Жизнь императора Генриха IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Жизнь императора Генриха IV» написана неизвестным историком начала XII века. Ее автор был хорошо знаком с текстами латинских классиков (Теренция, Лукана, Вергилия, Горация и др.), но, воссоздавая биографию монарха в послании к неизвестному корреспонденту, дал изложение событий непоследовательно; в его повествовании хронологический принцип перемежается с тематическим, вследствие чего нарушается связность сюжета, происходит смешение событий. Б?льшая часть царствования Генриха IV представлена схематично, в общих чертах обрисованы регентство Агнессы Аквитанской, борьба между князьями, восстание 1073–1075 годов в Саксонии; первый этап борьбы между Генрихом IV и папой Григорием VII, завершившейся их встречей в замке Каносса в январе 1077 года, перед которой король был вынужден принести покаяние во дворе замка (о чем автор предпочел умолчать), уделив чуть больше внимания борьбе Генриха IV с королями, выдвинутыми против него оппозицией: Рудольфом Швабским, Германом Люксембургским и Экбертом Мейсенским, однако эта часть повествования в хронологическом плане является наиболее уязвимой, наряду с рассказом об итальянских кампаниях Генриха IV. Более обстоятельна заключительная часть труда, рассказывающая о войне императора со своим сыном и соправителем Генрихом (V).

Все эти факты свидетельствуют о том, что автор мог быть младшим современником императора. Свой труд он написал после смерти Генриха IV в 1106 году, но до того, как тело отлученного от церкви монарха, первоначально погребенное в Льеже, в 1111 году было перезахоронено в Шпейерском соборе, что осталось автору неизвестным. В тексте говорится о возможных преследованиях, которые могли постигнуть автора, занимавшего критическую позицию по отношению к Генриху V и просившего адресата сохранить его авторство в тайне (гл. 1). Тот факт, что автор называет Генриха V, получившего императорскую корону от римского папы Пасхалия II 13 апреля 1111 года, королем, также указывает на то, что он закончил свой труд до его коронации.

Немецкие исследователи в разное время атрибутировали авторство «Жизни императора Генриха IV» епископу Льежа Отберту (М. Гольдаст)[483], аббату монастыря св. Альбана в Майнце Теодориху (Ф. Яффе)[484], выходцу из Баварии или Франконии (А. Дрюффель)[485] и более конкретно – епископу Вюрцбурга Эрлунгу (В. Гизебрехт)[486], однако ни одна из этих гипотез не выдерживает критики. Вряд ли автор мог происходить из Регенсбурга, который упомянут в тексте только один раз, или из Майнца, который фигурирует лишь в описании событий 1098–1099 и 1103–1106 годов, тогда как более ранние события, связанные с этим городом, остались автору неизвестны. Против атрибуции текста Эрлунгу Вюрцбургскому говорит то, что кампании 1077–1078 и 1086 годов, во время которых Вюрцбург был осажден противниками Генриха IV, смешаны друг с другом[487], что вряд ли могло бы произойти, если бы автором являлся епископ этого города. Следует усомниться и в авторстве Отберта Льежского. Против этого, во-первых, свидетельствует тот факт, что автор говорит о себе в первом лице, тогда как о льежском епископе упоминается в третьем лице; во-вторых, пребывание императора в Льеже описывается лаконично, не сообщается никаких подробностей об обстоятельствах его смерти, из чего следует, что автор не мог быть ее очевидцем. Возможно, в этот момент он находился среди жителей Кельна, выдержавшего осаду войск Генриха V, который он называет «едва ли не главою всех других городов» (гл. 13), подробно описывая его оборону.

Автор «Жизни императора Генриха IV», в отличие от своего предшественника на литературном поприще Випона, дал не перечень «деяний» монарха, не историю государства, а историю злоключений своего героя в борьбе с немецкими князьями и папством. Выступая против претензий главы католической церкви на приоритет над светской властью, которые были провозглашены в 1075 году папой Григорием VII, автор не раскрывает предпосылок и первопричин конфликта между папой и императором, связанных как с борьбой за политическое верховенство, так и с внутрицерковным движением за реформы, но представляет дело так, будто противники Генриха ввели Григория VII в заблуждение относительно его прав в процедуре избрания короля (гл. 3), хотя критикует понтифика с большой осторожностью (гл. 6). В то же время на фоне оппозиционных Генриху IV исторических сочинений, – таких как анналы Ламберта Херсфельдского, хроники Бертольда из Райхенау или Бернольда из Констанца, авторы которых пытались дискредитировать монарха, боровшегося за сохранение контроля над церковной иерархией, – для анонимного биографа императора характерна панегирическая репрезентация действий Генриха.

Текст «Жизни императора Генриха IV» сохранился в рукописи XV века, которая принадлежала монастырю Св. Эммерама Регенсбургского, а после ликвидации монастыря в начале XIX века поступила в Баварскую королевскую библиотеку (ныне Баварская государственная библиотека) под № 14095. Рукопись была открыта гуманистом Иоганном Авентином, опубликовавшим ее в Аугсбурге в 1518 году. На этом издании основывались все последующие издания до выхода в свет критической публикации В. Ваттенбаха в XII томе Monumenta Germaniae Historica Scriptores rerum Germanicarum (Hannover, 1856), которая была переиздана с дополнениями В. Эберхарда в серии Scriptores rerum Germanicarum in usum scholarum separatim editi (Hannover, Leipzig, 1899). Текст памятника переведен на немецкий и английский языки. В переводе на русский язык фрагменты «Жизни императора Генриха IV» были изданы во втором томе хрестоматии М. М. Стасюлевича «История средних веков в ее писателях и исследованиях новейших ученых» (Гл. 1–3, 6–9).

1. «Кто даст воду голове моей и источник слез глазам моим»[488], чтобы я оплакал не руины взятого города, не пленение простого народа, не потери моих вещей, но кончину августейшего императора Генриха, который был моей надеждой и единственным утешением, а если о себе я умолчу, разве не сделался он славой Рима, украшением империи, светочем мира? Будет ли после этого приятной моя жизнь? Будет ли один день или час без слез? Или с тобой, о милейший, смогу ли делать упоминание о нем без излияний? Вот, между тем как пишу то, что диктовала нестерпимая боль, падают слезы, смываются слезами буквы и то, что записывает рука, размывает глаз. Но, пожалуй, ты несдержанность моей скорби изобличишь и, дабы плач мой прекратить, предостережешь о том, чтобы это не стало известно тем, кто радуются о смерти императора. Признаю, что ты правильно меня наставляешь, но я не могу самому себе приказать, не могу боль сдержать, потому что плачу. Хотя на меня гнев свой острят, хотя меня на части разорвать желают, боль страха не знает, боль понесенных наказаний не ощущает.

Не я один оплакиваю его кончину: это опечалило Рим, это всю Римскую империю ввергает в слезы, об этом богатые и бедные вместе скорбят, кроме противников его власти и жизни. И причиной этого является не моя личная боль; благочестие заставляет меня сожалеть об общем горе, ибо, когда он ушел, справедливость оставила землю, мир исчез, коварство проникло на место верности. Хор славящих Бога умолк, стала безмолвной божественная служба, в праведных домах не слышится голос счастья и благополучия, так как нельзя найти того, кто все это торжественно установил. Храмы своего патрона, монастыри отца потеряли, какую им привилегию, какой почет он сам предоставил, о каком с тех пор не было известно, как покойного [императора] не стало. А потому, монастыри больше всех имеют истинную причину для скорби, ибо с его погребением оказалась погребена и их слава.

О, Майнц, сколько красоты потерял ты, который упустил такого искусного мастера для восстановления руин твоего разрушенного храма![489] Если он сумел бы в то время труд по возведению твоего собора, что начал, до завершения довести, вне сомнения, он соперничал бы со знаменитым собором Шпейера, что от основания до вершины удивительным усилием он построил[490] и скульптурными работами наполнил, чтобы этот труд удостоился бы похвалы и восхищения перед всеми трудами предшествующих королей. Какое же украшение из золота, серебра, драгоценных камней и шелковых пелен для того собора он собрал, трудно поверить, если только не потрогать и не увидеть их.

Также и вам, о бедные, это может стать причиной большой скорби, ибо только теперь сделались вы бедняками, когда лишились утешителя вашей нищеты. Он вас кормил, руками своими мыл, наготу вашу прикрыл. Не перед дверью, но перед столом его возлежал Лазарь, видел не крохи, но царские блюда[491]. На самой трапезе он не отворачивался от гноя и зловония покрытых язвами людей, когда служитель стола от запаха морщил или зажимал нос. В спальне его слепые, хромые и разными болезнями изнуренные люди лежали; он сам их разувал, укладывал, ночью поднявшись, укрывал, не отворачивался или касался и того, кого болезнь заставляла испачкать постель. В пути ему предшествовали, сопровождали, споспешествовали бедные люди, которых он, хотя и заботе своих близких поручал, однако сам о них заботился, словно некому их было опекать. Но и везде по резиденциям своим содержание бедным распределял, количество их и кончину каждого сам знать желал, чтобы и умершему поминовение мог бы сотворить и знал бы о том, кого другого на его место выбрать. Если когда неплодородный год голод предвещал, он поддерживал большое количество [голодавших] пропитанием, воистину, помня о предначертании слова Господня: «Приобретайте себе друзей богатством неправедным, чтобы они, когда обнищаете, приняли вас в вечные обители»[492].

Что подумаем о том, какую боль чувствуют бедные, когда вспоминают эти благодеяния, которые мы перечислили, имелось и очень много тех, которые мы перечислить хотели бы, и которые они теперь не могут иметь. Кто же предложил им эту человеческую заботу? Кто узнает, где страждущий лежит или какой пищи требует? Кто более озаботился этими делами милосердия, которым император Генрих служил? О, муж благочестивый и достойный человеческой похвалы! Он повелевал миром, но бедные [приказывали] ему. Хотя мир [служил] ему, он сам прислуживал бедным.

Это о его доброте милосердия в отношении бедных [мы сказали, о том] что многих он любил и что от людей скрывать не смог, не потому что это достойно сделано, но потому что прежде было воспринято силой мысли, – так как кто же знать может о том, чему один Бог был свидетелем? – о других добродетелях, которыми он сверкал, мы скажем как-нибудь, ибо все рассказать не можем. Никто не удивится, если оплакивая его кончину, я примешаю радостные деяния его жизни, так как это был обычай скорбящих, чтобы, когда кончину друга оплакивают, всю его прошедшую жизнь и нравы излагали в качестве доказательства своей скорби. Так подобает мне об этом написать, подобает мне предаваться скорби и оплакивать кончину того, кто, пока был жив, являлся моей радостью. Он представлялся то в образе императора, то в образе воина, с одной стороны показывал, как следует проявлять достоинство, с другой стороны подавая пример смирения. Он имел столь тонкий ум и столь большую рассудительность, что в то время как князья приходили в затруднение в каком-нибудь намерении или в деле, которое следовало решить по справедливости или при обсуждении дел королевства, он сам быстро развязывал узел и тому, что было бы справедливо и полезно, поучал, словно почерпнув это из самой тайны мудрости. Он внимал словам других, сам же говорил немного, не первым к решению стремился, но ожидал других. На чье лицо острие своих глаз он устремлял, движение его души замечал и видел, словно глазами рыси, носил ли кто на сердце ненависть или любовь к нему. Не стоит оставлять без похвалы и то, что в толпе князей он перед всеми выделялся и выше самого себя казался, и что в грозном лице некая гордость проявлялась, отчего взгляд, словно молнией поражал тех, на кого был направлен, так как среди домашних своих он и редкое волнение проявлял на спокойном лице, и казался умеренным в росте.

Не только князья собственной империи его боялись, но и царей востока и запада столь его слава устрашала, что данниками они стремились стать прежде, чем побежденными. Сам царь греков, что скрывал страх, добивался его дружбы и страшился в будущем получить в качестве врага, упредил [его] дарами, чтобы он не превратился в неприятеля. Свидетельством этого была золотая плита шпейерского алтаря, как новизной работы, так и весом металла вызывавшая восхищение, что греческий царь[493] передал, в то время, когда узнал про обет и рвение императора в отношении Шпейерского собора, в качестве самого благородного дара, который был достойным как для того, кто послал, так и для того, кому он был послан. Но и царь Африки, поскольку очень боялся могущества императора, весьма увеличил его казну.

Тех, кто угнетал бедных, [император] подавил; тех, кто занимался грабежом, отдал на расправу; тех, кто против него сопротивлялся и против власти его поднялся, так усмирил, что на их потомстве и поныне видны его королевской мести следы. Потому, не являлось удивительным то, что и своими [делами] в настоящем и делами империи на будущее он старался сделать так, чтобы они научили [людей] не нарушать мира, не потрясать империю войной. На этом я хотел бы оторвать перо, ибо надлежит перейти к мятежам, лживым поступкам и злодеяниям, о которых писать истину является опасностью, а ложь – преступлением. Здесь досаждает волк, а там – собака[494]. Что тогда делать? Говорить или молчать?

Рука начинает и сомневается, пишет и отклоняется, записывает и стирает, так что едва ли знаю, чего хочу. Но стыдно, если в начале краткого рассказа остановился и голову без тела нарисовал. Продолжу то, что начал, твердый и уверенный оттого, что верность твоя мною замечена и того, что написано, ты никому не откроешь, или, если это вынесут наружу, не выдашь автора.

2. Когда император Генрих, о котором нам предстоит говорить, своему отцу, славнейшему императору Генриху III[495], наследовал в королевстве, он был еще ребенок[496], ибо отец этого ребенка рано ушел из жизни, но государство еще поддерживалось в прежнем положении: ни войны не возмущали мира, ни трубный глас не нарушал тишины, не совершались грабежи, не подвергалась сомнению верность. До той поры право [имело] свою силу, пока власть его правом была. Этому благополучному положению королевства много способствовала светлейшая императрица Агнесса[497], женщина зрелого ума, которая, обладая равными с сыном правами, управляла государственными делами. Но поскольку людей незрелого возраста боятся мало и, в то время как страх ослабевает, дерзость возрастает, детские годы короля много порока душе принесли. В то время каждый стремился сравняться со знатным, или же стать знатным самому, и преступление увеличило власть многих [людей], не было какого-либо страха перед законом, который имел мало силы под маленьким королем.

И для того, чтобы все делать смогли по своей воле, они сперва отняли ребенка у матери, которую боялись из-за трезвого ума и тяжелого нрава, выставив в качестве причины то, что королевство не должно управляться женщиной, хотя о многих королевах могли бы прочесть, что они управляли королевством с мужским благоразумием. Но поскольку король, будучи ребенком, оказался оторван от материнской опеки и в руки князей для воспитания перешел, то, чтобы они не предписывали ему сделать, он делал, как ребенок; кого они хотели, он возвышал, кого они хотели – низлагал, так что с полным основанием говорили, что не столько своему королю они служили, сколько повелевали. Когда дела государства обсуждали, не столько о королевстве, сколько о своих интересах заботились и, чтобы им было преимущество во всех делах, что они делали, прежде всего, они свою жалобу подавали. Это вероломство или более того состояло в том, что [короля], которого следовало охранять в его детских поступках словно запечатанного, они предоставили собственной воле, таким образом, добивались от него того, чего желали.

Но, когда его возраст и умственные способности достигли определенного уровня, он смог различать, что добродетельно, что – безнравственно, что полезно, что – нет, а осознав то, что творил, руководствуясь внушением князей, осудил многое из того что делал и, сам сделавшись себе судьей, изменил из этого то, что следовало изменить. Он также запрещал войны, насилие и грабежи, чтобы призвать к восстановлению изгнанного мира и справедливости, возобновлению находившихся в пренебрежении законов и пресечению преступления, совершавшегося по произволу. Тех, кто привык к злодейству, он не мог обуздать посредством эдикта, [но] через строгость закона и куриального права исправил все же мягче, чем требовала вина. Что они не справедливостью, но беззаконием посчитали, и те, которые отвергли закон, так как были законом стеснены, и те, которые на каждого злодейски набрасывались, отказавшись терпеть узду, или уничтожали его или силы лишали, полагались на свои замыслы, не подумав о том, что сами должны своим согражданам мир, королевству – справедливость, королю – верность.

3. Тогда саксонцы, суровый народ, неукротимый в борьбе, столь же стремительный на войне, сколь и дерзкий, ставящий себе в качестве славной заслуги первобытную ярость, внезапно подняли оружие на короля, который, оценив опасность борьбы с небольшим количеством воинов против бесчисленного количества вооруженных людей, едва ускользнув, предпочел жизнь славе, а здоровье – удаче[498]. Поэтому, увидев, что их начинание не отвечало их желаниям, они вырыли [из могилы] останки сына короля, который в то время еще не сделался императором[499], – о бесчеловечный замысел, о позорная месть!

Разгневанный этой двойной и самой тяжелой несправедливостью, король повел войско против того народа, сразился, победил[500]; но победил, повторяю, выставленное против него войско, но не непоколебимость мятежа. Ибо, когда они тотчас сошлись в сражении, он победил их, а когда побежденные бежали, подверг бегущих преследованию; хотя он разграбил их добро, разрушил укрепления, и делал все [дела] так, как хотелось победителю, все же [эти деяния] не смогли их привести к покорности.

Когда, уйдя оттуда и подготовив в короткое время войско, он вновь их атаковал, они, не доверяя своим войскам, которые в прежней войне были тяжелейшим образом разбиты, чтобы приблизиться к спасению, сдались, надеясь на короля, что только ради выражения покорности он легко дарует свою милость[501]. Но надежда прошла мимо, ибо король, тех, кто были приговорены к ссылке, отправил в разные земли, где, стесненные тяжелым заключением, послабления по указу они ожидали. Из этой ссылки одни ускользнули благодаря бегству, другие освободились от стражников благодаря деньгам. В то время как они возвращались к родному месту и своему дому, то взаимно связали себя новым заговором, чтобы прежде быть готовыми к смерти, чем вновь повергнуться порабощению. Но и заговор их оказался сильным, поскольку с ними соединились некоторые из лангобардов, франков, баварцев, швабов, давших и принявших клятву, которые короля со всех сторон военными действиями поразили[502].

Увидев же, что короля войной можно ударить, но не свалить, потревожить, но не победить, ибо его сила все еще была непобедима, для того, чтобы истощились силы его, они стали измышлять и приписывать ему преступления, какие только наихудшая и самая грязная вражда и зависть придумать могла, и о каких мне писать, а тебе читать покажется отвратительным, если изложить то, что перемешав истину и ложь, перед римским понтификом Григорием[503] о нем они говорили: не следует царствовать столь бесчестному человеку, более известному преступлениями, чем именем, тем более, когда королевское достоинство Рим на него не возложил, тогда как Риму надлежало бы вернуть свое право ставить королей, и понтифик и Рим заботился бы об этом, исходя из совета князей, смотря по тому, чья жизнь и благоразумие соответствовали такой чести.

Обманутый такой выгодой, равно как и честью поставить короля, которую они обманом ему предоставили, приведенный в движение папа наложил на короля церковное отлучение, и объявил епископам и другим князьям королевства о том, чтобы они воздерживались от общения с отлученным королем. Сам же вскоре обещал пределы Тевтонского королевства посетить, где церковные дела и преимущественно дела королевства намеревался обсудить. И также прибавил вот это: освободил всех подданных от присяги, которую королю на верность принесли, чтобы позволить возмутиться против него тем [людям], которые были связаны клятвой. То, что было сделано, не понравилось многим, – если хоть кому-то не нравится то, что сделал понтифик, – и они заявили, что это сделано столь же напрасно, сколь и незаконно, что таковым останется. Но не рискну их утверждения излагать, дабы не показалось, будто я вместе с ними склонен то, что сделал понтифик, опровергать.

Вскоре епископы, – как те, которые из любви, так и те, которые из страха находились на стороне короля, – испугавшись за свое положение, в большинстве уклонились от его поддержки, что и большая часть князей делала[504]. Тогда же, увидев свое дело в столь стесненном состоянии, [Генрих], возымев сколь тайный, столь и хитроумный замысел, неожиданно и быстро отправился в путь навстречу папе[505], и одним делом добился двух выгод, то есть получил разрешение от церковного отлучения и подозрительное для себя соглашение понтифика со своими противниками сам посредством этого пресек. На возлагаемые против него преступления он едва ответил, поскольку заявил, что на обвинение своих противников, даже если бы оно было истинным, ему не подобало отвечать.

Чем вам оказался полезен этот результат – тем, что он был связан отлучением, а когда от отлучения освободился, своей властью еще более властно пользуется? Чем вам помогло обвинение его в ложных преступлениях, когда на ваше обвинение я также легко отвечу, как ветер развеет пыль? Мало того, что вас безумие против вашего короля и правителя мира вооружило? Ничего ненависть вашего заговора не достигла, ничего не совершила. Того, кто руку Господа в королевстве утвердил, ваша [рука] свалить не смогла. Где же клятва верности, которой вы ему клянетесь? Почему забываете благодеяния, которые с царственной щедростью он направлял на вас? До сих пор ли вы руководствуетесь здравым суждением, а не гневом; раскаиваетесь ли вы в том, что начали, что как не могучая сила, над вами восторжествовав, вас победила, и ногами своими попирает, и эту кару налагает, которая покажет последующим векам, чего стоит королевская рука? Во всяком случае, вы, о, епископы, увидите, что не погибнете на праведном пути[506]; увидите, что не следует становиться нарушителями данной клятвы; о том, что последует для вас, вы сами знаете.

4. В то время как король от папы назад вернулся, получив благословение вместо проклятия, то нашел в качестве поставленного над собою короля герцога Рудольфа[507], который, услышав молву о его возвращении, прежде готовый к бегству, чем к сражению, прежде потрясенный, чем побежденный, бежал в Саксонию. Ведь легко королевство принять, а трудно удержать. Но никого не удивило бы то, что теперь бежал опытный и смелый в военных делах муж, так как часто справедливое и победоносное дело ввергает смелых в ужас и в бегство. О, алчность, наихудшая чума, которая добрые нравы развратила, и самые добродетели многократно в пороки превратила.

Этот достойный герцог, муж, пользовавшийся во всем королевстве большим авторитетом и славой, придерживавшийся правоты и истины, сильный на войне и вообще замеченный в добродетелях всякого рода, этот человек, скажу я, подчинился жажде власти, которая всех побеждает и, сделавшись предателем своего господина, поставил клятву верности ниже сомнительной чести. Все же были те, которые говорили, что на это он подстрекался папой и муж такой доблести не уступил бы когда-либо более жажде власти, чем внушению; и то [эти люди] в качестве аргумента для себя утверждали, что между тем, как после разрешения короля [от церковного отлучения] Рудольф захватил королевство, папа молчал, согласно тому, что написано комедиографом: тот, кто молчит, достоин похвалы[508]. Поэтому, когда удалился Рудольф, голову которого, если бы он был схвачен, карающий меч достойно бы отсек, король [Генрих] в Баварию и Швабию вступил[509] и из-за соучастников заговора против себя опустошил, крепости их сокрушил. Все же он не мстил за суть своей обиды, но, зная узду в проявлении мести, долго меньше меры вины сдерживал поводья наказания.

Но Рудольф, что уравновесил позор бегства проявлением смелости, осадил город Вюрцбург[510], где все же более обманом, чем доблестью сражался. Ибо, когда король для изгнания врага войско созвал, [воины] построились с обеих сторон для битвы, и передние ряды между собой в схватке сцепились, некоторые из всадников королевской стороны, привлеченные вознаграждением, которые себя к стороне короля едва ли в качестве верных сторонников причисляли, внезапно на него самого обратили оружие, но, не ранив, нанесли ушибы защищенному доспехами телу. Увы, несчастны те, для кого плата была причиной злодеяния и убийства, на которых в одном и том же месте и преступление свалилось и месть, ибо на них столько правых мстителей зря обрушилось, что в их телах утратилась человеческая фигура. И возникло волнение, поднялся шум, было брошено слово об убийстве короля и из-за этого известия устрашенное войско бежало, преследуемое врагами, и так как всадники на конях спаслись, за исключением немногих, лишь пехотинцам незавидная участь досталась, и по этой причине победа была столь большим преступлением, сколь малой заслугой[511]. Так враг, взяв город и поставив гарнизон, возвратился в Саксонию[512].

Что, дерзкий, стала тебе полезной беспорядочная резня обращенного в бегство народа или удача во взятии города, так как ты недолго городом [владел], разве когда-нибудь сможешь овладеть королевством? Король же, спустя немного времени вернувшись назад с войском, взял захваченный город[513], ведь те [люди], которым была поручена провинция ради обороны города, бежали из него. Потом, часто вступавший в Саксонию с войском[514], он возвращался назад либо как победитель, либо как равный в силе[515]. Но, следует написать, какую в последнее возвращение он одержал победу, сколь памятную, столь и счастливую, и было дано миру важное свидетельство того, чтобы никто не поднимался против своего господина.

Ибо достойнейшее отмщение отсечением правой руки за клятвопреступление явил Рудольф, который не побоялся нарушить клятву верности, принесенную своему господину королю. И словно других ран оказалось недостаточно для того, чтобы привести к смерти его, явилась для этой части тела также наказанием она, чтобы через наказание была познана и вина. Но следует написать и о другом, что в той победе тронуло, а именно, что бежало как победившее, так и побежденное войско. Бесспорно, по указанию божественной милости свыше это произошло таким образом, что после падения главы [мятежников] взаимным бегством был предотвращен грех взаимной резни[516].

Но жестокий народ не придал значения ни ущербу, ни знаку; и даже, говоря точнее, не мог быть побежден рукой, потому что был побежден упрямством: он поставил себе нового короля Германа[517], который и сам новым образом погиб. Ибо, когда саксонцы его из своей земли изгнали, из-за чего бы то ни было, потому что им в нем что-то не понравилось[518], то, вернувшись на свою родину и продолжая носить пустое имя короля, он присоединился к епископу Трира Герману[519], которого прочность непреступных укреплений побудила к дерзкому решению о том, чтобы сочувствовать [движению] против короля [Генриха]. Какова же может быть власть короля, который имел защиту не от своих, но от чужих укреплений!

В один из дней, когда [король Герман] совершал поездку, то придумал такое развлечение, чтобы на замок, куда они направлялись, напасть под видом врагов и испытать, какая дерзость, какая доблесть духа у тех, кто защищал бы его, нашлась. Какой удивительный путь, какая неожиданность часто происходит, что же в будущем, как будет! И когда они ворвались в открытые ворота, которые оказались без запора и без охраны, одни из тех, кто находился внутри, схватив оружие, храбро выступили против нападавших, другие стали бессильно искать укрытия, одна женщина, которая имела женский пол, но не женскую душу, взошла на башню и бросила мельничный камень в голову короля, и так от женской руки он пал[520], и смерть его была позорной. Но то, что было сделано женщиной, по взаимному уговору перенесли на мужчину, чтобы обелить этот позор.

5. После такой участи [второго] из королей в создании правителей долго была задержка, и падение предшествующего было страхом для будущего. Наконец, властолюбие победило и маркграфа Экберта[521], который сильной рукой добивался овладения королевством. Все же он поздно был научен смертью, что из всех других одна поражениями наставить бы могла.

В Саксонии был город, который переметнулся на сторону [Генриха], заранее предвкушая, что клятва верности послужит и укреплению его положения, и получению королевской помощи, так как видел благоприятный быстрый бег судьбы короля. Из-за чего недостойно вознегодовавшие князья саксонцев обложили город осадой. Маркграф же Экберт, который наполнился надеждой на то, что сможет захватить королевство, чтобы приготовиться к тому, чего желал, с самой большой из всех силой для осады того [города] поспешал[522] и, послав большинство людей вперед, сам с немногими отправился следом.

Тайная тропа через какую-то рощу привела того, кто, скрываясь, отклонился от общего пути, чтобы случайно на врагов не набрести, – ибо кто же так могущественен, что не имеет врагов или не боится вражеских засад? Как окутано тайной твое правосудие, Господи, как чудно устроение и то, что ты скрываешь, когда совершаешь, и открываешь [те дела], которые скрывал! Уже зной полуденного солнца коней и сидевших на них всадников опалял и, как обычно бывает, вызывал жажду. Кроме того, такая тяжелая усталость подкралась к утомленным всадникам, что от дремоты они склонили усталые шеи, и их кони, не стянутые уздой, пошли вольным путем. Совсем недалеко в стороне, у рощи, [удалось им] заметить одиноко стоявшую мельницу[523], где они, разойдясь, предались сну, между тем, послав мельника, чтобы страдавшим от жажды из селения он принес питье. В то время как он спешил, взвалив на свои плечи мех, то встретил каких-то щитоносцев, направлявшихся к упомянутой осаде, которые втайне были приверженцами короля [Генриха], хотя находились на стороне его врагов. Когда они спросили его, откуда он шел, куда направлялся, отчего так спешил и задыхался, не скрывая того, что знал, на своего гостя и на причину путешествия он указал. Они же, изумленные либо страхом, либо, скорее, радостью, поговорив между собой о том, что сделали бы, – какой риск против награды, что за доблесть, что за слава, что за доверие было бы, если бы они убили столь важного врага короля, – чтобы тот случай напрасно для себя не упустить, большую доблесть через посредство большой опасности проявить, взаимно возбужденными душами направить коней к мельнице поспешили, но достигли ее прежде желаниями, чем лошадьми. Началась битва, которая долго была тяжелой и сомнительной, так как равной оказалась доблесть и количество собравшихся [воинов], ибо одни сражались ради славы, а другие ради жизни. Наконец восторжествовала фортуна короля [Генриха] и самый дерзкий враг не в сражении, но на мельнице убитый, позорно пал.

Весьма счастливая ты и все еще [имеющая] много названий, – о, мельница, – к которой притянула людей не столько работа вращавшихся мельничных колес, сколько молва, которая и перемалывается, когда рассказываешь о той битве и, пересказав, размалываешь. Так, то собрание князей расстройством похода завершилось, так незаконченное предприятие от осады вспять обратилось. Таким образом, дело короля изо дня в день продвигалось к более высокому и благоприятному положению, а дело его противников опускалось вниз и всякое их начинание перетекало в позорный конец.

6. Когда вследствие этого они заметили, что сами не возымели никакого успеха ни в войне, ни в выборе королей, они еще раз вооружились упреками и перед понтификом обвинили [Генриха] во многих других и нечестивых преступлениях[524]: что он убил христианнейших королей, которых они сами создали не без участия апостолической власти, в то время как за свое преступление он оказался низвергнут из королевского достоинства, то королевство с помощью кровопролития захватил, огнем, грабежом, оружием все опустошил, и свою тиранию против церкви и государства всеми способами применил.

За эти преступления, что ему самому они подбрасывали, понтифик вторично обременил короля отлучением от церкви[525], но это отлучение не имело большого веса, так как было видно, что оно явлено не из благоразумия, но из произвола, не из любви, но из ненависти. Когда же король увидел, что понтифик стремится к тому, чтобы лишить его королевства, что он не получил бы удовлетворения от его подчинения иным способом, если бы он не потерял королевство, вынужденный от покорности к мятежу, от смирения к высокомерию возвратиться, готовился устроить понтифику то, что понтифик ему самому вознамерился устроить.

Оставь, прошу, славный король, откажись от того усилия, что для свержения главы церкви с его высоты предпринимаешь ты и становишься виновным в возобновлении насилия. Счастлив терпящий несправедливость, но не воздающий преступлением. Таким образом, король искал причины и поводы, как бы его изгнать, и измыслил то, что прежде он незаконно воссел на римский престол, ввиду того, что отрицал, что хотел приблизиться к нему из честолюбия еще при жизни своего предшественника[526], в то время как был архидьяконом. Истина была ли это или ложь – об этом узнал я мало. Одни это признавали [за правду], другие говорили как о вымысле и обе стороны приводили в качестве аргумента Рим: эти говорили, что Рим – господин мира, никогда не потерпел бы такого греха; те же говорили, что Рим невольник алчности и легко допустил бы за деньги любой грех. Для меня этот вопрос остается нерешенным, ибо я не могу защищать, а с неуверенностью не отваживаюсь утверждать.

В то время король шел на Рим с войском[527], сокрушая на пути каждого, кто сопротивлялся. Он взял замки, смирил мятеж, сломил упорство, уничтожил партии. Но его приход, который возбужденный Рим должен был встретить почестями, готовился встретить оружием, – также как когда Альпы перешел пуниец Ганнибал[528], – и своему королю, словно врагу ворота закрывал. Отчего король, движимый справедливым негодованием, обложил город осадой, как того требовало дело, и как [жители] запретили ему вход, так он запретил им выход. Он отправил людей в окрестности, чтобы они разрушали замки, разоряли города, расхищали добро и причинил ущерб провинции извне, за то, что Рим заперся изнутри. За пределами города война, а внутри был страх. Везде появлялись осадные машины: здесь стену пробивал таран, там воин по лестнице взойти на нее пытался. Те, кто в городе находились, бросали против них стрелы, камни, горящие колья и огонь, изредка выходя, лицом к лицу сражались. С каждой стороны бились мужественно, так как этих дело, а тех опасность отважными сделала.

Однажды, когда войско с обеих сторон утомленное сражением и зноем, около полудня предавалось сну, и дозорный не бодрствовал, как захотела фортуна, один из последних щитоносцев подошел к стене, чтобы собрать стрелы. И, когда поднявшись и напрягая слух, понял, что внутри никого нет, – ибо стена и укрепление казалось пустым, – при помощи твердости духа и подвижности тела руками и ногами стал взбираться вверх, пока, наконец, не охватил вершину стены. После того как, обведя глазами вокруг, никого не увидел, находясь между надеждой и страхом, движениями всего тела подавал знак сотоварищам и едва удерживался от крика, когда они поздно заметили знак. Тогда они поспешили, схватив оружие и лестницы, быстро, как говорят, на упомянутую стену поднялись и после того как взяли город, запоздавших защитников перебили, схватили, в бегство обратили[529].

Теперь король уже не считал достойным войти через открытые ворота, где передний ряд задерживал задний, который прижимал передний, но в отместку за необдуманное затворничество приказал, чтобы, разломав стену, такой широкий вход ему пробили, через который все войско сомкнутым строем одновременно прошло бы. Тогда всюду была смерть, всюду плач. Рим содрогнулся, в то время как удар обрушил высокие башни. Бежал папа – тот, кто ввергнул всех в опасность, всех в опасности оставил[530]. Наконец Рим раскаялся в своем упорстве, и тот, кто прежде мог быть достойным того, чтобы быть почтенным от короля дарами, теперь же едва огромное количество денег для короля добыл, чтобы не оказаться полностью разрушенным. Потом, когда все успокоились, король объявил на людях причину, ради которой пришел, рассказал о том, что вытерпел от преступления понтифика, и когда многие признали, что так было сделано, представил к избранию для всех папу Климента[531]; от него он сам с всеобщего одобрения принял посвящение в императоры и сделался патрицием города. В Риме он остался на некоторое время, пока не привел все к прочному согласию.

7. Не следует оставлять без внимания то, что распространилось в рассказах верных людей в тевтонских краях и признано в самом Риме. Император имел обыкновение один храм ради молитвы часто посещать[532] и ни одного дня, что бы ни происходило, не пропускать. Он выбрал себе в этом храме особое место для молитвы, где столь усердно, сколь и тайно предавался молитвам. Между тем, этот его обычай заметил некий темный умом человек. Побужденный собственной или, лучше сказать, чужой подлостью, он положил сверху на балку большой камень, чтобы в голову императора ранить, и, подняв потолочную доску, которая выходила прямо на голову императора, для метания груза отверстие открыл, часто пробуя веревкой [его] спускать, чтобы камень не отклонялся, когда упадет.

После того как достаточно провел испытаний, слуга коварства наверх ночью поднявшись, сверху наблюдал, когда император для молитвы на то место встал, которое обычно занимал. Тогда тот, жаждавший чужой гибели, о своей гибели не знал, ибо когда в голову императора груз бросал, то под своим собственным весом, несчастный, с грузом вниз упал, не причинив вреда императору, так как император немного от того места отодвинулся.

Это дело быстро стало известным по всему Риму и простой народ, который не может легко успокаиваться, в то время как приходит в движение, вытащив полуживое тело из-под обломков и вывернутых камней, напрасно растерзал вопреки желанию императора. Тогда же остальные [люди], приписав это небесному знамению, а не случайности, подчинились императору верой и душой, и замысел врага не только ему верность сторонников упрочил, но и многих из врагов верными сделал. Итак, он полезным оказался, в то время как навредить постарался.

Наконец, император, разобравшись со всеми делами Рима и поставив в городе гарнизон, чтобы не изменил присяге он, имея величие нового достоинства, вернулся в Тевтонское королевство. Но ни одна фортуна не продолжительна, ибо те воины из гарнизона, которых император поставил в Риме, оказались поражены недугом, который принесло и место, и время года, когда бывало лето, так что не один из них не избежал смерти[533]. Тогда Рим, установивший свой произвол после того, как пало иго гарнизона, вернулся к природному свойству и, подняв против императора оружие, изгнал [его] понтифика, а другого поставил, ибо Григорий, тот прежний [понтифик], уже ушел из жизни[534].

Когда об этом стало известно императору, он снова повел войско против Рима. Но, после того как он прибыл в Италию, когда послы из Рима навстречу [ему] поспешили, договор о мире предложили[535], так как за ним следовала молва об интриге находившихся позади противников, он вернулся назад, оставив в Италии сына Конрада, который уже тогда был возведен в достоинство наследника его королевства[536], чтобы он Матильде[537], стремившейся присвоить себе почти всю Италию, противостоял, и королевство, которое в будущем стало его собственным, из руки женщины отнял.

Что делают враги, когда восстают на родителей сами дети? Или откуда кто-либо безопасность ему предложит, когда он не имеет безопасности от того, кого породил? Уже распадаются браки, никто не стремится иметь себе наследника! Наследник твой будет твоим врагом, ибо не только дом твой и владения разграбит, но и жизни лишить поспешит.

Сын императора, оставленный отцом в Италии, для дела, о котором мы сказали, будучи убежден Матильдой, – ибо кого же женская хитрость не низвергнет или не обманет? – примкнув к противникам отца, возложил на себя корону[538], захватил королевство, попрал право, нарушил порядок, пошел против природы, искал крови отца, поскольку без пролития отцовской крови не смог бы царствовать. Когда, распространившись, эта молва к врагам императора пришла, они радовались, рукоплескали, пели, прославляли то, что сделал сын, а особенно, руководившую делом женщину. Они поспешно отправили послов, которые одобрением душу нового короля возбуждали и масло в огонь добавляли, которые за себя, но против него, принесли клятву верности и вечной защиты, хотя давно поклялись в том, что никогда не будут подчиняться ни сыну, ни отцу.

Император же, хотя от этой молвы страдал внутри, все же внешне в трудности держался, и не о себе, но о судьбе своего сына сокрушался. Когда же его от этого начинания не смог отговорить, не столько его беззаконие стремился наказать, сколько пример такого беззакония на будущее стараясь пресекать, задумывал лишить сына наследства и его брата Генриха[539], который в то время был еще ребенком, возвести в короли. Тогда, устроив собрание многих князей[540], император пожаловался на своего сына Конрада, что, присоединившись к врагам королевства, он королевскую власть захватил, что отца не только королевства, но и жизни лишить пытался: его беззаконие должно рассматривать как общественное дело, либо, если никого это не возмущало, по крайней мере, чтобы они взяли ответственность за дело государства, никого не допустили бы царствовать через насилие и преступление; лучше, чтобы они перенесли избрание на его младшего сына, тогда как старший по закону его лишился.

И многие [люди] выступили против, живя более измышлением, чем справедливостью и правдой; большинство же тех, которые стремились к общему благу, соглашались с намерением и желанием императора. Наконец, когда все сошлись в одном решении и одобрили его по общему согласию, император, сперва осудив мятежника декретом курии, младшего сына наследником своего королевства утвердил и принял [от него] клятву, чтобы на путь своего брата он не вступил: в королевство или в личные владения отца, до тех пор, пока он жив, никогда не входил силой, а только с его собственного согласия. Уже в то время был разговор и страх того, чтобы между двумя братьями семейная война к большому несчастью для государства в будущем не привела. Но тот, кто все предопределяет, устранил этот страх смертью старшего сына[541] и дал повод к тому, чтобы королевство могло вернуться в единое согласие. Так, по завершении этих дел, враги императора, часто теряя главу, не имевшие того, к кому могли бы примкнуть, подчинились мирному соглашению и, что было лучше всего, превратили войну в мир, военные лагеря в домашнюю безмятежность.

8. Между тем, для того чтобы везде установились мир и спокойствие, [император] князей в курию созвал, мир по всему королевству под присягой установить приказал[542] и для искоренения зла, которое творили, тяжелое наказание на нарушителей наложил. Так что сколь несчастным и добрым людям закон о мире полезен был, столь же коварным и властолюбивым он вредил. Тем он давал изобилие, этим – нужду и голод, ибо те, которые на солдат свое имущество растратили для того, чтобы выступать в окружении большого количества воинов и весьма выделяться среди других вооруженных людей, в то время как они лишились возможности устраивать грабежи по своему произволу, с наступлением мира, да будет сказано с их собственного позволения, стали бороться с оскудением, кладовые их опустели и испытывали крайнюю нужду. Тот, кто прежде скакал на взмыленном коне, теперь начал довольствоваться крестьянской лошадью. Тот, кто недавно не приобретал другой одежды, кроме пылавшей ярким пурпурным цветом, теперь считал удачей, если имел одежду такого цвета, какой сотворила природа. Радовалось золото, что его уже не будут втаптывать в грязь, в то время как из-за бедности стали пользоваться железными шпорами. Наконец, чего бы тщеславного, чего бы чрезмерного не привнесли дурные нравы, все это наставница бедность отнимала. Расположенный на берегу городок, в котором грабежом судов для пропитания промышляли, кормчий без опасности проплывал, не опасаясь голодных жителей. Удивительно, но не менее смешно: в то время как другие за несправедливость в отношении себя воздают возмездием, император за это воздавал миром. Когда же господа с приспешниками своими на несколько лет этим законом были стеснены, встревоженные тем, что им не позволялось дать волю своей испорченности, вновь против императора шум поднимали, вновь над его поступками недобрую молву распространяли. Что же, спрашиваю я, он совершил?

Очевидно, это произошло из-за того, что он запрещал преступления, восстанавливал мир и справедливость, потому что вор на дороге уже не подстерегал, свои засады в лесу не скрывал, потому что торговцу и кормчему был освобожден путь его, потому что из-за запрета грабежа разбойник голодал. Почему, я спрашиваю, ничем, кроме грабежа вам жить не нравится? Верните на поля то, что взяли с полей для войны; приравняйте количество приспешников к размеру богатства; соберите ваши владения, которые нелепо расточаете, чтобы иметь многих вооруженных воинов, и наполнятся ваши амбары и кладовые всяким добром; не будет больше необходимости чужое отнимать, когда чего угодно из своего может хватать. Станет так, что не подвергнется император позору за преступления, не продолжится в королевстве война; станет так, что вы сумеете удовлетворить тела и спасти ваши души, что и есть самое большое счастье. Но я занимаюсь никчемным делом, призывая играть на лире осла: ведь пагубный обычай можно искоренить лишь едва или вообще никогда.

9. К тому времени они настолько привыкли к грабежу, что придумывали повод для возвращения этого обычая, вновь направив стремление к разжиганию войн, вновь соперника императору искали, чтобы его погубить – для какового дела наиболее подходящим его сына считали. Итак, чтобы найти возможность для внушения, они стремились ввести его в заблуждение первыми соблазнами: часто на охоту с собой брали, обольстительными застольями прельщали, склоняли развлечениями на разложение души и ко многим свершениям, которые пробуждают юность, увлекали. Наконец, как это бывает между молодыми людьми, они образовали столь крепкий дружеский союз, что даже скрепили правой рукой клятву верности взаимным секретам.

Когда же вследствие этого они рассудили, что его можно опутать многочисленными сетями обмана, то в один из дней, как бы, между прочим, навели его на размышление об отце. Невероятно, что он может терпеть столь сурового отца, ничем не отличающего его от раба, так как он терпел все то, что и те, кто рабами являются; отец же его старик и бессилен держать бразды правления королевством, так что если бы вступление в управление королевством он отложил до его кончины, то, вне сомнения, кто-нибудь его для себя похитил бы у него. Его же поддержат много доброжелателей вследствие злобы и ненависти его отца; если же все стремления он на себя может переложить, если бы не стал медлить с тем, чтобы приняв королевство, овладеть управлением, – тем более что его отлученного отца и церковь давно низложила, и князья королевства отвергли, – то ему самому не подобало соблюдать ту клятву, которую он неосторожно принес. Напротив, лишь в том случае он поступил бы благочестиво, если сделал бы недействительной присягу, данную тому, кто отлучен от церкви. Отец же, не ожидавший никакого зла от сына, одобрял его дружбу с князьями королевства, надеясь, что потом столь верную и сильную помощь в управлении королевством они ему окажут, сколь прежде они сошлись во взаимной привязанности. Чего же более? Тотчас прельщенный и увлеченный страстным желанием, дурным внушением, каким всегда соблазняется юность, [наследник все же] не имел в достатке ни желания, ни действия.

Тогда сын императора, выждав время для того, чтобы отступиться от родителя, когда это было бы для отца наиболее неудобным, в то время как он выступил с войском против неких восставших саксонцев[543], которые через послов, отправленных навстречу императору, предлагали перемирие, внезапно бежал, уведя от него многих [людей], вне сомнения, чтобы быть оставленным теми, которые внушили ему, чтобы он сделался беглецом[544]. Потом император отправил послов[545], призывал его назад, как слезами, так и приказами, умоляя его, чтобы он не омрачал старого отца и, конечно, не оскорблял Отца всеобщего, чтобы не был подвергнут плевкам людей и осуждению мирской молвой. Кроме того, напоминал, что его связывало данное ему обещание, а те [люди], которые это ему такое внушили – враги, а не друзья, интриганы, а не советники. Сын решительно возразил и объявил, что впредь не будет общаться со своим отцом, поскольку он отлучен от церкви. Так, под видом Божьего дела, он свое дело осуществил. Потом Баварию, Швабию и Саксонию посетил, собрал князей, к тому, чтобы они свои помыслы к новым порядкам устремили, всех склонил, в королевскую власть вступил, будто отца уже похоронил.

Вскоре он угрожающим образом осадил крепость Нюрнберг[546], где с такой доблестью сражался, что и ущерб обеих сторон свидетельствовал об этом. Но сколь мало было у осажденных надежды, столь много силы духа внутри, и если бы император, пощадив злодея, сдать крепость не распорядился, он бы до сих пор над пустой осадой трудился, исключая, если только голод, который все побеждает, не победил бы ту крепость. Вот каково милосердие отца! Со своей стороны, он дал ответ действию сына из родительской любви, не обратил внимания на несправедливость, но на природу; предпочел город сдать, чтобы освободить сына от опасности, предпочел его несправедливость сносить, чем мстить. Тогда жители, выдвинув условие, какое они хотели, сдали город и, распустив войско, король отправился в Регенсбург, что сделало бы его верным ему и твердым в непоколебимой вере, в то время как город до сих пор колебался духом.

Когда об этом узнал император, который в то время находился в городе Вюрцбурге, подумав, что сына можно захватить или в дороге или в городе, так быстро и так тихо проследовал по пути его следов, что о его приходе стало известно не раньше, чем немалое количество его [людей] перейдя Дунай, устремились к городу, отпустив коней. Сын, пришедший в изумление от столь быстрого и внезапного поступка, бежал из города. Зачем бежишь, когда убегать не следует, зачем бежишь от отца своего? Тот, кто следовал за тобою, не был преследователем, потому что он был не враг, но отец; он следовал не для того, чтобы погубить, но для того, чтобы сберечь; он следовал для того, чтобы тебя из возмутителя государства в состояние спокойствия возвратить и о твоих делах на будущее заботу проявить.

Немедленно отправив посланников по Баварии и Швабии, король вновь собрал распущенное войско, каковое дело принудило императора к тому, чтобы и он сам созвал войско. Тогда оба войска у реки Реген друг против друга встали: тут отец, а там сын, тут милосердие, а там жестокость расположилась. И когда влиятельные люди обеих сторон сошлись, как будто, для того, чтобы выступить посредниками в таком раздоре, те, которые были со стороны императора, соблазненные убедительными словами, привлеченные большими и многочисленными обещаниями, в доверии к императору охладели[547] и, если бы он не предугадал приближенных обман, то один с немногими [людьми] остался бы в опасности. Итак, он подумал о том, что надлежит делать, когда удача уступает место несчастью и, наподобие Давида, бежал[548], чтобы сын убийцей ближнего не стал.

Как удивительна была сотворенная Богом милость, какой очевидный знак учит нас, если бы мы захотели учиться, если бы не имели слепоты сердца. Император, посчитав, что противники его тем путем, каким он пришел, станут его преследовать, отправился к герцогу Богемии, который, хотя недавно его неподобающим образом в стесненных обстоятельствах оставил, все же с большим почетом принял его и проводил в Саксонию[549], где, сколько бы он не имел сильных и жестоких врагов, все же через их [земли] ими к Рейну с почетом был доставлен. Отчего это, что, разве не рука Господа была с ним[550] в качестве незримого проводника, который уверенно вел его сквозь копья, сквозь врагов? Это чудо – предостережение тебе, сыну императора, если бы тебя можно было бы предостеречь, чтобы ты научился почитать отца своего, а не преследовать того, кого даже враги почитают, когда в руки их он попадает. Но так как ты не исправишься таким мягким предостережением, тебе предстоит более жесткое предупреждение. Когда же о бегстве императора стало известно, тот исход отдалил от него многих [людей], и большую часть заставил к делам его сына приобщиться, от его же [дел] уклониться.

10. Вслед за тем король, что подгонял благоприятную для него фортуну, повелел к рождеству Господню прибыть на курию в Майнц, пригласил князей, призвал многих людей, что стало известным всем, потому что вершитель дел так захотел. К этой курии император, своим созванным сторонникам также прийти предписал, захотев на рассмотрение поставить [то дело, что] по справедливости или без нее в отношении него было совершено.

Когда об этом узнали его противники, то, испугавшись и за себя, и за свое дело, если он придет, вооруженный как большим количеством воинов, так и правом, внушили королю такой обман, чтобы он пошел навстречу отцу, приняв вид сильно кающегося человека, признал вину и добивался милости: пусть печалится о том, что сочувствовал недоброму внушению, готовится [предоставить] любое удовлетворение, пока не обрел милость, и если так повод для обмана смог бы найти, то воспользовался бы им; однако же, если сама ложь [выдавалась] за верность, притворство следовало бы выдавать за правду. Так сурово он был подготовлен, когда к отцу пришел[551], а отец, поверив словам и слезам сына бросился ему на шею, рыдая и целуя его, радуясь наподобие того отца из Евангелия, сын которого был мертв и ожил, пропал и нашелся[552]. Чего же более? Он простил сыну, как наказание, так и вину, и это было тому сыну местью за несправедливость; он упрекнул сына с отеческой мягкостью, согласно написанному комедиографом: «За большой грех сына довольно немногих молитв отца»[553].

После этого отца, как ложным раскаянием, так и суждением, сын ввел в заблуждение, посоветовав ему, как было внушено ему самому, чтобы, распустив такое количество людей, они оба с меньшим количеством воинов пришли бы к курии; ничего не случится, когда они сами согласие нашли, что ему противостояло бы; если же с таким войском они дальше пойдут, все разорено будет. Понравился совет отцу, который был бы добрым, если бы не был лживым, и, распустив войско, не более чем с тремя сотнями мужей он проследовал к курии, сопровождаемый сыном. Когда же пришли к ночному пристанищу, там сын отца покорностью во всем предупреждал, там отец с сыном на протяжении всей той ночи веселился, беседовал, развлекался, обнимался, целовался, жадной радостью хотел восполнить ущерб от надолго прерванного общения, но не знал, что это последняя ночь той радости. Удивительно, чтобы ложь когда-либо имела столь успешную судьбу.

На следующий день, когда уже они приближались к Майнцу, прибыл как будто посол, который якобы говорил, что с большим количеством [людей] в Майнц пришли баварцы и швабы. Тогда сын внушил императору, что небезопасно между врагов проходить, если их намерений не предупредить, что никакими удилами не обуздывается дерзость людей; лучше бы он отправился к замку, который рядом находился[554], в то время как он сам встретил бы их и от безответственного решения увел, и к нему с собою привел бы для того, чтобы они просили милости его. Император сделал то, что сын посоветовал, отправился к замку, не замечая сетей обмана, который был прикрыт пеленой красивой верности фальшивой. Когда же император с немногими людьми вступил внутрь, ворота заперли, вассалам его вход был запрещен и открылся обман, так что принятый как господин, он удерживался как пленник[555]. И так, приставив к отцу охрану, [король] с этим фальшивым триумфом вернулся к майнцской курии с большим хвастовством, словно доблестное дело совершил, тем, что отца с умом захватил[556]. Тогда же курия радостью и ликованием огласилась, и обман к доблести они приравнивали, поправ справедливость.

Немедленно отправив к отцу посла[557], [король] приказал, чтобы он без промедления ему крест, корону, копье и все остальные регалии прислал и все замки, которые укрепленными держал, в руки его передал, если жизнь сохранить желал. Тот немедленно исполнил то, что было приказано, так как не имел более власти иной, чем над собой. Но [король] словно не увидел в этом удовлетворения, если бы только сам император лично не прибыл и на глазах у всех власть не сложил. Итак, он пришел не по своей воле, но был приведен в качестве пленного[558]. Один перед всеми, которые давно там находились, он предстал, не имея свободы суждения, то, что участь пленника требовала, сказал. Когда его спросили о добровольном отречении от власти, что не добрая воля, но необходимость исторгла, он ответил: «Очевидно, что отречение от власти не силой вырвано, но побуждением собственной воли; уже свои силы угасли для того, чтобы как следует держать бразды правления королевством, нет уже того сильного желания удерживать то, что долго учился применять, имея больше тяготы, чем славы. Пришло время, когда почесть представлялась бы бременем, возложенным на свою душу; так охранял бы сына своего, чтобы он не совершил в отношении себя ничего, такого что недостойно было бы и для него сделать и самому терпеть».

Многих и речь императора и судьба к стонам и слезам подвигла, его же сына к состраданию и сама природа подвигнуть не смогла. И, когда он пал к ногам сына, призывая, чтобы он подумал про себя, по крайней мере, о природном праве, тот ни лицом, ни душой к отцу не склонился, между тем как сам скорее должен был бы припасть к ногам отца, потому что королевство, которое им самим был предназначен наследовать, не терпя промедления, похитил. Сверх того [император] просил прощения у всех, кого когда-нибудь несправедливо обидел. Однако припал он и к стопам папского легата[559], умоляя и говоря, чтобы его от отлучения освободил и к согласию с церковью возвратил. Миряне, движимые состраданием, прощение давали, легат же господина папы[560] освобождения [от церковного отлучения] не давал, объявив, что это не в его власти, ибо надлежит от самого понтифика ожидать разрешения по его милости. Чего же более? Отказавшись от императорского достоинства, он ушел как частный человек и вернулся к какому-то поместью, которое сын предоставил для его проживания[561]. Как слаба, как шатка, как непрочна мирская власть! Но, не следует говорить о власти, которая ненадежна для каждого, кто ее желает, и которая может бросить того, кто ее добивается.

11. Таким образом, по проведении и завершении этой курии король расположенные в верховьях Рейна провинции и города посетил и этих милостью, тех беззаконием себе подчинил, как требовало дело. Когда же вошел в Эльзас, там фортуна его чуть остановилась, там он устроил сражение, как с несчастным исходом, так и неблагоразумным началом. Ибо, когда его спутники гордо вступили в селение Руффах, которое выделялось большим количеством людей и оружия, [применению] насилия препятствовало многолюдное собрание горожан; не тогда ли беззаконие словно меру утратило, не оставив возможности терпеть. Услышав о беспорядке, король торопился, что насилию не препятствовало, но содействовало, сражение не унимало, но еще больше разжигало. Это дело все селение привело в волнение, когда прибежал неудержимый народ: женщина с мужчиной, раб с господином, слабый с сильным и, так произошло, что у большинства душа беззаконию послужила. Сражение было столь же стремительным, сколь и бегство, ибо, когда те [люди], которые были со стороны короля, увидели натиск яростной толпы и находившееся в неблагоприятном положении дело, то, рассудив, что в доблести его гибель, в одном бегстве спасение, как могли бегством жизнь спасали. О несчастный исход, о позор королевства: когда король бежал, королевские инсигнии стали добычей народа.

Раскайся все же, добрый король, раскайся, и признай гнев небес в этой своей участи! Ибо в том, что ты бежал, – тот, кто отца изгнал, – и потерял инсигнии, которые у отца ты отнял, и есть правосудие и гнев Божий. Но, когда позднее он получил их обратно посредством мирного соглашения и милостивого прощения, глубокая рана обиды заставила короля изменить решение, так что, собрав большую силу, он опустошал селение пожаром и грабежом и на людях той местности без разбора учинял расправу. Но, за тем, что навлек на себя такую дерзость фортуны, подозревая продвижение замысла отца, начал новые несправедливые козни на него замышлять и, чтобы не было ему повода для препятствий, устремился или к его пленению, или к уничтожению его души.

Итак, когда услышал [король, что император] находился в Льеже, где его вера и его удача нашла пристанище, то решил, что ему следует устроить там празднование Пасхи, чтобы и его самого, если бы мог подготовиться, он захватил, и от епископа[562], который его соперника принял из уважения, за такое оскорбление потребовал бы удовлетворения. И когда отец узнал, что его сын определил Льеж для празднования Пасхи, направил к нему посольство, [высказавшись] в такой манере: «Если спрошу тебя, милейший сын, обычая людей или заповеди Бога более предпочтительно держаться, ответь мне, если ты от истины не отступился, подобно вьючному скоту, который небесное – земному, человеческое – божественному не предпочтет. Почему ты больше слушаешь тех [людей], которые тебе внушают: «Преследуй отца твоего», чем слова самого Господа: «Почитай отца твоего»?[563]

Они тебя обманывают, не наставляют, о чести твоей не заботятся, но завидуют, под видом верности они затягивают в сети вероломства. Не иначе они могли привести к разрушению чести твоей, если не через разрушение нашей. Пусть будет разумно, чтобы после изгнания за мои грехи, которое является решением моих противников, Бог оставит меня отрешенным от власти. Однако тебе не следовало в ниспровержении моего дела стараться и королевство, что я тебе предназначил, у меня похищать. В землях варваров столь бесчеловечный поступок порицают и проклинают; испытали бы отвращение сами язычники, и те [люди], которые Бога не знают, признают, что в надлежащем почитании людей они долг природе отдают. Но, что удивительного, если обманул злонамеренным внушением легкомысленного и незрелого годами, когда даже старцев и твердых душами [людей] злые мысли порой доводят до злодеяния? Судьба моя лучше чужого несчастья, такого как твое, ибо ты находился в руках советников, а не они в твоих. Если же ты увеличиваешь беззаконие, то уже обвинить не сможешь, когда знаешь о совершении преступления и не предпринять вмешательства не можешь.

Слышал же я, что праздновать Пасху ты решил в Льеже – в месте, где епископ с верностью и благочестием меня принял, когда не было того, кто или благодеяния наши вспомнил, или нашей судьбе сострадал. На чьи благодеяния в отношении меня тебе на самом деле подобало бы ответить королевским великодушием, так что ты мог бы быть столь уверенным в его верности, сколь была испытана верность в отношении нас. Он меня на пасхальном празднестве у себя решил удержать, если случайно не придется дома тебя принимать. Но, скажи же достойно, и как подобает, что этот праздник, так сказать, скорее нас связывает, чем разъединяет; ты хочешь, ты желаешь, чтобы туда я пришел с тобой в день пасхальной радости. Чего также и я желал бы, если не произошло бы то, чего я бы боялся. Также я не могу не бояться тех [людей], которые сожалели бы о том, что мне позволялось жить, лишь только в их руках моя жизнь и смерть оказалась бы. Все мне были бы подозрительны, всех следовало бы опасаться в большой толпе, где столь же трудно осторожность [сохранить и избежать] опасности, сколь больший повод [представляется для совершения] преступления. Поэтому, из окружения тех, которые меня ненавидят, вдаль я отступил, и на краю границ твоего королевства укрепился, чтобы или в убежище безопасное место найти, или, если фортуна моя пожелает, иметь возможность добиваться чужеземной милости и быстро из королевства твоего уйти.

Потому, прошу, чтобы ради своего отца ты расположил в другом месте пасхальную курию и в доме того, кто меня ради человеколюбия принял, разрешил остаться не в качестве императора, а, по крайней мере, в качестве гостя, чтобы не рассказывалось, или в насмешку надо мной, или в упрек тебе, что в торжественный день воскресения моя судьба заставила меня искать сомнительные убежища. Если сделаешь, что я прошу, то я испытаю большую благодарность, однако же, я больше предпочитаю стать нищим в чужих краях, чем подвергаться насмешке в королевстве, которое когда-то было моим».

Это послание отца сын выслушал глухим ухом и не смог отступить от своего решения. По этой причине, когда уже приближалась Пасха, император захотел уйти, епископ и герцог Генрих[564], который и сам был приглашен епископом, препятствовали его уходу. Невозможно терпеть, чтобы в такой праздник, покинув крыши людей, он направился в лесные логова диких зверей, ибо без причины его лишили власти, но не привязанности друзей. Если бы они позволили наслаждаться миром, ничего больше мира он не желал, но если бы дело продвинулось к войне, им не должно было недоставать оружия. [Император] же, заявив, что разумнее уйти, чем оставаться, что не стало бы для них причиной бед, когда они с резкостью настояли, наконец, с ними, согласился и на том, чего они требовали, остановился.

12. И уже большая конница, предшествовавшая издали лику короля, подошла к мосту через реку, которая называлась Маас, и выступ другого берега с немногими людьми занял сын упомянутого герцога[565], ибо недалеко в засадах по удобным местам расположил толпу вооруженных людей. Для того чтобы вызвать на бой, он тотчас пустил коня вскачь на прямую линию [противника], потом обогнул кругом и возвратился назад, и спросил, решились бы [воины] в равном количестве сразиться с ними. Немедленно со стороны короля переправились к ним столько же [людей] и, смешавшись между собой, движением в разные стороны то в сражение беспорядок вносили, то устремлялись в бегство. Между тем, один и другой, переправившись через мост, количество [их] соратников скрытно увеличили, нарушив условие о состязании равного с равным.

Увидев это, сын герцога вместе со своими людьми повернулся назад – не для того, чтобы бежать, но для того, чтобы обмануть, не для того, чтобы убегая от опасности уклониться, но для того, чтобы преследователей ввергнуть в опасность. Те же [воины], которые были с противоположного берега, увидев бегство, устремились вперед, бегом через мост переправились, стали преследовать бежавших [противников], не зная будущей судьбы и обмана, который скрывался. Когда же после приблизились к месту, где были расположены засады, появившиеся из засад [люди], с большим воодушевлением поднялись на преследователей. Они же, испуганные неожиданной опасностью и взволнованные ужасом так, как будто не имели никакого понятия в военном деле, обратились в бегство. Но кому помогло грудь скрывать и спину ранам подставлять? И так многие были взяты в плен, ранены или убиты и жестокий победитель не имел другого предела злодеянию, если бы не испытывал отвращения к нему.

У моста же, где большое количество бегущих стеснилось, так много насилия нечестивая рука совершила, как мало двигаться могла плотная толпа. Но куда более поглотила река, чем пронзил меч, ибо, когда враги были стеснены сзади, охваченные страхом они бросились в реку и, пораженные и смятенные, от гибели к гибели устремились. [Можно] было там увидеть и другое несчастье, пожалуй, большее, когда мост, отягощенный большим количеством людей, стремительно обрушился, одинаково сбросив в реку и людей и лошадей. Никому не было возможности спастись из этого положения, никому не принесло пользы плавать умение, ибо тонул в пучине тот, кто был утомлен либо весом вооружения, либо тем, кто за него хватался. Это зло, что кощунством явилось, в самый день страстной пятницы случилось[566], и величину преступления усилило к такому времени непочтение.

13. После того как это произошло, король держал путь на Кельн, но, когда даже туда ему закрыли доступ, проведя Пасху в городе Бонн[567], поспешно вернулся в Майнц и, разослав повсюду послов, направил такую жалобную просьбу князьям: «Хотя посредством силы королевство я захватил, все же тех, кто сопротивляется нашей власти, я сдерживал, сколько мог. Теперь же, когда во взятии королевского достоинства я руководствовался вашими наставлениями, разве мог бы кто-нибудь отважиться на то, чтобы открыто королевство унижать и оружие на нас поднимать?

Когда же мы двигались к Льежу, где была назначена наша пасхальная курия, мы подошли к реке Маас, а епископ Льежа и герцог Генрих, от которых мы очень ждали изъявления покорности с благоговейной верностью, нам тайно устроили засады и наших [людей, об этом] ничего не знавших и не готовых к сражению, перебили, захватили, в бегство обратили. То несчастье, которому там довелось произойти, настолько же стыдно снести, насколько безнаказанным оставить. Тогда, принужденный и появившейся трудностью, и моментом времени, я направился к Кельну, который с изрядной гордостью меня принять отказался, так что святой день Пасхи я провел у города Бонн. Разве какой-нибудь королевской особе когда-либо такое оскорбление наносилось?

Не одному мне было брошено это оскорбление, ибо вас также унизили; эти гордецы решениям вашей власти подчиниться не хотят, только свои решения утверждать желают; наконец, на тех они устремляются, на кого тяжесть всего королевства возлагается. Короля, которого вы поставили, они готовы низвергнуть, чтобы ничего из того, что вы решаете, не исполнялось. Тогда это беззаконие [касается] скорее моего королевства, чем меня, ибо свержение одной головы, хотя бы и главной, поправимая потеря для королевства, попрание же князей это разрушение королевства. Неужели мы оставим это безнаказанным, и из простого нашего терпения в будущем более увеличится их гордость? Пусть не будет так, чтобы те, о ком мы говорим, остались бы без почтения и, как мы добавим, без отмщения. Сказано было немногое, достаточно осталось; желания души имеют труд побуждением для приятного ободрения. Дело же более подходило бы для побуждения, чем слово. Так как против [нас] столь гордые противники, следует, воспользовавшись силами государства, вам [организовать] поход, для чего приказываем и, приказывая, просим собраться в июльские календы[568], и определяем место у города Вюрцбурга»[569].

Когда в то время узнал герцог Генрих и жители Кельна вместе с жителями Льежа, что король хотел вести на них войско, они подготовили оружие, собрали солдат, укрепили города и с равным желанием и усердием готовились к сопротивлению. Но, и советами и просьбами побуждали императора, чтобы он вновь принял имперское достоинство, от которого отказался под угрозой смерти, будучи изобличен не делом, но принужден силой и оружием. Они не должны были иметь недостатка ни в оружии, ни в [силе] духа; в краткое время они соберут много его сторонников, поскольку многие из многих осуждали столь необычное и бесчеловечное дело. Их настойчивым просьбам он начал возражать при помощи такой мысли: невозможно, отказавшись от власти, оружием вновь вернуть то, что, когда владел властью, оружием не мог удержать; это для него не является столь важным, чтобы за возвращение стоило бы расплатиться гибелью многих [людей]; хотя и недостойно лишенному [власти], ему как частному человеку жилось бы счастливо и безопасно. Так обе стороны обменялись мнением, когда же они не перестали настаивать, чтобы благосклонность вокруг него не повернулась в обратную сторону, он не вполне согласился, но не возражал и, словно предвидящий будущее, души этих впавших в сомнения [людей], надеждой поддержал[570].

В то время укрепляли валы и башни Кельна, который первым подвергся нападению, собрав военные налоги и поставив гарнизон, отважными душами ожидали своей опасности. Так и другие города, которые верили в то, что подвергнутся нападению, упрочивали укрепления, осадные машины и силу войска. Но, под влиянием жестокой угрозы, повсюду спешно распространялся указ о том, чтобы они готовились против войска, намеревавшегося на них наступать в большой гордости, защищали бы родину, свободу и жизнь, и не допускали бы принесения своих жен в жертву развлечению, или раздробления земель в руках других господ.

Уже король с сильным войском пересек Рейн и сперва на Кельн, который едва ли не как глава всех других городов выступал, с большой яростью напал, замыслив с легкостью подчинить себе отдельные части тела, расправившись с такой сильной головой. Но дело, вопреки надежде, приняло совсем иной оборот: отброшенные назад кровавой неудачей, встав лагерем вдали, они обложили город осадой.

Я бы сказал, что осаждавшие осажденными более осаждались, ибо они перехватили для себя корабли, которые, по Рейну спускаясь, доставляли войску припасы, стесняя голодом, как будто некоей осадой, тех, кто были вынуждены трудиться. Между тем, для того чтобы они освободили город от осады, по всему отечеству отовсюду собиралась сила. Но император от битвы настоятельно отговаривал, страшась столь кровавого злодеяния, отчего ими овладело такое горячее желание отражения осады, которое могло бы привести к их собственному большому поражению. [Осаждавшие] возложили бы на себя всю заботу о взятии города, который из-за крепких стен и из-за сильного гарнизона находился в полной безопасности и самым щедрым образом был обеспечен всякого рода провиантом, прибавлявшимся и благодеянием Рейна, что на превосходных кораблях, которые они захватили, вопреки желанию осаждающего, можно было бы доставлять. Лучше [жители Кельна] оставили бы их в своем несчастье безумствовать и атаковать неприступный город, откуда столько павших от ран уносили; лучше оставили бы их в опустошенном краю, когда они стали бы голодать, исчерпав посевы полей; лучше оставили бы их бесчинствовать, в то время как труд обессиливал людей и коней; если бы хоть немногим терпением и благоприятным положением воспользоваться захотели, могло бы случиться так, что победу малым [трудом] добыть бы они сумели.

Так, отговариваемые от битвы побуждением императора, столько вылазок врагов они подстерегали и не знающих места повсюду убивали, страх врагу, чтобы далеко не отступал, внушали. Все же произошли [события], которые предвидел император. Сколько раз пытались [осаждавшие] ворота проломить, тараном стены разбить, башни с катапультами опрокинуть, из-за дела, что не могли завершить, столько же раненых и убитых назад к лагерю доставляли. У людей и лошадей, как от недостатка пищи, так и от бесполезных стараний силы убывали, ибо в округе на опустошенных полях они ничего не обретали, но не продвигались далеко, так как предчувствовали скрытого в засадах врага. Также эти беды привели к болезням, которые, как обычно бывает, отравили воздух лагерей зловонием, так что не только народ, но даже самих князей или недуг истощал, или смерть похищала. Измученные противодействием такого рода обстоятельств, они сомневались в том, что делать дальше, поскольку, захотев, по обыкновению, [найти] повод для схватки, не находили его, либо, если готовились к отступлению, боялись, что их войско распадется во время бегства, уверенные в том, что враг ударил бы сзади[571].

Какой бурей в то время умы волновались, когда внезапно пришедшая молва посредством сильного волнения в ясное небо превратила облака, ибо о кончине императора известно стало[572], в чем должным образом убедиться надлежало. Сначала от этой молвы они в замешательство пришли, но когда прибыл посол[573], доставив сыну как последний дар от отца диадему и меч вместе с посланием, столько радости появилось, что радостных [людей] голоса утихнуть могли едва. Но не меньше скорби было вокруг погребения императора: князья выражали сожаление, народ был охвачен горем, всюду слышался стон, плач, глас скорбящих; к его похоронам сошлись вдовы, сироты и нищие со всего отечества, чтобы оплакивать отнятого отца, изливать на его тело слезы, целовать его щедрые руки. Едва вырвали из их объятий его бездыханное тело, едва была дана возможность как следует его похоронить. Однако, они не оставляли его могилу, предавались там бдениям, слезам и молитвам, предаваясь скорби причитали, а причитая скорбели о тех милосердных делах, которые он сделал бы им, хотя, не следовало оплакивать его кончину, после того как ей предшествовала добрая жизнь, которая сдерживала в своих пределах прямую веру, твердую надежду, горькое раскаяние сердца, ведь он был тем, кто не устыдился принести публичное покаяние в постыдных проступках и от всего сердца причастие Господне с алчностью принял.

Ты счастлив, император Генрих, в том, что такие защитники, такие поручители тебя подготовили, какое большое изобилие из руки Господа теперь ты принимаешь, что в руках страждущих скрываешь. Ты обменял волнение королевства на спокойствие, конечное – на вечное, земное – на небесное. Теперь, наконец, ты царствуешь, теперь диадему носишь, что у тебя ни твой наследник не похитит, ни враг не позавидует. Поэтому, следует сдерживать слезы, если они сдержаться бы могли: это твоему счастью следует плясать не скорбя, радоваться не плача, радостными, а не скорбными голосами.

После того как дела имели такой исход, те люди, которые против королевского величества поддерживали войну, так как после гибели надежды угасли их души и силы, покорностью или деньгами к милости короля вновь прибегали, или таким образом, каким каждый из них мог, что необходимо было сделать в тех обстоятельствах. Вот ты знаешь о деяниях, о смирении в бедности, о судьбе, о кончине императора Генриха, которые не могли удержать от слез меня, когда я писал, так и не смогут удержать от слез тебя, когда ты прочтешь.