Замужество

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Замужество

Ранней осенью 93-го года Любовь Николаевна вернулась в Петербург. Привезла с собой младшую сестру. Надя во всем готова была следовать за старшей: поступить на курсы, изучать марксизм, заниматься в кружках с рабочими. Правда, Надя не имела склонности к медицине, а за все остальное взялась горячо. Но тут случилась беда: она заболела брюшным тифом в тяжелой форме, и ее положили в больницу. Люба ездила к ней каждый день, готовила протертую пищу, очень тревожилась и чувствовала себя виноватой. Родители не хотели отпускать Надю, просили повременить, а дочери спорили, настаивали. В общем, все повторялось, как уже было с Любой; может, поэтому у отца с матерью не хватило сил противостоять. «Как вы там будете жить по чужим углам?» — сокрушалась мать.

В заботах о сестре маме помогал Степан Иванович: беседовал с лечащими врачами, доставал нужные лекарства. Тревога и страхи отступали, когда он был рядом. Дружба между молодыми людьми росла, становилась все теплее, и Люба уже склонялась к тому, что это любовь.

Вскоре случилось еще одно происшествие, которое подвигнуло Любовь Николаевну к окончательному решению рокового вопроса: «имеет ли право революционер на личную жизнь». Степан Иванович был арестован и привлечен к дознанию по «делу Брусилова». Начато оно было в Москве еще в прошлом году, когда инженер М. И. Брусилов, руководивший группой студентов в Санкт-Петербурге, был задержан при получении нелегальной литературы из-за рубежа. Следствие шло уже несколько месяцев, к делу привлекались всё новые люди, и теперь оно уже называлось «Дело о внедрении в пределах России преступных изданий из-за границы». Следствие не установило вины Степана Ивановича, и через три месяца он был освобожден.

Люба скучала без него. Когда в доме предварительного заключения разрешили свидание и товарищи подыскивали для Радченко «невесту» (свидание давалось родным и обрученным), Люба вызвалась сама. Но товарищи ее отвергли — решили, что ей, недавно побывавшей в заключении, да еще и «неблагонадежной», лучше не напоминать о себе. О том, что она зачислена в «неблагонадежные» официально, Любовь Николаевна уже знала: для поступления на фельдшерские курсы, где она хотела продолжить свое образование, требовалась справка о благонадежности, а ей в таковой отказали. В общем, на свидание к Степану Ивановичу в тюрьму пошла Варенька, а Люба, ожидая подругу с новостями, окончательно решилась на замужество.

Встреча с освобожденным Степаном Ивановичем была радостной. Трехмесячная разлука положила конец Любиным колебаниям. Радость от предстоящего замужества омрачала Варя. Она обвинила подругу в измене революции. Ужасные слова «измена» и «изменница» были произнесены в запале горячего разговора, близкого к ссоре. Люба защищалась, повторяя слова Степана Ивановича о дружном служении революции вдвоем. Варя выдвинула последний, самый веский довод против брака: «А что будет, когда пойдут дети?» — «Что значит „пойдут“? — рассердилась Люба. — Может, родится один ребенок… Ну что — я его покормлю, спать уложу, а сама побегу по делам». Девушки, несмотря на медицинскую просвещенность, были так целомудренны, что к ним трудно было отнести студенческую нагловатую поговорку тех времен: «Курица — не птица, акушерка — не девица». Их понятия о брачной жизни были забавны и наивны. В какой семье выросла Варенька, не знаю, а жизнь Любы в родительском доме вряд ли могла приготовить ее к семейным и материнским обязанностям.

Венчались в морозный январский день, тихо, буднично — подруга, два товарища-студента. В паспорте Любови Николаевны сделана запись: «Означенная Любовь Баранская 1894-го года 23 января при С.-Пб. Митрофаньевской кладбищенской церкви повенчана первым браком с купеческим сыном Степаном Ивановым Радченко, студентом С.-Пб. Технологического института, 25-ти лет, православным».

Странное выбрали место для венчания. Вокруг — могилы, кресты, памятники; мало этого: в одном из приделов стоял гроб с покойником, ожидающим отпевания. Впрочем, венчание, отпевание для них, убежденных атеистов, были лишь необходимой формальностью. Однако — образ смерти… Неужели ничего не отозвалось в душе, не набежало хотя бы легкой тенью на примечательный день? Кто знает, может, и набежало, да быстро растаяло. Однако — вспомнилось потом, нескоро, в другой церкви, когда Любовь Николаевна приезжала на похороны первого мужа.

Молодые сфотографировались, надо было послать карточки родителям — Баранским в Томск, Радченко в Конотоп. Портреты молодоженов на память — так было принято, и хоть Люба к обычаям относилась небрежно, подчинилась мужу — он обычаи уважал.

Супруги Радченко стоят, облокотившись на бутафорскую балюстраду, смотрят поверх головы фотографа в неведомую даль. В позе их чувствуется некоторое напряжение: то ли фотограф долго возился у треноги под своей черной хламидой, то ли балюстрада была ненадежной опорой. Светлые, хорошие лица, в которых видна любовь и вера в счастливое будущее.

Снимались не сразу из-под венца — мама в темном платье, Степан Иванович в студенческом мундире. Впрочем, вероятно, так и венчались — без белого платья, без фаты. Ведь для них в этом обряде не было того глубокого смысла, какой видят в нем верующие. Возможно, и венцов над ними не держали. Однако кольцами они скрепили свой брак — полновесными золотыми кольцами, внутри которых выгравированы были их имена и дата. Мама хранила свое кольцо долгие годы, и не просто хранила — носила на руке. До того дня, печального дня, когда пришлось снять его и отнести в Торгсин (в голодный год, в ссылке).

Любовь Николаевна отослала большую «кабинетную» фотографию в Томск, родителям, в отчий дом, изрядно за два года опустевший. Умерли бабушка, Анастасия Ивановна, и тетя Валя, вышли замуж дочери — Катя, а теперь и Люба. К радости родителей, Надя, младшая, вернулась. Ее выслали из Питера, доставили в родной дом с полицейской бумагой, в которой отцу вменялось в обязанность «иметь наблюдение и не допускать противозаконных поступков». Надя попалась с какими-то листовками и отсидела месяц в тюрьме, но от наказания была освобождена как несовершеннолетняя. Отец скучал без старших дочерей, особенно без Любавы.

На полученный от дочери портрет дед Баранский отозвался не сразу. Он не любил фотографироваться, и, наверное, моя бабушка напоминала ему не раз, что пора одарить молодых ответным портретом. В первые весенние дни он все же собрался — подстригся, принарядился и отправился в «Фотографическое заведение Иванова», как значится на паспарту фотокарточки — тоже парадной, «кабинетной». Выглядит он на этом снимке моложе, чем на семейном, восьмилетней давности. Вероятно, хотелось предстать перед Любиным мужем, да и перед дочерью, не пожилым папашей, а вполне бравым господином. Этот бравый вид придает ему кепи с козырьком и высокой тульей, чуть сдвинутое набок, и куртка, извлеченная из «молодого» гардероба и не без труда застегнутая. Не знаю, понравился ли он в этом виде дочери, но мне, его внучке, он нравится очень. И весь его облик, и надпись, сделанная на обороте: «Не забывайте меня и всех ваших родных, друзей и знакомых, радуйте стариков и подбодряйте юнцов. Степану Иванову и Любови Николаевой Радченко от верного до гроба Н. Баранского. 1894 г. 15 апреля».

Надпись эта трогает меня не только тем, что она — единственный сохранившийся его автограф, но и тем, что дед сумел подавить вечно бунтующий «дух отрицания» и быть «как люди» в данных серьезных обстоятельствах — при первом, пусть и заочном, знакомстве с зятем. Думаю, что муж Любавы расположил его к себе мужественным и добрым видом. Нравится мне и то, что дед Баранский покорился принятому обычаю и охотно последовал ему. Так красива сделанная им надпись: почерк, расположение строк, изящные завитки на прописных буквах. И это устаревшее уже написание отчества — «Иванов», «Николаева» (мамино отчество кем-то исправлено позднее), и тоже устаревшее словосочетание «верный до гроба». Во всем видно стремление деда соответствовать важности случая. Возможно, эта фотография и была подарком новобрачным или первым откликом-поздравлением.

В маминых «Воспоминаниях» не говорится о том, виделась ли она со своим отцом после замужества. В альбоме есть еще две фотографии деда, сделанные в начале 1900-х годов. Конечно, она помнила отца и любила. А я, собирая теперь малые крохи по шкатулкам и альбомам, нашла только свидетельство встречи Любови Николаевны с ее матерью (об этом — в следующей главе).

Супруги Радченко поселились на Разъезжей, судя по названию — шумной улице, вблизи Лиговки. Сняли комнату у знакомых в квартире. Жилье было временным и ничем не отличалось от того, которое снимали курсистки. Домом его назвать было нельзя, даже и с маленькой буквы. Но нужен ли был им дом — вот в чем вопрос. Вся их жизнь, живая и деятельная, проходила вне дома.

Любовь Николаевна считала, что нужна массовая агитация, поднимающая рабочих на защиту своих прав, а не занятия в кружках. Да и они сами говорили об этом: «Хватит нам нашептывать, надо уж говорить громко». Но Степан Иванович находил это преждевременным: немногие хорошо подготовленные кружковцы будут арестованы, связь с массами оборвется, не успев толком сложиться. Мама горячилась и вспоминала суровое пророчество своего отца: «Пока вы будете пропаганду вести, народ вымрет».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.