«Домашнее чтение» и общественные взгляды

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Теперь, когда он опять водворился дома (семья уже занимает большой особняк Тэвисток-хаус на Тэвисток-сквер), следовало в первую очередь найти возможность регулярно давать выход накипевшим мыслям и накопившейся энергии. Еще в 1845 году он мечтал о еженедельнике «ценою, если возможно, полтора пенса. Часть материала оригинальная, часть — перепечатки; заметки о книгах, заметки о театрах, заметки обо всем хорошем, заметки обо всем дурном; рождественская философия, обзорный взгляд на жизнь, беспощадное препарирование ханжества, добродушие; материал всегда злободневный, отвечающий времени года; а главное, теплое, сердечное, щедрое, веселое, любящее отношение ко всему, что связано с Семейным Очагом…». Через месяц эта идея воплотилась в рождественскую повесть «Сверчок за очагом». Затем последовала неудача с «Дейли ньюс». Теперь же он вернулся домой полный сил, уверенный в себе; «Дэвид Копперфилд» продвигался легко, и он опять начинает думать о журнале. В марте 1850 года вышел первый номер «Домашнего чтения». С этого дня и до самой смерти двадцать лет спустя он оставался энергичным редактором; правда, с 1859 года это был уже другой журнал — «Круглый год»: Диккенс вынужден был основать его после разрыва с женой, рассорившись с издателями Бредбери и Эвансом. Даже в материальном смысле предприятие выглядело очень заманчиво: в качестве редактора «Домашнего чтения» он не только получал 500 фунтов в год, но еще был совладельцем издания. Однако больше всего Диккенс ценил возможность быстро сноситься с читателем, прояснять свою общественную и нравственную позицию по тем или иным проблемам и, чутко реагируя на запросы публики, давать в журнале подходящую беллетристику. В обращении к читателям были такие слова: «Мы смиренно мечтаем о том, чтобы обрести доступ к домашнему очагу наших читателей, быть приобщенными к их домашнему кругу. Вызывать веселый смех и исторгать слезы жалости»{104}.

Сначала у него было два помощника. Один из них — рассеянный и нерешительный Хорн — вскоре уедет в Австралию, доставив Диккенсу огромное облегчение и возможность взять в помощники У.-Г. Уиллса. Я уже говорил о том, как умел ценить дружбу Диккенс, и если судить его друзей по тому, насколько каждый из них облегчил ему работу и сделал его многотрудную жизнь светлее, то Уиллсу, безусловно, принадлежит одно из первых мест. Каждый день в редакции сидел сведущий человек и делал всю неблагодарную черную работу; он покорно выносил самый пристальный надзор своего редактора, а тот не ослаблял его даже за границей, он внимал всем его распоряжениям (даже противоречивым). Да, с помощником Диккенсу сказочно повезло, ибо работать с Диккенсом было непросто: себя он считал первоклассным редактором и никому не позволил бы принять окончательное и бесповоротное решение.

Иногда говорят, что отношения между Диккенсом и его старинным другом Джоном Форстером, доблестно защищавшим его интересы перед издателями и не раз подававшим добрые творческие советы, с годами охладевали, однако сохранившаяся переписка, особенно по поводу разрыва Диккенса с женой, убеждает в том, что они оставались близкими друзьями. Форстер недолюбливал Уиллса, как не любил и нового сотрудника Диккенса — коллегу в искусстве и досужем времяпрепровождении — Уилки Коллинза, начинающего романиста; но, женившись уже человеком в летах, Форстер просто не мог всегда быть рядом. В 1856 году он ушел из журнала, забрав свой пай, и Диккенс тут же взял в дело Уиллса. Уилки Коллинз часто и с большим успехом выступал на страницах «Домашнего чтения» и позднее — в «Круглом годе», а с 1856 года был чем-то вроде третьего редактора. Уилки (и с ним еще несколько молодых журналистов и писателей) озарил последнее двадцатилетие в жизни Диккенса утешительным чувством близости к молодому поколению, ярче раскрыл перед ним праздничную сторону жизни, помог его дальнейшему творческому совершенствованию; но Уилки сам был писатель и, конечно, не мог уделить Диккенсу столько времени и внимания, сколько требовалось. Вот так получилось, что из множества интересных господ и дам, пользовавшихся дружбой Диккенса, самыми близкими писателю были Форстер и Уиллс. Есть что-то трогательное в их отважных и безуспешных попытках отговорить Диккенса от той последней поездки с чтениями в Америку, которая наверняка и свела его в могилу. А в том, с какой благодарностью (пусть даже настояв на своем) он выслушивал их предостережения, нельзя не почувствовать его уважения и любви к ним обоим.

Обложка журнала «Круглый год».

«Домашнее чтение» и его преемник «Круглый год» интересны исследователю художественного творчества Диккенса в трех отношениях: во-первых, забота о тиражах трижды вынуждала его писать романы, форма и объем которых в громадной степени обусловлены их выходом еженедельными выпусками; во-вторых, в его письмах сотрудникам и авторам мы находим развернутое писательское кредо, которое многое проясняет в его собственной практике, хотя он и делает упор на мастерство, не внедряясь в глубины своего искусства; в-третьих, и это самое интересное, журналы были трибуной, с которой он высказывал свои взгляды по широкому кругу общественных проблем: бедность, преступность, образование, условия труда на фабриках, положение женщины, разводы, миссионерство, жилищное строительство, вопросы гигиены и санитарии, тред-юнионы, административные реформы. Эти же взгляды в той или иной степени находили выражение в его романах, он касался их в переписке, но трактовались они далеко не всегда одинаково. Диккенс сомневался, передумывал заново — так создалось мнение, что в последние двадцать лет жизни он окончательно запутался в противоречиях.

За последнее время столько было сказано о противоречивом отношении Диккенса к английскому обществу, столько велось разговоров о путанице во взглядах, что надо сразу же сделать оговорку: по крайней мере в одном Диккенс был удивительно последователен — он уважал тружеников Англии, верил в них. Так же непреклонно он осуждал преступников — неважно, из какого они сословия, — и одной из причин его сурового отношения к ним было то, что, по его твердому убеждению, сентиментальность и неверно понятый романтизм служили облегчению участи этих негодяев, тогда как по справедливости следовало защищать благородную бедность. По складу характера и воспитанной в себе твердости, помогшей ему добиться успеха и независимости в искусстве, Диккенс был властным человеком, он стремился быть хозяином положения и в светлые, счастливые минуты, и в минуту раздражения и подавленности. Ирония его жизни, пожалуй, в том, что, благоговейно веруя в добродетели Нового завета, в Нагорную проповедь, в человечность, всепрощение и милосердие и не принимая душой разгневанного бога Ветхого завета, он носил в себе много от Иеговы — от его крутого нрава. В то же время, несмотря на то что Диккенс был подвержен настроениям минуты, он достаточно часто доказывал окружающим свою доброжелательность и преданность. Эти внутренние противоречия и определили известную непоследовательность в его взглядах на современное общество и, главное, в способах выражения своей позиции; но гораздо больше вреда они принесли ему в самой чувствительной области — в его взаимоотношениях с детьми. Если он и путался в очевидном, зато существо дела схватывал верно. В этом причина того, почему он иногда (но вовсе не так часто, как полагают иные критики) шел на разрыв с учеными и специалистами — словом, с людьми, у которых в голове были ясные мысли и неопровержимые факты. Частью это происходило оттого — и об этом стоит пожалеть, — что особой образованностью сам Диккенс не отличался и разделял множество предрассудков среды, в которой вырос; но главное тут было в ином: он считал, что на вопросы человеческого существования ученые и специалисты дают чересчур ясные и простые ответы; что они забывают о душе (уже в одном этом он был искренний последователь романтиков и духовный наследник своего учителя Лоренса Стерна), что люди для них только цифры; что они легко поддаются тому якобы трезвому взгляду, который способен во имя экономических законов, высшей необходимости или более рационального и ясного взгляда на будущее обречь на нескончаемые муки несколько тысяч человеческих жизней.

Нет, он не питал недоверия к разуму — он только осуждал его чудовищное или абсурдное употребление. Одна из самых ярких картин ужасающего положения бедняков и одновременно гимн их душевной деликатности — «Ночная сценка в Лондоне», написанная в 1856 году. В самом конце очерка Диккенс высказывается вполне определенно. Он решительно отмежевывается от «неразумных последователей одного вполне разумного учения», утверждающих, что все эти ужасы следует сохранить ради порядка в политической экономии:

«Я не желаю ни на минуту порочить то разумное, что есть в этой необходимейшей из наук, но вместе с тем решительно и с отвращением отвергаю безумные выводы, которые подчас делают из этой науки. И слова свои я обращаю к тем, кому дорог дух Нового завета, к тем, кто принимает подобные уличные сценки близко к сердцу, к тем, кто считает их позорными».

Немало говорилось и о том, что уже с детства, с фабрики ваксы, Диккенс вознамерился порвать с простонародьем, но современные критики забывают (современники-викторианцы были проницательнее), что всю свою последующую жизнь Диккенс посвятил борьбе за лучшие условия существования этих простых людей — мальчиков и мужчин, женщин и девочек, — отдавая этой борьбе все силы и огонь сердца. Его уважение к рабочим людям с годами только возрастало — достаточно сравнить два его отзыва о читателях из простого народа. Первый содержится в письмах от 1844 года, это по поводу «Рождественской песни»: «Я был бы счастлив поменяться с Вами местом, когда Вы читали мою маленькую „Рождественскую песнь“ окрестным беднякам. Я верю в бедняков, насколько это было в моих силах, всегда стремился представить их перед богатыми в самом благоприятном свете и, надеюсь, до моего смертного часа буду ратовать за то, чтобы условия, в которых они живут, были несколько улучшены, чтобы они получили возможность стать настолько же счастливее и разумнее». Второй отзыв относится к 1854 году, Диккенс делится впечатлением о бирмингемской публике: «Мне в жизни не приходилось видеть ничего интереснее, чем этот вечер для рабочих. Их было две с половиной тысячи, и более тонких и внимательных слушателей невозможно себе представить. Они ловили каждое мое слово, все поняли так, как нужно, смеялись и плакали с самой восхитительной искренностью и так воодушевили меня, что мне показалось, будто я живым возношусь на небо вместе со всеми своими слушателями».

Горе.

Столь высокая оценка рабочей аудитории закономерно следует из постоянного стремления Диккенса защитить досуг и радости бедняков от моралистов, ханжей и снобов. Уже в «Очерках Боза» он писал: «Редкие дурачества рабочих-подростков, право, терпимее дендизма в бакенбардах». В этом замечании тоже есть что-то наставительное, как и во многих его поступках. Буяны были не во вкусе Диккенса. Но ощущение свободы и радости, подаренных беднякам, когда их на минуту отпускает давящий гнет труда и нужды, уберегает Диккенса от мелодраматического нагромождения ужасов и страданий, а самих бедняков — от участи безыменных статистов в проектах более рентабельного общества или даже будущей утопии, а то и от скромной роли персонажей нравоучительной притчи. Разумеется, он сознавал, какой помехой к улучшению условий жизни рабочих был искушающе дешевый алкоголь, мы найдем тому немало доказательств в его романах — кирпичники в «Холодном доме», вечно пьяная жена Стивена в «Тяжелых временах», пропойца-отец кукольной швеи в «Нашем общем друге», да что далеко ходить — его преданный слуга Джон стал поворовывать в редакции, а довела его до такой жизни пьяница-жена. Но когда Крукшенк затеял серию гравюр, изображающих, как после бутылки джина и рождественского гуся рабочее семейство вступает на путь гибели, Диккенс отказался признать в его персонажах живых людей, а не марионеток. Пьянство, утверждал он, следствие нищеты, а не причина ее.

Признание положительных ценностей в жизни бедняков — Плорнишей, Набблсов, Тудлей — тем более замечательно, что здесь нет и тени сентиментальности, нет, как это бывает иногда, скажем, у Оруэлла, мысли, что такая жизнь самая достойная, что в ней много тепла, что она подлинно богатая жизнь; ничего этого нет, потому что мириться с трущобами Диккенс не намерен. И вдвойне дорога позиция Диккенса оттого, что его представление о жизни трудовых слоев народа питали картины страданий, работные дома и школы для неимущих{105} разорение и проституция, сумасшедшие дома, приюты для сирот и больницы для бедных, тюрьмы и мрачные притоны; другое дело, что жизнь бедняков повернулась к нему именно этой стороной — тут было множество причин: деятельность поборника реформ, интерес журналиста, просто человеческий интерес, интерес к необычному и, наконец, глубокое и искреннее сочувствие. Постепенно выделив четыре сопутствующих зла (уже в «Оливере Твисте») — бедность, невежество, трущобы и преступность, — Диккенс предлагает свои неотложные меры: первое — немедленная расчистка трущоб, строительство приличных жилищ для бедняков; второе — постепенно дать народу хоть какое-нибудь образование. Этим двум задачам следует подчинить все остальное — реформу тюрем, женские права, миссионерскую деятельность за рубежом. Без решения проблемы трущоб и народного образования Англии не смыть с себя позорного пятна; надежды упрочить гражданский порядок будут оставаться химерой; будет все шире распространяться зараза преступности и эпидемий, глумясь над домашним счастьем благополучных слоев и буржуазными свадебными колоколами, которыми так охотно кончал романы сам Диккенс; наконец, на фоне трущоб и неграмотности Нагорная проповедь так и останется набором маловразумительных слов для массы темного народа, вроде Джо, и только будет потакать лицемерию «богобоязненных» буржуа.

Что путь к социальным преобразованиям лежит в первую очередь через устранение трущоб и неграмотности, Диккенс осознал не сразу. В описании крольчатника, где ютятся Фейгин и прочий сброд, конечно, уже есть мысль, что лачуги нужно срыть и построить хорошие дома, но всерьез задумывается обо всем этом Диккенс лишь после знакомства с Томасом Саутвудом Смитом. Он узнал этого борца за реформы и врача еще в бытность того членом комиссии по трудоустройству молодежи, где-то в начале сороковых годов. Доклад комиссии о зверском обращении с малолетними на шахтах и фабриках ужаснул Диккенса{106}. Спустя несколько лет Саутвуд Смит откроет ему глаза на «ужасающе длинный рабочий день». Но, думая прежде всего о том, каково беднякам сейчас, в эту самую минуту, Диккенс и здесь откажется быть дальновидным: «Необходимость все изменить в корне я вижу ясно; вместе с тем у меня не поднялась бы рука сократить заработки какой-либо семьи, когда средства к существованию у нее так скудны и неопределенны». Уяснив для себя противоречивость такой позиции, Диккенс перейдет от мысли о благотворительности и даже отдельных реформах к более широкому взгляду на общественное неблагополучие. Однако специальный доклад Смита, посвященный антисанитарным условиям быта бедняков, окончательно убедит его в том, что начинать надо с жилищного строительства. В 1843 году он выдвигает эту задачу в разряд первостепенных. Разразившаяся в 1850 году эпидемия холеры сделала ее еще более настоятельной. В 1852 году он заинтересованно обсуждает с мисс Кутс один из самых решительных по тогдашнему времени проектов расчистки трущоб и строительства новых домов: предполагалось построить на Колумбиа-сквер дома с дешевыми квартирами. Но в 1854 году нагрянула еще более страшная эпидемия холеры, и, возмущенный бездействием правительства, Диккенс опубликовал в «Домашнем чтении» обращение «К рабочим людям», серьезно встревожившее многих его друзей — и в их числе мисс Кутс — своим едва ли не революционным тоном. Рабочие, наставлял он, обязаны сами вступиться за свои права. Время приспело, ибо средний класс, «заново пробужденный голосом совести — гораздо более убедительным, смеем сказать, нежели низменные доводы самозащиты и страха, — охотно их поддержит. Наша печать готова употребить все свое влияние, чтобы помочь им… Пусть рабочие люди столицы и всех наших больших городов приложат весь свой ум, всю свою энергию, используют свою многочисленность, свою способность к единению, свое терпение и упорство для достижения одной-единственной цели. Тогда к рождеству они увидят на Даунинг-стрит правительство, а рядом, в палате общин, представительство, не имеющее ни малейшего фамильного сходства с холодной бездарностью, которой покуда славится все это сонное царство».

Таков был тон вызова, брошенного Диккенсом незадачливому правительству лорда Эбердина (он был высмеян в «Домашнем чтении» под именем впавшей в сомнамбулизм экономки Джона Буля миссис Эбигайль Дин, или просто — Эбби Дин).

«К рождеству» — а шел уже октябрь; «пусть приложат всю свою энергию, используют свою многочисленность» — ничего удивительного, что его читатели были ошеломлены и ждали революции, коль скоро рабочий класс, к которому он обращался, избирательного права не имел и, следовательно, не мог воздействовать на правительство конституционным образом{107}. Но из самой статьи ясно видно, что ни к какой революции Диккенс и не думал призывать. Статья выдает крайнюю степень отчаяния: он сознавал невозможность каких-либо преобразований в оцепеневшем, равнодушном обществе.

Призывать рабочих постоять за себя типично для человека, самостоятельно пробившего свою дорогу в жизни. Отказываясь руководить какими-либо начинаниями, он не раз повторял рабочим, что они вправе ожидать помощи только от самих себя, и особенно рекомендовал их вниманию благотворительные организации, вроде Школы складских и конторских служащих или Фонда помощи художникам, где какую-то часть пожертвований — пусть незначительную — вносят сами заинтересованные лица. Диккенс питал предубеждение как против рабочих руководителей (безразлично — чартистских или из тред-юнионов), так и против лидеров обеих национальных партий, считая их неспособными к управлению и корыстолюбцами — к чему, надо признаться, у него было достаточно оснований. Все это вселяло в него надежду на некую стихийную массовую акцию, поддержанную доброжелательным средним классом и, конечно, далекую от революционности. Неясный ответ при ясном осознании безвыходности положения — странно ли, что Диккенс так остро переживал крушение своих надежд?

Итак, рабочий класс должен спасать себя сам, избегая насилия, ибо насилие грозит общественному порядку, а Диккенс в высшей степени уважал его, видя в нем единственную защиту от преступности, от разнузданности толпы, от злого в человеке. Значит, вся надежда теперь на образование? Но и тут затраченные усилия обернулись для страстного и отзывчивого человека полным разочарованием.

Школам отведено значительное место в его романах, но главным образом это частные школы, обслуживающие средний класс, они не имеют отношения к тому, о чем я веду речь: образование как панацея от всех общественных пороков, как средство, дающее рабочим людям возможность и в ужасающих тисках нищеты отстоять свою свободу.

Для уличных попрошаек и маленьких бродяжек, для барахольщиков, выторговывающих себе жалкий пенни, — для этой детворы предназначались так называемые «школы для нищих». Этим общедоступным школам Диккенс придавал огромное значение. Начались они с того, что где-то в 20-е годы несколько молодых энтузиастов-самоучек стали проводить с уличными беспризорниками нерегулярные беседы и занятия. В 1843 году Диккенс впервые посетил одну такую школу близ Холборна, которой по доброй воле руководил некий судейский чиновник.

«Школа для нищих».

И с этого времени, закрыв глаза на опасность оживления сектантских настроений, он энергично выступает в поддержку «школ для нищих»: убеждает мисс Кутс пожертвовать на них деньги (1843), публикует в их защиту пламенное письмо в «Дейли ньюс» (1846), гневно обличает отношение к ним властей в «Декабрьском видении», появившемся в «Домашнем чтении» в 1850 году:

«Я видел министра в его кабинете: его обволакивал глухой стон Невежества, поднимающийся от земли, которой он управляет, до самых небес… Я видел тридцать тысяч детей, устремивших к небу свой вопль, — детей, которых ловили, секли, совали в карцер — все, что угодно, только не учили… Министр сказал: „Прислушайтесь к этому стону. Как сделать, чтобы он умолк?“ Ему советовали одно, предлагали другое, и кто-то шепнул в самое ухо: „Постарайся сам справиться. Наберись смелости!“ Но министр только пожал плечами и ответил: „Все это ужасно, но мне не хватит всей жизни исправить это зло“».

Несколько из этих «тридцати тысяч» Диккенс увидел воочию, посетив в марте 1852 года «школу для нищих» в Сэффрон-хилл по случаю передачи ей дрянных спален, где после уроков отсыпались бездомные дети и ютилась прочая публика. Рассказав, как увозят в работный дом умирать старого пропойцу, Диккенс продолжает:

«Рядом с этим несчастным, чужой ему и всему миру, стоял сиротка с лихорадочным румянцем на щеках и мрачно горевшими огромными глазами; и над ним смерть занесла руку; бутылочка с лекарством и какая-то записка — вот и все имущество, которое у него было. Бутылочку и записку ему дал врач, не нашедший для него места в переполненной больнице, и теперь он стоял в проходе, качаясь от слабости, пока Главный Самаритянин разбирал торопливо набросанные слова, выясняя основательность претензий маленького просителя. А тот, зажав в руке бутылочку, видимо, уже мало что сознавал и только мотался из стороны в сторону с остекленевшим взором. Трудно вообразить, чтобы нашлось хоть еще одно такое же одинокое и всеми покинутое существо, обременявшее в ту ночь нашу матушку-землю».

Этот мальчик — уже несомненный Джо, горчайший упрек, брошенный Диккенсом бесчеловечно жестокому обществу, а может, и вообще самая гневная страница в литературе; Джо — основа основ (ибо опуститься ниже некуда) крупнейшего социального романа Диккенса «Холодный дом», первый выпуск которого вышел в ноябре предыдущего, 1851 года; тогда же в Гайд-парке с триумфом открылась Всемирная Выставка, представившая во всей их славе промышленность и торговлю Великобритании. «Домашнее чтение» отозвалось на это событие крохотной заметкой, а своему помощнику Уиллсу Диккенс признался: «У меня инстинктивное предубеждение против Выставки, я испытываю чувство смутное и не объяснимое словами». Зная, что в это время он обдумывал «Холодный дом» — обвинительный акт всему общественному строю, — мы легко догадываемся, что представляло собой подобное «смутное чувство».

Детский труд на фабрике.

На краю бездны.

В течение почти полувека «Холодный дом» и следующий за ним роман «Большие надежды» были преданы забвению (почитатели Диккенса поздневикторианской эры и при Эдуарде их тоже никоим образом не жаловали){108}, и только в наше время, с возрождением интереса к Диккенсу и проникновеннее осознав природу его углубившегося пессимизма, критика восторженно приняла эти романы.

О них очень много написано, блестяще раскрыты их новизна и зрелость мысли; в нашем кратком обзоре мы рассчитываем хотя бы отчасти показать их необычайную силу и глубину.