать единению всех сил социал-демократического движения. С этим согласны были все. Спор возник в вопросе о привлечении к изданию либералов. В этом «триумвират» единым не был: Потресов считал, что «Искра» должна объединять всех противников самодержавия, всех сочувствующих освободительному движению; Ульянов к привлечению либералов относился скептически, говорил, что все они трусы, «струсят и надуют…», но тут же признавал, что без денежной поддержки от них не обойтись. В речах маминых гостей часто мелькали имена зарубежных «ревизионистов», критикующих Марксову теорию, — Бернштейна, Каутского.

Девчонки, мои сестрички, игравшие рядом, временами встревали в обсуждение: семенили следом за вышагивавшими по комнате мужчинами, то заложив ручонки в проймы платьев, подобно тому как Ульянов цеплял пальцами за жилет, то закладывали их за спину, подражая Потресову, и при этом повторяли незнакомые слова, которые не могли выговорить толком, — «Баштейн», «Буртейн», «Кавский», «Катский». Все смеялись — маленькая передышка, затем мама отправляла детей в другую комнату.

Приняли решение: привлекать к изданию всех сочувствующих, подготовить проект газеты, на обсуждение пригласить главных идеологов русского либерализма, так называемых легальных марксистов — П. Б. Струве и М. И. Туган-Барановского. Передать приглашение лично вызвался Потресов, для чего отправился в Питер (опять же тайком от полиции). К совещанию приготовили «Проект заявления редакции „Искры“ и журнала „Заря“». Мысль о журнале возникла, когда поняли, что в газете будет трудно помещать теоретические статьи и дискуссионные выступления.

Псковская интеллигенция собиралась, чтобы поговорить о путях революции. «Революционные приемы» — так называл эти собрания, проходившие иногда у него, князь Оболенский. Мама старалась участвовать во всех беседах.

«Шли очень интересные дебаты, — пишет Любовь Николаевна. — Были случаи, когда сиживали до рассвета, главным образом в спорах с „экономистами“. Пламенно и ядовито спорил В. И., особенно хотелось ему доказать всю нелепость „теории стадий“… невозможность отделить борьбу за улучшение экономического положения рабочих от борьбы за политическую свободу. Какие могут быть „стадии“, говорил В. И., когда за каждое справедливое требование рабочие могут ожидать полицейской расправы?.. Без политической борьбы пролетариат не может добиться прав свободного гражданина».

Любовь Николаевна восхищалась полемическим задором Ульянова. Увлекаясь, он сыпал насмешками и сарказмами, «стирая противника в порошок». Был он резок, порою груб, но мама, сама склонная насмешничать и спорить резко, относила его грубость к издержкам темперамента.

Программу газеты, а также журнала, в котором можно было бы обсуждать теоретические вопросы, решено было оформить как «Проект заявления редакции „Искры“ и „Зари“»; таким образом, «триумвират» выступал сразу как сложившийся редакционный коллектив.

Совещание состоялось в апреле. Кроме «триумвирата», ортодоксальный марксизм представлял на совещании С. И. Радченко. Приехали приглашенные — П. Б. Струве и М. И. Туган-Барановский и с ними А. М. Калмыкова, всегда помогавшая социал-демократам. Участвовали также и те, в чьих домах собирались, — Л. Н. Радченко, В. А. Оболенский и др. Большие дебаты закончились обещанием гостей, не во всем согласных с проектами, все же поддерживать новые издания.

Живую зарисовку совещания оставил в своих «Записках» Мартов: «Во время чтения [„Проекта“. — Н. Б.] я наблюдал за лицами наших гостей. Мне любопытно было, как будут они реагировать на те выражения, в которых „объявление“ говорило о вреде революционному движению, принесенном „критикой марксизма“. На лице М. И. Туган-Барановского было заметно не то огорчение, не то недоумение. Моментами он явно сдерживался, чтобы не прерывать чтение. Напротив, Струве держался с олимпийским спокойствием… По окончании чтения его лицо выражало скорее удовлетворение или даже вежливое одобрение прослушанного.

— Что же думаете вы, господа, обо всем этом? — спросил Ульянов.

Струве сказал что-то общее и неопределенное в том смысле, что, оставаясь, конечно, при своем мнении относительно некоторых вопросов, он в общем и целом ничего не имеет против документа. Говорил он как бы неохотно, выцеживая из себя слова. Ясно было, что всей своей мысли он не высказывает».[3]

Не стоит пересказывать мамины «Воспоминания» подробно. Сюжет о становлении «Искры» достаточно полно освещен в истпартовской литературе. Можно внести в него лишь небольшие коррективы: «Искра» не была детищем лишь одного В. И. Ульянова. «Проект» создавали сообща. Потресов и особенно Мартов не уступали Ленину ни в эрудиции по Марксу (Цедербаум вообще был эрудитом более широкого плана), ни в понимании революционного движения. И Любовь Николаевна внесла свой вклад как революционер-практик и советчик в постановке предстоящего дела. Организация групп содействия, транспортировка издания, сбор информации, добывание средств, конспиративная переписка — всё это требовало опыта и труда.

Мать уже загорелась ожиданием работы: «Мы с Мартовым и В. И. наметили товарищей — будущих агентов „Искры“». Роль эту мама уже примеривала к себе.

Оживление среди псковских ссыльных и местной интеллигенции весной 1900 года встревожило полицию. Псковские жандармы запросили у петербургского начальства дополнительных средств на усиление «внешнего наблюдения» за «неблагонадежными», попросту говоря, просили денег на оплату дополнительных филёров-«топтунов». Петербургское охранное отделение, до которого дошли уже слухи об участившихся «сборищах» псковских ссыльных, считало, что одних филёров мало и в Псков следует послать агента охранки, который бы сумел войти в среду поднадзорных.

Такой нашелся в лице петербургского журналиста П. Э. Панкратьева. Он знал одного из псковских ссыльных, значит, как предполагала охранка, сможет проникнуть в эту среду. Однако случилось так, что ссыльные его отторгли самым простым образом.

Князь Оболенский рассказал, что народоволец Николаев, отбывавший в Пскове срок после Сибири, просил у Оболенского разрешения привести на один из «революционных приемов» приехавшего из Петербурга приятеля. Это и был Панкратьев (Оболенский называет его Панкратовым). Никаких подозрений у Николаева его гость не вызывал. Но господин этот не понравился собравшимся настолько, что они, не сговариваясь, прекратили серьезные разговоры. Усилий Панкратьева повернуть на политику никто не поддержал, и, проболтав часа два о пустяках, все разошлись. Через год в Петербурге мировой суд разбирал дело о публичном оскорблении Панкратьева — его назвали провокатором. Суду были предъявлены неопровержимые доказательства сотрудничества этого господина с жандармами; после разоблачения он вышел из числа «тайных», но работу в охранке не оставил.

Упомянутый «званый вечер» у князя был одним из собраний, где намечались дебаты о путях революционного движения с Ульяновым, и если бы не интуиция собравшихся, дело могло кончиться арестами. Как говорится, пронесло.

Однако чувство, что следует быть осторожнее, усиливалось. Мама начала тревожиться: частые визиты к ней одних и тех же господ могут вызвать подозрение. Близость полицейской будки отнюдь не успокаивала, как полагал Степан Иванович, считавший, что не дело городовых следить за обитателями домов. Любовь Николаевна решила обосновать повседневные визиты самым простым образом — она дает домашние обеды! Разумеется, она и раньше не оставляла их часами без еды, и часть разговоров проходила за чаем с бутербродами. Теперь же она нагрузила Дуняшу лишней работой и, прибавив ей жалованья, сказала, что решила давать обеды, но только по рекомендации, немногим.

Конечно, это была товарищеская складчина, и господа, все трое, были весьма признательны Любови Николаевне — раз в день они могли хорошо, сытно поесть. Мама сама могла бы довольствоваться чаем с ситным и колбасой, как было в студенческие годы, но теперь она жила с детьми, готовить все равно приходилось. «Нахлебники» были непритязательны, меню — без затей. Мартов как-то шутя написал печатными буквами проект объявления виршами, в которых рифмовались «щи» — «борщи», «зразы» — «сразу», и предлагал наклеить его на полицейскую будку. «Может, вам не нравятся зразы?» — спросила мама. «А что значит „зразы“?» — отозвался Ульянов. И Любовь Николаевна успокоилась: меню их совсем не интересовало.

В маминых «Воспоминаниях» меня интересует прежде всего ее отношение к «Искре» и восприятие Ленина тогда, в Пскове. Планы издания общерусской социал-демократической газеты захватили маму целиком. Она загорелась от «Искры», вспыхнула, как смоляной факел: «Я решила отдать себя в полное распоряжение организации, стать профессионалом-революционером. Наконец-то находится большое серьезное дело, которое потребует массу энергии».

Обсуждение этого большого дела захватило ее настолько, что она могла позабыть о детях. «Мама часто оставляла нас одних», — вспоминает сестра Женя. Конечно, Любови Николаевне хотелось участвовать во всех дебатах, и вот однажды вечером она ушла, оставив детей одних с зажженной керосиновой лампой. Это была так называемая молния, последнее достижение керосиновой эпохи — лампа с круглым фитилем в круглой горелке «колпачке». Лампа висела над столом в большой комнате. Может, мама думала, что лампа, которая висит высоко, неопасна? Или вообще не думала о лампе? Вернее последнее. Часы шли, керосин выгорал, и лампа начала коптить. «Когда мы это заметили, — пишет Женя, — черные мухи летали по всей комнате, опускаясь на стол, диван, пол, игрушки». Люся заплакала, а смелая Женечка влезла на стол, с трудом дотянулась до лампы и прикрутила горелку. Она видела, как это делают. Дети остались в закопченной комнате в темноте ждать маму.

Одного этого случая достаточно, чтобы понять одержимость матери, втянутой в энергетический вихрь новых замыслов и планов. Определяла силу этого вихря, по крайней мере для нее, бешеная энергия Ульянова.

Задумываясь вновь и вновь над особенностями его личности, я стараюсь оценивать ее применительно к той среде и тому времени. При большой трудоспособности — литературная продуктивность доказывает это — он выделялся не интеллектом, а поразительной энергией, превосходя всех напором, способностью идти к цели напролом. Последнее определило в дальнейшем его жестокость. Тогда, в псковскую весну 1900 года, он работал, как двигатель на высоких скоростях, заражая своей энергией товарищей, также недовольных медлительностью, неэффективностью рабочего движения. Все они помнили забастовки 1895–1896 годов, почти ничего не изменившие в положении рабочих. Все жаждали деятельности после трех лет, потерянных в ссылке. Энергетический вихрь, захвативший всех, раздул Ульянов. Но гением он не был. Это придумали «верные ленинцы».

Любовь Николаевна с юных лет определилась как человек бессемейный. Семейное, домашнее, что несли в себе мать и бабушка, было подавлено отцом, дедом моим, Баранским. Все же женское, материнское не было задушено насмерть и затеплилось с рождением детей. И хотя Любовь Николаевна тяготилась материнскими обязанностями, материнское чувство жило в ней. Мама разрывалась между двумя чувствами: жалостью к детям и долгом, жаждой служить народу. Быть хорошей матерью для моих сестер, по ее собственному признанию, она не сумела. И когда Варенька пеняла ей: «Вот видишь — я говорила», Люба отвечала с какой-то детской наивностью: «Я не думала, что их будет так много и так скоро».

В Пскове этот внутренний конфликт достиг критической отметки. Любовь Николаевна решает оставить семью — детей, мужа, «уйти в революцию», стать революционером-подпольщиком. Предстоял нелегкий разговор со Степаном Ивановичем. Как он перенесет это? Для него, семьянина по натуре, по воспитанию, решение мамы, конечно, было ударом. Ей тоже было нелегко этот удар нанести, но она не поддалась жалости. У нее хватило твердости, даже жесткости (жестокости?), и еще поддерживала убежденность, что она плохая жена, дурная мать. Не вдумываясь особенно в жизненные трудности, в судьбу Степана Ивановича, мама решила, что детям будет лучше с отцом. Вероятно, и сама понимала, что мало заботится о здоровье детей, что материнский инстинкт, охраняющий их от опасности, у нее был притуплен. Мало ли примеров можно привести, не только случай с лампой. Взять хоть происшествие с крысой.

Храбрая наша мама боялась мышей. Не знаю, что это было — страх, отвращение… Какое-то физиологическое неприятие. Случалось, мышь заскребется под полом — мама вся напрягается, увидит мышь — вскрикивает и поджимает ноги, а то даже завизжит и влезет на стул. Говорила, что это наследственное, от Ольги Сергеевны. А раз наследственное, значит — непреодолимое.

В псковском доме были мыши. Может, их было больше, чем везде, потому что в доме была когда-то лавка «колониальных товаров» — бакалейная. Об этом свидетельствовал неистребимый дух — смесь запахов мыла, постного масла, корицы и перца. «Надо завести кошку», — советовала Дуняша. Но мама, ненавидя мышей, почему-то не любила кошек. Ей нравились собаки. Впрочем, ей не нравилось все, что отвлекает от дела. Дети знали мамину нелюбовь к мышам, принимались топать и стучать об пол, едва заскребется мышь. Дуня затыкала дыры, прогрызенные по углам.

В один «черный» день в доме объявилась крыса. Она мелькнула в передней и скрылась под стоящим там шкафом. Мама увидела ее тень, заметила торчавший из-под шкафа хвост, влезла с ногами на диван и принялась звать на помощь. Дома были только девочки. Кто же мог спасти маму? Одна лишь храбрая Женюрка. Женя берет кочергу, ложится на пол и шурует кочергой под шкафом. Крыса выбегает, мечется по прихожей, опять прячется под шкаф. «Здоровенная, какая-то горбатая, она боялась, пряталась и опять выбегала, перескакивая через меня, когда я совала туда кочергу», — описывает незабываемое приключение моя сестра.

Преследуемая крыса ярится, визжит, мечется. Неизвестно, чем бы это кончилось, вернее всего, крыса покусала бы девочку. Но вдруг распахнулась входная дверь, и на пороге появился Иван Иванович — любимый Крупка. Одним ударом своей трости он убил крысу. Вот уж волшебная развязка! Вовремя приехал дядя Ваня из Петербурга.

Как мать могла позволить пятилетнему ребенку воевать с крысой? Нет, явно Любови Николаевне не хватало того, что есть у кошки, защищающей котят.

Трудный разговор со Степаном Ивановичем состоялся у Любови Николаевны после совещания с обсуждением «Проекта „Искры“». Как уже было определено на «триумвирате», Любовь Николаевна будет работать в группе содействия вместе с Мартовым, для чего попросит разрешения у жандармов закончить срок ссылки в Полтаве. Всё это она и сказала мужу, обосновав свое решение важностью революции для России.

Представляю горе и растерянность Степана Ивановича. Он понимал одно: она его разлюбила. Может, подозревал, что любит другого, но об этом не спрашивал. Она тоже старалась не касаться чувств. Не хотелось ей признаваться, но супружество ее тяготило. После жизни в Лесу, в большой семье Радченко, ей представлялось, что она будет теперь рожать и рожать из года в год. Это не разрыв, утешала она мужа и убеждала себя, не измена, это всего-навсего перерыв в семейной жизни. «Было решено, что Степан Иванович отпускает меня работать, а детей берет с собой в Петербург. Он служил на заводе, имел там квартиру, мог дать детям лучшие условия».

Степан Иванович уезжал из Пскова один с детьми. Сестра описала самый острый момент расставания: «Мы шли на вокзал — уезжали, уезжали с папой, мама нас только провожала. Всё было странно и не укладывалось в нашем сознании. Как это понять? „Значит, ты нас не любишь, если не едешь с нами?“ Уверяет, что любит. „Почему же не едешь?“ — „Так надо“. — „А я вот возьму и умру. Тебе не жалко будет?“ И это не убеждает, — мы всё равно уезжаем без мамы… Это был последний момент „семейной жизни“».

Бедные дети! Где уж им понять то, что и у взрослых с трудом укладывается в голове. Любовь и революция, семья и революция, дети и революция — какой гранью ни поворачивай — не стыкуются. Обет безбрачия легко дать, но как противостоять живому чувству, даже предвидя его обреченность?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.