Рождественские повести

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Идея первой из них, «Рождественской песни», явилась Диккенсу на грандиозном митинге в Манчестере, где, выступая вместе с Дизраэли и другими, он высказал свою крепнущую убежденность в том, что образование способно послужить разрешению всех социальных проблем в Англии. Создал он «Песнь» во время своих ночных прогулок по Лондону, еще когда писал «Мартина Чеззлвита». Вещь и была задумана с таким расчетом, чтобы вернуть расположение читателя, удрученного неудачей этого романа. В рождественские дни 1843 года «Песнь» вышла в превосходном издании, с иллюстрациями известного художника из «Панча»{81}, хорошего приятеля Диккенса Джона Лича. Успех предприятия, живая и непосредственная реакция читателей убедили его в необходимости продолжать начатое дело. В следующем году он напечатал «Колокола», иллюстрированные многими его друзьями-художниками. И затем, исключая 1847 год, чрезвычайно напряженный из-за работы над «Домби и сыном», он ежегодно выпускал по одной рождественской повести: «Сверчок за очагом», «Битва жизни» и «Одержимый» — последняя вышла в 1848 году. Став редактором «Домашнего чтения» и вплоть до смерти он часто включал в рождественский номер специально написанный рассказ, хотя и не обязательно на «рождественскую» тему.

Среди этих поздних рождественских рассказов многие содержат интересный биографический материал — как «Рождественская елка», с которой я начал свою книгу; другие пользовались тогда же огромной популярностью — «Семеро бедных путешественников», «Меблированные комнаты миссис Лиррипер», «Рецепты доктора Мэриголда»{82}, «Станция Мэгби» и написанный в соавторстве с Уилки Коллинзом головоломный детектив «В тупике». Но в целом гению Диккенса было тесно в рамках рассказа: юмор, которому нет простора, неровен, пафос, растрачиваемый на мелочи, оборачивается сентиментальностью, совершенно отсутствуют все те обертоны, которые привносятся в роман с большими тематическими пластами жизни, и поэтому эти рассказы редко поднимаются над уровнем скучной журнальной прозы, в них даже нет той напряженности и живого действия, которые отличают лучшие образцы викторианской журнальной новеллистики, — я не говорю о последнем рассказе, написанном вместе с Уилки Коллинзом.

За исключением одной, «Рождественские повести» также не представляются мне удачей Диккенса. «Новелла» или «рассказ» — Диккенсу одинаково не подходили эти жанры. «Битва жизни» и «Одержимый» даже в момент своего появления заслуженно пользовались умеренным успехом и сегодня представляют интерес только как свидетельства стойкой привязанности автора к собственному жизненному опыту, перевоплощенному здесь в весьма затейливые истории. «Сверчок за очагом» в свое время был чрезвычайно популярен; в повести намечен патетический образ девочки-жены — центральный в «Дэвиде Копперфилде» — и особенно ярко выявилась удивительная способность Диккенса видеть причудливые образы, лица и картины, в раскаленных углях очага; однако пафос этой вещи ни на что не направлен и только даром сотрясает воздух. Самый большой успех, пожалуй, выпал на долю «Колоколов», повесть способствует выяснению общественной позиции Диккенса и попутно показывает его в необычной роли политического сатирика{83}; однако с точки зрения художественной взаимоотношения Трухти Вэка с олдерменом Кьютом и другими «доброжелателями», стоящими на страже порочной общественной системы, выглядят крайне неубедительно. В контексте творчества Диккенса знаменателен комплексный анализ общественных пороков и их взаимозависимости, подготовившей грандиозные полотна его поздних шедевров: по-своему добрые побуждения злодеев в «Колоколах» (олдермен Кьют и остальные) дали направление мыслям, подсказавшим первоначальное название «Крошки Доррит» — «Никто не виноват». Только одна рождественская повесть с удовольствием читается по сей день — самая первая, «Рождественская песнь», и это заслуженный успех, так как достоинства краткой формы выявились в повести самым выгодным образом: энергичное действие, естественный диалог, простая фабула. Из нее тоже можно вынести полное представление о тревоживших Диккенса общественных проблемах, однако здесь эти проблемы погружены в миф, сопровождавший писателя с раннего детства, и картина вышла удивительно живой, словно простое, ясное и логическое сновидение.

Скрудж и Боб Крэтчит. «Рождественские повести».

Рисунок Лича.

Бал у м-ра Феззевича.

Рисунок Лича.

В «Мартине Чеззлвите» Диккенс уже пытался воспроизвести мир сновидений, так или иначе присутствующий во всех его романах. Накануне убийства Монтегю Тигга Джонасу Чеззлвиту снится картина Страшного суда: какой-то странный, потревоженный, как бы с высоты птичьего полета увиденный город, по улицам спешит множество людей — на кого-то они похожи, но вид их странен, и лица проходят зыбким воспоминанием всего, что было с ним при жизни. Такого рода сновидения сродни арабской сказке (с нее я начал первую главу): как раз там, устроившись на ковре-самолете или между крыльев сказочной птицы, герой облетает города и страны. В «Хромом бесе» к этой сказке обратился Лесаж{84} (Диккенс вспоминает о его книге в «Американских заметках»), только там в поле зрения героя попадают уже явления общественной жизни и морали и жизнь показана как чередование контрастов — богатство и нищета, порок и невинность, старость и детство, смерть и рождение.

В «Рождественской песни», в снах Скруджа, обе темы слились воедино — мы видим мир с его контрастами и видим прошлую жизнь Скруджа, его невозвратно ушедшее детство и утраченную невинность. В сокровенной глубине посетивших Скруджа видений таится и собственная боль Диккенса, выстраданная на фабрике ваксы Уоррена: после теплой спальни мы оказываемся в ужасающем мраке; от теплого очага нас уносит на безлюдные, голые равнины, в море; мы только что сидели за праздничным столом — и вот уже перед нами заброшенные дети: «имя мальчика — Невежество. Имя девочки — Нищета».

В то время Диккенсом владела убежденность, что преступления, нищета, неравенство, насилие, которые он так ненавидел в современном обществе и которых так боялся, — все это исключительно от необразованности народа. Он всегда верил в образование, как и полагается человеку, хотя бы отчасти уповающему на лучшее будущее; правда, его взгляды на методы образования с течением времени претерпели существенное изменение. Но тогда, вернувшись из Америки, он еще разделял блаженную убежденность, что одно образование способно покончить с глубоко укоренившимися пороками, в которых он видел следствие несправедливо и жестоко устроенного общества, где человек — только экономическая единица.

Эта мысль проводится в обеих первых рождественских повестях, но если в «Колоколах» Диккенс подает ее как тезис, в форме политической сатиры, то в «Рождественской песни», сопроводив ее ужасным зрелищем представших Скруджу детей — Невежества и Нищеты, — он выражает свою выстраданную убежденность. В известном смысле Скрудж последний в ряду обращенных — всех тех добреньких благожелателей, что способны перестроить общество личным милосердием и благотворительностью. Сложность, однако, в том, что Скрудж отчасти герой типичной сказки с привидениями; ведь это рождественская повесть, миф об искуплении и снизошедшей благодати обязателен для праздника, обещающего перемены к лучшему. Мы не можем назвать Скруджа настоящим купцом, как братьев Чирибл например. Подобно Пиквику, Скрудж проходит через очистительный огонь мировых страданий, только для этого ему пришлось еще раз пережить свое детство, увидеть детство Малютки Тима и в призраках Нищеты и Невежества прозреть общее детство. И как на середине жизненного пути мы уже во власти смерти — «…рождественские праздники… когда люди… видят в своих ближних, даже в неимущих и обездоленных, таких же людей, как они сами, бредущих одной с ними дорогой к могиле, а не каких-то существ иной породы, которым подобает идти другим путем», — так и в детстве мы стоим на пороге конца. В видениях Скруджа его детство скоро кончается и сердце грубеет; ему видится смерть Малютки Тима, и другие дети — Невежество и Нищета — выступают вестниками чего-то даже более страшного: «пуще всего берегись мальчишки, ибо на лбу у него начертано „Гибель“». В ночных кошмарах Скруджа все кажется таким ненадежным — ведь только от случая зависит, сидеть нам ребенком у жаркого огня либо быть «маленьким мальчиком, заблудившимся в буране», о котором «тоненьким жалобным голоском» затянул Малютка Тим, «и спел, поверьте, превосходно». Ни в «Рождественской песни», ни в «Колоколах» нет сколько-нибудь последовательной картины общественных злоупотреблений, да и средство против них одно-единственное — искупление милостью святого духа; но все эти ночные кошмары заставляют нас почувствовать, сколь шатка и непрочна жизнь, как стремительно преходящи ее минутные радости, и тогда смутно и неостановимо зреет мысль, что эти радости связаны с чем-то давно оставленным в детстве и еще с христианством, как его понимал Диккенс: «так отрадно порой стать хоть на время детьми! А особенно хорошо это на святках, когда мы празднуем рождение божественного младенца». В сущности говоря, о чем только не наговорил Диккенс в «Рождественской песни», однако этой путанице придана очень простая повествовательная форма, да еще оправленная в сказку, которую он читал в раннем детстве и с которой связывал свои самые заветные упования. Поэтому повесть так же глубоко потрясает души читателей, как и другие книги Диккенса, поэтому она любимое народом чтение, как «Оливер Твист».