Кусок хлеба
Из Польши ехали три недели.
Сначала остановились там, где сейчас поселок Черемхово. Огляделись: поехали дальше! Приехали в Тихоновку. Там был густой березовый лес и росла земляника. Досыта наелись дармовой земляники, огляделись: поехали дальше! Приехали в Вершину. Огляделись… Хотели ехать дальше, но дальше была только тайга, и они остались в Вершине навсегда.
Дорога до Вершины
Автобус ходит ежедневно за исключением тех дней, когда идет дождь, когда снегопад, когда весенняя и осенняя распутица или когда по дороге не проехать — из-за дождя, грязи и снежных заносов.
В тот день не было ни дождя, ни грязи, ни снежных заносов, и водитель сказал, что, скорее всего, доедем.
Из Иркутска мы выехали в пять утра. В шесть пошел дождь. В семь дорога превратилась в котловину, заполненную густой жирной глиной. Автобус встал. Водитель вышел и внимательно осмотрел глиняный ком, в котором буксовали колеса. Понятно было: обдумывает тактику. Кивнул (мы мысленно улыбнулись: придумал!) и сел за руль. Через пятнадцать минут автобус выбрался из глины. Проехали двести метров. Автобус встал…
— Ничего, — говорили женщины, успокаивая плачущих детей, — посидим, отдохнем…
Все понимали: дождь. На то она и тайга, чтобы в дождь через нее не проехать. Хорошо хоть дорога есть и — если нет дождя — к ним ходит автобус. Почти год уже как ходит.
Стали вытаскивать припасы: пирожки, крутые яйца, хлеб. Кто-то запел: Любимый Иркутск — середина земли…[4] Женщины поудобнее укладывали детей. Шофер обдумывал детальный план покорения очередной глыбы.
Через два часа дождь прекратился. Мы проехали километров сто и услышали треск.
— Всё, — пробормотал водитель. — Вал лопнул.
— Что случилось? — спросили сзади.
— Ничего, вал.
— А, вал.
Мы снова взялись за пирожки. Ели и пели: …середина земли, кружа по окрестным деревням в поисках мастерской, а потом разыскивали механика, а потом ждали, пока механик спаяет вал. Никто не нервничал, не ругался, не удивлялся и не давал советов водителю. Через два часа отправились дальше.
Спускалась холодная сибирская ночь. Мужчина вполголоса что-то рассказывал, женщина сонно напевала… Автобус затормозил. Вошел кто-то высокий, сутуловатый и обратился к стоящим на остановке. В тишине сибирской ночи, на дороге через вековую тайгу, заглушая негромкий шорох русских слов, прозвучало с силезским выговором:
— Ну, девки, сядойта, че?го стоите…
Я поняла, что Вершина и вправду существует.
В гостях у Петрасов
— Потяни носом, Ханя, — сказал Петрас. — Какой воздух чуешь?
— Свежий…
— Польский воздух, Ханя, польский. Нюхни еще разок. Ну? А ты что думала! Хоть в России, хоть сибирские — мы тебе не поляки, что ль?
Вошли в дом.
— Не тушуйся, Ханя, заходи.
Петрасьва уставилась, как на привидение:
— А мне нынче белье белое снилось… Поспада?ло с веревки, я и давай подбирать. Поутру говорю Бронеку: жди какую-никакую прибыль — и вот, нате, девка из Польши приехала. А че?го ты вся такая зеленая?..
— Да дорога эта…
— Хелька, ну-ка принеси капли!
— От болести или от слабости?
— Все неси.
Еще меня напоили отваром корня, который растет в тайге, и подслащенной сивухой («пей, Ханя, пей, сама гнала»), и «Московской» с имбирем, по-бурятски, и я почувствовала, что ко мне возвращаются силы и я могу отвечать на любые вопросы Петрасов.
— Ты из какой губернии, Ханя?
— По железной дороге в Иркутск приехала?
— А че?го одна-то?
— Решила вас отыскать. Где искать, никто не знал, а мы давно слышали, что вы где-то здесь, в Сибири.
— Чуднь говоришь, Ханя. Ой как чуднь… Это что ж, нынче в Польше все так говьрят?
Как же без обеда
В шесть утра нас разбудил мотоцикл. Приехал председатель колхоза, бурят. Говорил по-русски и всячески распекал Петраса за то, что не предупредил о приезде делегации.
— Он не успел, — защищала я хозяина. — Уже ночь была.
— Но хоть принял-то вас, как положено иностранную делегацию?
— Конечно, даже лучше.
Председатель немного успокоился.
— Расскажите про колхоз, — попросила я, но он категорически отказался.
— Сперва позвоню в райком, скажу, что приехала иностранная делегация. Потом соберу коллектив: бригадир, передовики-трактористы, передовые доярки — чтобы вы могли поговорить с людьми. Потом обед в вашу честь.
— Зачем обед, я себя плохо чувствую…
— Ну и что. Можете не есть. Но если приезжает делегация — как же без обеда. Порядок должен быть…
Сел на мотоцикл и покатил к начальству — за инструкциями.
История
Дожидаясь, пока соберется коллектив, я осматривала подворья. В Вершине их сто. На каждом — пятеро-шестеро детей и двое-трое взрослых, так что жителей в общей сложности около восьмисот.
Фамилии вершинцев: Петрас, Петшик, Масляг, Новак, Недбала, Янушек, Поспех, Вуйчик, Фигура, Викторовский, Каня, Конечный, Корчак, Лыда, Кустош, Митренга.
Дети: Карольча, Хеля, Марыся, Франя, Янек, Фелек, Павел, Валек, Антек.
Клички у собак польские. Пес чаще всего — Бурек, потому что вершинцам запомнился стишок из польской хрестоматии: «Это Бурек, пес лохматый, сторожит он наши хаты». А вот кошкам, которые в стишке не упомянуты, дают русифицированные имена. Большинство — Васьки.
Родившихся в Польше среди сегодняшних жителей деревни — пятеро, помнит Польшу один.
Приехали сюда поляки в 1910 году благодаря реформам Столыпина: в конце XIX века были введены льготы для крестьян, желающих поселиться в Сибири.
Двинулся в эти края народ из бедных перенаселенных деревень России, Белоруссии, Украины и… Польши. Из-под Кракова и Кельце и из Заглембья[5] поехали сперва несколько мужиков — разведать, что такое Сибирь. Дома рассказали: лес рядом — срубишь сосну, а та прямиком летит в печь, — и дерево дают бесплатно. Это решило дело. Крестьяне собрали «телеги, плуги и сундуки» и приехали по «железке». По приезде получили землю и лес, выменяли у бурятов портки на топоры, рубили этими топорами лес и строили дома. И остались в Вершине навсегда. Шестьдесят лет живут в Сибири. Из Польши за это время никто к ним не приезжал. Польских газет они не выписывают, потому что читают плоховато. Учитель польского был до 1929 года. До 1941-го был ксендз. Рождество и Пасху празднуют по католическому, а не по православному календарю. Молятся только старики, но детей крестят все. Поскольку священника нет, крестят сами. Когда-то специально ездили в Иркутск к ксендзу, чтобы научил, как лить воду и что говорить. На похоронах поют по-польски, но тут возникают сложности, потому что поумирали те, кто знал обрядовые песни.
Национальных костюмов ни у кого уже нет. Последним был краковский у Мирека Блажея, но Блажей наказал себя в нем похоронить. На кладбище надписи по-польски: Конечная Моника Юзефовна, Янашек Роман Станиславович. С ошибками: например, в слове «umar?» (умер) нигде нет концевого твердого «?». Все велят хоронить себя «в родной земле, в Вершине то есть» — даже те, что уехали из Вершины и поженились с русскими. Русские супруги привозили откуда-то из глубины России их гробы и говорили: «такое у них было желание».
На всех могилах кресты. На одной крест и красная звезда. Тут лежит Владек Новак, комсомолец. Отец Владека хотел поставить крест, а комсомол — звезду, вот звезду и прикрепили к кресту.
На могиле Витека Куцека из земли торчит бутылка «Московской», на ней стакан. В православный день поминовения — родительскую субботу — русские приходят на кладбище поминать родных. Едят, пьют, плачут, а всё что не допьют и не доедят, оставляют усопшим. Раз на могиле недопитая водка, значит, на польское кладбище приходили помянуть Витека Куцека его русские друзья.
Русских друзей у вершинцев много. Русские дети говорят по-польски, а Колька Даниленко играет на гармошке «Czyje to polusie nie orane, mojego Jasie?ka zaniedbane» и «Dziewczyno ty moja, ty ulubiona, daj buzi, daj buzi, b?dziesz zbawiona…».
Говорят они на диалекте, вставляя искаженные русские слова. Не отдавая себе в этом отчета. Только учительница, преподающая в русской школе, смутно догадывается, что язык, на котором она говорит, не литературный. Она засыпает меня десятками конкретных вопросов. «А как правильно сказать: надзевалка или надзеволка?» — «А что это такое?» — «Ну, сорочка». Или: «Когда говорят: kiej, а когда — kaj?..»[6]
Они читают про Польшу в советских газетах и знают, что после войны она изменилась, но не в состоянии себе это представить. Зато ту Польшу, которую с умилением вспоминали родители, видят, представляют. Польшу 1910 года. Польшу беднейших подкраковских деревень. Потому, вероятно, иногда говорят странные вещи, например: «Останься до завтра, Ханя, поглядишь на трактор». Или, неуверенно: «В Польше люди ходят босые? Матери наши ходили босиком и говорили, что обувку каждый день носить жалко».
Достаток
Хозяйства у них зажиточные. Приусадебный участок — согласно колхозному уставу — 0,6 гектара, но чего на нем только нет: дом, овин, хлев, курятник, сад, огород, теплица, ульи… Поскольку вокруг тайга, а дерево по-прежнему дармовое, все постройки деревянные. Зимой топят только дровами. Весь участок разгорожен дощатыми заборами: пасека, теплицы, сад — всё отдельно… Чисто, аккуратно, уютно. Дом состоит из двух половин (в одной посередине огромная русская печь); в огороде есть еще летняя кухня. Говорят, никогда им так хорошо не жилось. Лишь бы только не было войны и хватало сил работать…
К работе по хозяйству приобщены все, вся семья, включая детей. Если труд нельзя совместить с учебой, ребят в школу не отправляют. Вероятно, поэтому за всю шестидесятилетнюю историю деревни высшее образование получили только пять человек. Все пятеро учительствовали, поскольку в мечтах, которые привезли с собой их родители, было место лишь двум профессиям — учителя и священника.
Буряты — которые еще недавно носили одежду из звериных шкур, а тканые штаны впервые увидели, получив их от поляков в обмен на топоры, — охотнее отправляются учиться в город, а закончив институт, занимают самые высокие должности: председателя колхоза, зоотехника, врача, директора школы… В местной школе среди учителей двое поляков, трое русских, а бурятов — десять. У вершинских поляков подобных притязаний нет. Они считают, что к учебе стремятся те, кому не хочется работать.
Учительница русской школы Наталья Янашекова убеждает земляков, что учиться необходимо, но на последнем заседании сельсовета опять поднимался вопрос о том, что несколько семей в Вершине не посылают детей в школу.
Обед
Между тем время идет. Председатель колхоза вернулся из райкома, говорит, что уже известил двух передовиков труда — того, который за восемь дней засеял пшеницей восемьсот тридцать гектаров, и того, что засадил двести гектаров кукурузой, а также передовых доярок и лучших работниц куриной фермы, и сейчас можно будет садиться за стол.
Столы стоят в саду у Петшиков. Сад чудесный, большой, отгороженный от остальной части усадьбы. Рядом летняя кухня, там женщины готовят пир. На столах яйца, сыр, куры, грибы, мясо, компоты, маринованные овощи, все свое, домашнее, извлеченное из кладовок и погребов.
Рассаживаемся. Я, как гость, на почетном месте, между председателем колхоза и представителем советской власти Маслёнгом, напротив — бригадир Петшик. Председатель колхоза дает знак председателю сельского совета. Маслёнг встает и, из уважения к председателю колхоза, произносит по-русски:
— Слово для приветствия делегации польских журналистов во главе с Ханной Кралль предоставляется товарищу Петшику…
Бригадир Петшик говорит про них, про сибирских поляков. Именно так они себя определяют. Говорит об их отечестве — Советском Союзе. Для них существует только это одно, советское, сибирское, отечество. И заканчивает: мы здесь шестьдесят лет, и наши дети говорят по-польски, а если через шестьдесят лет приедет другой корреспондент, то дети, которых он увидит, тоже будут говорить по-польски…
Мне задают вопросы. Спрашивают: что в Вершине произвело на меня наибольшее впечатление? То, что между полями за пределами личных участков, отвечаю я, нет межей. И что дети ночью сквозь сон говорят по-польски…
Они знают, что такое межа, но не понимают, почему именно отсутствие межей производит впечатление. Мой вопрос насчет конфликтов из-за межей им тоже не понятен, и я прекращаю объяснения.
— Нашего сибирского поляка тут никто никогда не обижал. Ни русский, ни бурят, ни хохол, — возвращается к самому важному бригадир. — А объединяет нас всё, что мы вместе пережили. И сорок первый год, когда мы воевали в сибирской дивизии под Москвой. И сорок четвертый, когда все ели корни пастернака и березовую кору. И тридцать седьмой, когда ночью приезжали в дома. За ними и за нашими, без разницы. А сейчас нас объединяет то, что уже можно так хорошо, так спокойно жить.
Они знают, кто в 1937 году подсунул кому следовало фамилии вершинских поляков. Всегда знали. Даже после 1956 года, когда люди уже возвращались, а в Вершину никто не вернулся, — даже тогда его не убили. Приходили к нему и говорили: из-за тебя погиб мой отец… А он им говорил: люди, простите… Когда он умер, на его похороны никто не пошел, ни один человек, хотя на похороны всегда ходит вся деревня.
К нашему столу в саду Петшиков подошла маленькая старушка бурятка. Ей тут же освободили место, поспешно подали прибор.
— Если бы она пришла в мой дом, — обратился ко всем Петрас, — и сказала: мне негде жить, я бы сказал: оставайся у нас навсегда. И любой в Вершине сделал бы то же самое.
— Любой, — подтвердили за столом.
— Когда в тридцать седьмом я осталась без родителей, одна, с младшими братьями и сестренками, и никто нам, детям «врагов народа» не осмелился помочь, она, бурятка эта, тайком принесла нам хлеб, — шепчет Наталья Янашекова.
Девяностосемилетняя женщина догадалась, о чем разговор, улыбается, и мы обе хорошо понимаем, что не я за этим столом почетный гость.
«Московской» и апельсинового ликера в бутылках убыло. Собравшиеся сбились с официального тона, перестали называть друг друга по отчеству. Неудивительно. Все за этим столом — родственники. Бригадир Петшик, оказывается, племянник Фигуры, заведующего фермой. Фигура — шурин председателя сельсовета Маслёнга. Маслёнг — брат Новаковой, Фигуровой и Корчаковой, а муж Новаковой, то есть шурин Маслёнга, — заведующий конюшней и брат…
— Очень трудно руководить такой бригадой, — говорит Петшик. — Сделаешь кому-нибудь замечание, а тебе тут же: «Ты как с дядей разговариваешь?»
Судя по тому, что Петшик рассказывает о польской бригаде, его ребята — самые большие индивидуалисты в многонациональном колхозе, у каждого обо всем свое мнение, каждого приходится убеждать, но, если убедить удается, работают прекрасно; с чувством юмора у них все в порядке — шутки понимают с полуслова и подхватывают на лету, лучшие колхозные анекдоты рождаются среди поляков; они лучше всех ездят верхом и отличные охотники. У Зенека Митренги на счету уже двенадцать медведей, а Петшик, когда жена просит шкурку, идет в тайгу и приносит соболя.
«Московская» закончилась, остался апельсиновый ликер.
— А может, споем? — спрашивает Наташа, которую называют Натальча.
Что ж вы головы повесили, соколики,
Или выпить захотели, алкоголики…
— Нет, Натальча, нет, незачем такое корреспонденту петь, — одергивает ее доярка Бальвина Каня. — Уж лучше это:
Пропьем сестру, прогуляем брата,
Мы на то надеемся, что Сибирь богата…
Пожилые женщины предлагают спеть что-нибудь по-польски.
Приходит Колька Даниленко с гармонью. Натальча приглашает жену Петшика, а меня приглашает Бальвина Каня. Похоже, веселье затянется на всю ночь. Утром Наталья Янашекова провожает меня на автобус. Мы ищем его по всей деревне, потому что идет дождь и неизвестно, где этот автобус сегодня остановится.
Я держу хлеб, который перед уходом сунула мне в руку Наталья.
— Зачем? — говорю я. — Поем в Иркутске.
— Бери, бери. В дороге всегда надо иметь кусок хлеба…
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК