Глава 4 Завоевание Пруссии

Посольство маркиза Лопиталя

Новый французский посол Поль Галлюцио маркиз Лопиталь, маркиз де Шатонеф, лейтенант королевской армии и бывший посол в Неаполе (с 1740 до 1751 года), употребил шесть месяцев на приготовления к своему отъезду. Эту медлительность требовал отчасти этикет. Когда Бехтеев стал настаивать, чтоб Лопиталь немного поторопился, Рулье возразил ему: «Нельзя, чтобы посол короля, прискакав по почте, явился comme un polisson». Чтоб собраться в путь, маркизу понадобилось более четырехсот тысяч ливров, полтораста тысяч ливров ему было дано на дорогу. Он вез с собою свиту в восемьдесят человек и окружил себя неслыханною роскошью, которая должна была возместить недостаток его дипломатических дарований. И эта предосторожность, хотя и слишком дорогая для Версальского двора, оказалась, пожалуй, не лишней. В качестве генерала, маркиз Лопиталь, казалось бы, должен был вполне подходить для своих новых обязанностей, носивших отчасти военный характер ввиду войны, но он страдал частыми приступами жестокой подагры, которая превращала его временами в калеку, и хотя у него было много обходительности, опытности и даже ума, но он вступал в ту пору жизни, когда все эти блестящие способности уже требуют отдыха. Франция остановила на нем свой выбор главным образом для того, чтобы иметь достойного ее представителя при дворе, считавшемся одним из самых блестящих в Европе. Впрочем теперь в Петербурге было, собственно говоря, два двора: один Елизаветы, другой – великой княгини, молодой двор, как его называли. Первый показался маркизу Лопиталю малодоступным. Императрица появлялась лишь в тесном кругу близких ей лиц, из которого иностранцы были изгнаны и который с каждым годом становился все у?же. Второй сразу оттолкнул его от себя. Достаточно сказать, что будущая великая Екатерина показалась ему распущенной женщиной, в вечных поисках приключений, а ее общество – рискованным для тех, кто его разделял. «Поведение этой принцессы так дурно, – писал он через несколько недель после своего приезда, – что императрица махнула на нее рукой, и это доказывает, что она вовсе перестала интересоваться ею». Что касается великого князя, то Лопиталь согласился вполне с мнением Уильямса на его счет: «Это то, что французы называют шут… Если он будет продолжать вести ту жизнь, которую ведет теперь, то не надо быть пророком, чтобы предвидеть, что он проживет еще немного лет. Потеря будет невелика».

А.Р. Лисиевская. Великий князь Петр Федорович и великая княгиня Екатерина Алексеевна с пажом. 1756 г.

В книге, которая, надеюсь, сохранилась в памяти моих читателей[9], я пытался обрисовать характер этого молодого двора, я указывал также и на его роль в событиях, к изложению которых теперь приступаю. Здесь я дополню сказанное прежде немногими словами, тогда мне будет легче сосредоточить на последующих страницах весь интерес на том, что составляет главный предмет моего рассказа, – на борьбе России с Пруссией.

Принужденный сделать выбор между этими двумя дворами, центрами политической и общественной жизни России, которые, соперничая друг с другом, стали постепенно двумя враждебными силами, французский посол последовал естественному влечению своего зрелого возраста и мирного нрава. Он решил держаться «за главный ствол дерева», – как говорят французы. «Главный ствол», – это была Елизавета, и в Версале нашли, что Лопиталь поступил вполне мудро. Когда Эстергази стал склонять маркиза принять участие в переговорах относительно интересов великого князя в Голштинии, из Версаля ответили, что представителю французского короля незачем вмешиваться в чужие дела. Он аккредитован при императрице, а не при великом князе, и должен заниматься исключительно теми важными вопросами, которые послужили основанием для соглашения, недавно заключенного между Россией и Францией. Сам же маркиз вполне разделял эту точку зрения, но когда он приступил к исполнению своих обязанностей, ограниченных таким образом, то натолкнулся на очень неприятный сюрприз. Во-первых, при пристальном наблюдении, он нашел, что соглашение обеих стран, на которое ссылался Версальский двор, было весьма далеко от полного единения в их намерениях и чувствах. И затем он открыл одно существенное недоразумение. Желая заключить союз с Францией дополнительно к австрийскому союзу, Россия, как вы помните, имела в виду финансовую помощь Версаля общему делу коалиции. А под впечатлением богатства и роскоши Французского двора, ослепительное доказательство которых давал в Петербурге маркиз Лопиталь, Елизавета и ее министры стали придавать этой негласной статье договора очень широкое толкование. Они еще прежде, через Дугласа и Бехтеева, намекали на свое желание заключить заем и называли сумму в двадцать пять миллионов ливров. Впоследствии, в письме к герцогу Шуазёлю, посланном в 1760 году, д’Эон хвалился тем, что будто бы это он доказал предшественникам герцога несвоевременность этой денежной жертвы, на которую в Версале уже почти соглашались: двадцать пять миллионов ливров никогда не будут возвращены, – уверил он Рулье. Но я склонен думать, что в Версале вовсе и не выражали желания идти на эту жертву, и депеша Рулье к Лопиталю от 31 июля 1757 года с очень сухим отказом вполне подтверждает мое предположение. Но, как бы то ни было, этот отказ вызвал в Петербурге большое разочарование, тем более что вскоре между обоими дворами произошло новое, не менее тягостное столкновение.

Жан-Франсуа де Труа. Завтрак с устрицами. Картина была заказана Людовиком XV для столовой в Версале. 1737 г.

Великая княгиня должна была вскоре родить, когда новый посол появился в столице России. Императрица думала о том, кого бы пригласить в крестные отцы ребенку, и решила обратиться в Версаль. Согласно уверению Воронцова, мысль об этом ей подал сам Лопиталь. Но из Версаля последовал новый отказ, обоснованный на этот раз религиозными соображениями. Тут в Петербурге уже рассердились. Крестною матерью великого князя была императрица-королева, и это не мешало ей быть ревностной католичкой. Берни, упустивший это из виду, хотел было взять свой отказ назад, но было уже поздно, и маркизу Лопиталю пришлось пережить большую тревогу, как бы не нарушились едва установившиеся добрые отношения между обеими сторонами.

Его тревога была бы еще более острой, если бы он знал всю правду об этих отношениях и видел, по какому опасному и скользкому пути они вновь уклонились в сторону. В то время как он медленно и торжественно подвигался по дороге в Петербург, Людовику XV была внушена мысль обратиться к Елизавете с «письмом доверия», которое должно было создать между королем и императрицей более близкие и непосредственные сношения. Мысль об этом письме первоначально пришла Рулье и понравилась Людовику, но он привел ее в исполнение помимо своего министра и посла. В этом и заключалась «секретность» его дипломатии. Маркиз Лопиталь ничего не знал поэтому об этом письме, к которому, кроме того, что в него хотел включить Рулье, было прибавлено предложение о секретной переписке с Елизаветой и приложен особый шифр. Дугласу, временно остававшемуся еще в Петербурге, было поручено передать это послание короля по назначению. Всей этой интригой руководил глава тайной дипломатии, принц Конти, причем он еще более осложнил ее собственными честолюбивыми планами. Встретив отказ со стороны Бехтеева, он решил обратиться непосредственно к Воронцову, вожделения его несколько изменили теперь свое направление и характер. Август III не собирался, по-видимому, умирать, и принц обратил свои взоры к более доступной цели. Он дал Дугласу, кроме письма Людовика к Елизавете, еще другое секретное поручение, касавшееся его лично: он просил его выведать у вице-канцлера, нельзя ли его высочеству получить, во-первых, герцогство Курляндское и, во-вторых, пост главнокомандующего русской армии, выступившей против Фридриха.

Неудача, которая постигла двойной запрос Дугласа, послужила предлогом для новых обвинений против политики Людовика XV. Я считаю эти упреки в значительной мере несправедливыми, так как они основаны на совершенно ложных данных. Обвинители сочинили настоящий роман. Возвратившись в Париж с актом приступления России к Версальскому договору, д’Эон будто бы привез принцу Конти от Елизаветы вполне благоприятный ответ. Но, к несчастью, принц поссорился в это время с маркизой Помпадур и лишился, вследствие этого, не только заведования делами тайной дипломатии, но и доверия и дружбы короля. Людовик XV не дал согласия на его новое назначение, и Франция потеряла таким образом честь и преимущество увидеть члена королевской семьи на соседнем с Россией престоле и во главе русской армии, которая под славным начальством французского принца наверное привела бы войну к иному исходу. Но все это одни выдумки. Совесть Людовика XV и маркизы Помпадур и без того обременена перед потомством, так что я считаю своим долгом снять с них эту лишнюю тяжесть. Чтобы усомниться в рассказе д’Эона, достаточно знать общий дух политики Елизаветы, но существует еще одно неопровержимое и убедительное свидетельство против него: это записка Воронцова, где вице-канцлер заявляет, что он передал принцу через Дугласа не утвердительный, а уклончивый ответ, и я убежден, что если он и осмелился доложить Елизавете о просьбах Конти, то только для того, чтобы посмеяться над ними вместе с нею. Историку, хотя бы поверхностно знакомому со взглядами и характером дочери Петра Великого, невозможно допустить и мысли, чтобы ей хоть на минуту могло прийти в голову желание отдать французскому принцу наследие Меншикова и Бирона и командование русской армии. И, наконец, просьбы принца Конти служили добавлением к предложению короля о секретной переписке. А Елизавета не могла бы, разумеется, пренебречь просьбой государя и согласиться на просьбу его двоюродного брата. Между тем, оскорбленная отношением Франции к ее собственным ходатайствам, она оставила без внимания просьбу самого короля! Это несомненный, неоспоримый факт. Несмотря на хлопоты Терсье и даже Воронцова, король едва не потерял надежды получить от Елизаветы ответ на свое конфиденциальное письмо, прождав его не более, не менее, как два года. Мне еще придется вернуться к этому вопросу.

Итак, маркиз Лопиталь ничего не знал об этом двойном предложении и о постигшей его двойной неудаче. Но последствия этой неудачи отразились на нем, и он был принужден, как он, впрочем, того и желал, ограничиться чисто декоративной частью своей роли, так как только тут он мог быть уверен, что не встретит при этом противодействия. Он потребовал дополнительных сумм, чтобы играть эту роль с большим великолепием, и в Версале с большой щедростью согласились на это. Жалованье маркиза было увеличено с двухсот тысяч до двухсот пятидесяти тысяч ливров, – но это было сделано «в тайне, чтоб не возбуждать зависти», кроме того, Лопиталь попросил еще пятьдесят тысяч секретных фондов, «не для подкупа, а для вознаграждения», и не сохранилось никаких указаний на то, чтобы он истратил эти деньги в политических целях. Он вскоре пришел к убеждению, что цели эти вообще не заслуживают ни материальных жертв, ни усилий и забот с его стороны. Его мнение о России начинало все более совпадать со взглядами Мардефельда. «Это громадная держава на географической карте, но она неспособна выдержать системы Петра Великого по своему политическому устройству», – писал он. И он делал отсюда то заключение, что его двору следует содержать в России «спокойного и великолепного посла, ограничить расходы исключительно содержанием этого последнего». А для роли подобного дипломата никто не подходил, разумеется, лучше самого маркиза Лопиталя…

Но в Версале этим не интересовались вовсе. Людовик XV решил заняться внешней политикой лично, помимо своего посла, заранее рассчитывая на свои успехи на дипломатическом поприще, а его министры были поглощены другими заботами. В это время гром орудий разносился с одного конца Европы до другого и заглушал голос дипломатов. Их особы и переговоры, которые они вели, отступили на второй план. Но, скажут мне, разве не должны были союзные державы совещаться относительно военных операций, занимавших в это время всеобщее внимание, и стараться объединить свои усилия? Разве не был обязан маркиз Лопиталь склонять Санкт-Петербургский двор к тому, чтобы он вошел в соглашение с другими членами коалиции? Маркиз не подумал это сделать, да и в Версале не нашли нужным использовать с этою целью его таланты. Сделав по дороге в Петербург смотр в Риге нескольким полкам Апраксина, Лопиталь решил, что исполнил свой долг в качестве посла союзной державы, и его начальство, по-видимому, разделяло его взгляд. По правде сказать, положение военного ведомства в России было таково, что почти исключало для русской армии возможность совместных действий с другими. Когда началась война, Венский двор прислал в Петербург своего генерала, а другого прикомандировал к русскому генеральному штабу. За ними появились вскоре и французские военные агенты. Некоторые из них, как и австрийцы, были блестяще одарены, но на русских военных советах им блистать не приходилось, все свои знания и опытность они могли употреблять лишь на суровую критику русской армии, которую та безусловно заслужила. В ней царили полный хаос и беспорядок, которые постепенно передались всей коалиции. Общий план войны, если бы только удалось его выработать и неуклонно привести к исполнению, вызвал бы немедленную, неминуемую гибель Фридриха и верный разгром его войска. Но этот план существовал лишь в виде технического desideratum, составляемого в начале кампании. И в то время как великий полководец напрягал весь свой гений для того, чтобы выставить последовательно против каждого из своих врагов всю массу своих сил, – союзники, не имея общего плана действий, сражались каждый на свой страх и этим помогали тактике Фридриха. Кампания 1757 года служит в этом отношении образцом всех остальных. Впрочем, и Фридрих, упорно продолжая смотреть на Россию как на ничтожную величину, сделал в этот год жестокую ошибку, за которую должен был дорого поплатиться.

Первая встреча русских с пруссаками. Гросс-Эгерсдорф

Фридрих, по различным причинам, придавал нападению России второстепенное значение, и некоторые из них были вполне основательны.

По-видимому, русские угрожали только восточной части его владений. А по причудливой форме его государства, с еще не установившимися вполне границами, эта область была как бы дальним островком, заброшенным среди польских земель и отрезанным ими от остальной монархии. Со своею столицей Кенигсбергом, она представляла собой отдельную провинцию, называвшуюся в то время «Прусским королевством». И конечно, не здесь должны были решиться судьбы войны. Поля сражений в Силезии, Богемии и Саксонии имели в глазах Фридриха несравненно более высокое стратегическое значение. Притом Фридрих находил, что защита Восточной Пруссии вполне обеспечена. Он, правда, вывел из нее лучшие войска, но и та часть его армии – этого превосходного военного механизма, – которую он в ней оставил с Гансом фон Левальдтом, губернатором, генералиссимусом и ветераном прежних войн, во главе, была все-таки очень внушительной силой, в ее состав входили опытные офицеры, как Манштейн, Мантейфель и Дона, бесстрашный начальник авангарда, лихие кавалеристы Платен, Платенберг и Рюш, трансильванец, зажигавший своих черных гусар огнем своей венгерской или румынской крови, и тридцать тысяч пехоты с многочисленной кавалерией, – род оружия, который Фридрих предпочитал всем другим. Прусская легкая конница была, как вся прусская армия, впрочем, прекрасно вооружена, выдрессирована и полна воодушевления, и, казалось, одна могла преградить путь казакам и калмыкам Елизаветы. Поэтому, подписав 23 июня 1756 года подробную инструкцию для главнокомандующего, Фридрих не только без колебания пророчил ему в ней победу, но и предусмотрительно отдал распоряжения насчет того, какие выгоды следовало из этой победы извлечь. «Русский генерал, – писал он, – видя свое поражение, пришлет парламентера, чтоб просить выдачи тел убитых и узнать число взятых в плен». И тут Левальдт, покончив со своими обязанностями военачальника, должен будет превратиться в дипломата и начать переговоры о мире. Условия этого мира будут зависеть от того, какая из двух армий, русская или австрийская, будет разбита первой. Но и в том, и в другом случае король решил предъявить России очень скромные требования: он готов был удовлетвориться небольшим земельным приобретением, при этом даже не за счет побежденной России. Для этого могла послужить Польша. Она, правда, не будет разбита, так как не принимает участия в войне, но тем не менее расплатится за всех. И получив Эльбинг, Торн и некоторые соседние староства, Фридрих признает себя удовлетворенным.

Но, несмотря на эту великолепную самоуверенность, король два месяца спустя счел все-таки более благоразумным сделать, при посредстве Уильямса, попытку примириться с Петербургом и предложил Елизавете посредничество, что, в случае согласия, конечно, помешало бы Левальдту одержать ожидаемые победы. Но хлопоты английского посла совпали, к несчастью, с делом, которое сильно взволновало Тайную канцелярию и, хотя относилось, собственно говоря, к внутренней политике России, но набрасывало нежелательную тень и на личные намерения Фридриха. Вопрос шел о тобольском мещанине Иване Зубареве, который пытался проникнуть в Пруссию с поручениями от раскольников, живущих в Польше. Его арестовали в деревне в Малороссии, и он рассказал удивительные вещи о своем прежнем пребывании в Берлине: он будто бы виделся там с самим Фридрихом, который приказал ему передать людям старой веры, что прусский король вскоре вступится за Ивана Антоновича и пошлет в Архангельск флот, чтоб освободить сверженного императора. Легко догадаться, какое впечатление произвели эти россказни на Елизавету, и это отразилось, разумеется, на ответе, который получил Уильямс на свои предложения. Однако, Фридрих не унывал и в октябре 1756 года постарался привлечь на свою сторону Воронцова, а в декабре обратился к великой княгине, уверенный, что она не откажет ему в помощи: если она не может, – просил он ей передать, – остановить движения русской армии, то не сообщит ли она ему, по крайней мере, о плане будущей кампании? Русские временами начинали сильно тревожить его. По складу своего характера Фридрих был всегда склонен переходить от крайней самоуверенности к глубокому отчаянию, и то же повторялось с ним в течение всей последующей войны. Но весной 1757 года Левальдт получил из Петербурга успокоительные вести: императрица была при смерти. И Фридрих сейчас же написал своей сестре, маркграфине Байрейтской: «Это (известие) имеет для меня больше значения, нежели все остальное. Теперь мне не страшны французы и Регенсбургский сейм». И он немедленно отправил в Лузацию запасной корпус из Померании и собирался уже употребить в другом месте армию Левальдта.

После своей победы над австрийцами под стенами Праги в мае 1757 года он остался при убеждении, что русская армия не выступит, хотя петербургские слухи и оказались неверны. В июне он узнал о своем заблуждении, но ограничился тем, что послал Левальдту новую инструкцию, указывавшую на безошибочное средство покончить с врагами. Средство это было очень простое, и, как это ни странно, план кампании, составленный на этот раз великим полководцем, удивительно напоминал план опереточного генерала. Русские, говорилось в нем, будут наверное идти тремя отрядами. Левальдт должен будет напасть на один из них и, разбив его наголову, заставить отступить два остальные. Беглецы, вероятно, спасутся в Польшу, где он должен будет их преследовать. И тут Фридрих опять переходил к вопросу о разделе несчастной Польши, бесцеремонно распоряжаясь ею по своему усмотрению.

Совершенно иной характер носили приказания, отданные в то время русскому главнокомандующему. Страх перед опасным противником сквозил в них в каждой строке. Кроме того, Апраксин получил еще секретную инструкцию от И.И. Шувалова, в которой ему предписывалось рисковать битвой с Фридрихом лишь в случае явного превосходства сил или безусловной необходимости. Получив такое предостережение против излишней храбрости, русский генерал и не выказывал никакого желания ее проявлять, и от солдата до офицера вся русская армия заразилась его отсутствием воинственного пыла. Болотов, принимавший участие в кампании, наивно говорит в своих «Записках» о панике, пережитой русскими при первых столкновениях с Левальдтом. Старые ветераны, и те не могли с собой совладать, и Болотов признается, что, ободряя солдат, он сам дрожал всем телом. Неудачный исход первой стычки казаков с прусскими гусарами на аванпостах еще усилил среди русских общий ужас и уныние.

Эта разница в настроении двух лагерей объясняется просто. Левальдт командовал превосходно обученными, дисциплинированными войсками, привыкшими к победам. А те донесения, которые он получал об армии Апраксина, могли служить лишь подтверждением высокомерных предсказаний Фридриха. Русская армия кишела прусскими шпионами, один из них записал о ней свои впечатления очень подробно. Он говорит, что Апраксин заботился лишь о том, чтоб иметь многочисленный штаб и блестящее снаряжение, и Болотов подтверждает это в своих записках, распространяя этот приговор на всю русскую армию. Даже солдаты, говорит он, шли, казалось, на парад, а не на войну. На касках и шапках у них развивались перья и султаны, но на ногах были рваные сапоги. Прусский шпион указывает, кроме того, на полное отсутствие специального образования и опытности у русского главнокомандующего. Апраксин сражался прежде только против турок при осаде Очакова и полагался теперь всецело на храбрость солдат и на начальника своего штаба, генерала Веймарна, человека очень сведущего в теории, но не имевшего до сих пор случая применить своих знаний на деле. Немцев среди высшего начальства русской армии было вообще очень много. Мантейфели и Бюловы служили в ней даже представителями прусской аристократии. Но цена этим перебежчикам была, конечно, невелика. Фридрих не выпустил бы из своих рук подданных, которые могли бы послужить украшением для его чудесных батальонов. Среди русских генералов выделялся знаниями и энергией Румянцев, но прусский шпион находил его слишком молодым и горячим. Генерал-аншеф Лопухин думал лишь о том, как бы хорошо выпить и поесть. Генерал-майор Панин умел обращаться с солдатами на учении при маневрах. В том же роде были и остальные. В пехоте наибольшее сопротивление могли оказать гренадеры, но, хотя и сильные и выносливые, они были малоподвижны и несмышлены. Другие полки стояли ниже самых плохеньких немецких милиций. Артиллерия, по слухам, могла выставить до двухсот пушек, но не хватало лошадей, чтоб их перевозить, а начальник ее генерал-лейтенант Толстой сам признавался, что никогда не присутствовал ни при одном сражении. В кавалерии из шести кирасирских полков только два заслуживали названия конницы, люди были необучены, лошади никуда не годны, всякое передвижение сопровождалось расстройством в рядах и частыми падениями. В остальных полках этого рода оружия некоторые офицеры вполне заслуживали поговорку, ходившую в то время в армии: «Глуп, как драгунский офицер». Гусары были лучше, но не имели понятия о рекогносцировках и патрулях. Храбрые калмыки, хотя и лихие наездники, были вооружены только луками и стрелами. Казацкий бригадир Краснощеков считался колдуном и славился главным образом своим искусством попадать при стрельбе в цель, его казаки могли бы составить хорошее войско для авангарда, но они не привыкли нести ночной службы и потому серьезной пользы оказать не могли. Вся армии была загромождена бесчисленным обозом, который отнимал у нее возможность быстрых передвижений.

Гренадер лейб-компании с 1742 до 1762 года. Иллюстрация из книги А.В. Висковатова «Историческое описание одежды и вооружения Российских войск с древнейших времен»

Отзвук этому суровому приговору Фридрих и Левальдт могли бы найти даже в оптимистическом рапорте маркиза Лопиталя, составленного им после смотра в Риге. Лопиталь писал: «Русская армии очень хороша по составу солдат. Они никогда не бегут и не боятся смерти. Но ей недостает офицеров… и она не знает азбуки военного искусства, поэтому приходится сильно опасаться, что она будет разбита при столкновении с такими опытными и прекрасно обученными войсками, каковы войска прусского короля».

Один д’Эон, который тоже счел своим долгом обревизовать армию Апраксина, дал о ней другой отзыв. Он нашел в ней «могучих великанов и старых вояк» и был убежден, что, «если бы у этих молодцов были хорошие командиры, они разнесли бы в пух и прах немало пруссаков». Он встретился у русского главнокомандующего с войсковым доктором, «большим и толстым человеком, способным съесть за завтраком до пятисот устриц», и вывел из этого заключение, что при таком враче будущие противники Фридриха могли бы смело обойтись без госпиталей. Однако д’Эон тоже сделал оговорку относительно высшего начальства русской армии.

Большинство русских историков идет в разрез с тем приговором, который был единогласно вынесен современниками относительно боевой тактики русских в семилетнюю войну. Вовсе не подражая туркам в построении войска во время сражения, как это утверждал один военный писатель, русская армия, – говорят они, – следовала, напротив, самым ученым тактическим приемам, существовавшим в то время, и в некоторых отношениях даже опередила их. Я не имею достаточно авторитета, чтобы высказаться категорически в этом споре. Но думаю, что по тем фактам, которые я постараюсь изложить во всей их простоте, можно будет судить, кто в нем прав. Я не буду также касаться другого вопроса, вызвавшего не менее разногласий, а именно о распущенности солдат Апраксина и зверстве и варварстве, проявленных ими на прусской территории. «Война всегда жестока», – сказал еще недавно один монарх. Болотов с негодованием говорит в своих «Записках» о том, как прусских крестьян вешали без суда и отрубали им пальцы правой руки, если находили при них оружие. Казаки и калмыки, принимавшие участие в завоевании Восточной Пруссии, не могли, конечно, служить образцом гуманности. И герой русских легенд, Краснощеков, которого английский посланник Финч еще в 1741 году сравнивал с пресловутым «Black Beard the pirate», тоже не отличался вероятно на войне кротостью и сдержанностью в проявлении своих чувств. Он был теперь уже семидесятилетний старик, израненный с головы до ног, огрубевший и дикий, но входило ли в его привычки проламывать череп пленным, «чтобы рука не ослабла», и в принципы – «уничтожать дичь, избивая детенышей», т. е. женщин и детей, я не берусь ни утверждать, ни отрицать. Предание приписывало этому казацкому атаману не один подвиг, которого он в действительности не совершал, как например взятие Берлина и похищение «пруссачки», не то жены, не то дочери Фридриха. В этом вопросе я тоже предоставляю слово фактам. Негодование Болотова не может, впрочем, служить против русских укоризной. В одну из последних войн мы еще очень недавно были свидетелями насилий, которые со стороны действующих армий, их совершавших, не вызывали ни жалости, ни великодушного гнева.

А.П. Антропов. Портрет казацкого атамана Федора Ивановича Краснощекова. 1761 г.

Но самые решительные защитники русской армии, сражавшейся в 1757 году с Фридрихом, признают, что в ее устройстве был один основной недостаток ее – интендантская часть была поставлена из рук вон плохо. Вполне соглашаясь с этим, я привожу еще одну подробность, указанную Болотовым, которая окончательно выяснит вам нравственное состояние двух враждебных лагерей в ту минуту, когда они готовились сразиться. Перед тем как сделать первый выстрел в битве при Гросс-Эгерсдорфе, Болотов только тут заметил, что у его ружья нет курка!

Гренадер Измайловского полка

Но и несмотря на то, что на русских, особенно в начале войны, нередко нападал панически страх, и даже храбрецы среди них дрожали перед пруссаками, – их армия не состояла из трусов. Они доказали это на деле. Обученные, вооруженные и одетые на европейский лад, подчиненные по преимуществу офицерам немцам, они вместе со старыми ветеранами Миниха, принимавшими участие в походе, по внешнему виду мало отличались от западных образцов. Русские войска того времени, с их тяжелыми сапогами и меховыми папахами, несравненно более уклонились от общеевропейского типа солдата. Просмотрите в интересной книге Рамбо («Russes et Prusiens») гравюры, изображающие военные силуэты из лагерей Апраксина или Салтыкова: разве только какой-нибудь уральский казак напоминает среди них варварский Восток. А гренадеры, драгуны, стрелки кажутся одетыми во французский мундир времен Людовика XV. Под этим мундиром душа у русских солдат была, правда, иная. Но, не умея скрыть от неприятеля своих слабых сторон, они обнаружили зато неожиданно и свою силу, которая совершенно сбила с толку их судей и спутала все расчеты их врагов. Готовясь вступить в бой с противником, который – они это знали – всегда и над всеми одерживал до сих пор верх и был окружен в их суеверных глазах ореолом чего-то легендарного, находясь под впечатлением неприятных случайностей, вроде той, что обезоружила Болотова, недостаточно организованные и плохо управляемые, они сами этой силы как будто не подозревали и только на деле могли ее познать. И вскоре им для этого представился случай.

Инфантерия. Преображенский полк

Когда Фридрих убедился, наконец, в твердом намерении русских занять Восточную Пруссию, он мог выставить против них только двадцать восемь тысяч человек, из которых восемь тысяч было гарнизонного войска. Страшное поражение, понесенное им только что при Колине (18 июня 1757 года), победа французов при Гастенбеке (26 июня 1757 года), вступление в кампанию шведов значительно сократили его силы. Русская же армия, которая 7 и 8 августа перешла через Прегель и двинулась к Кенигсбергу, на бумаге в пять раз превосходила численностью прусский отряд, а в действительности равнялась приблизительно семидесяти одной тысяче человек. Разница в силах была громадная, но, при известных взглядах Фридриха, это не мешало ему быть уверенным в победе. Левальдт не решился однако привести в исполнение план короля. Он ограничился тем, что прикрыл Кенигсберг и укрепился впереди Велау, вблизи исторического поля сражения к северу от Тильзита и к югу от Эйлау и Фридланда, памятных всем по походам другой великой армии. Прусский генерал остановился при слиянии Прегеля и Аллы на перекрестке дорог, которые из Тильзита и из Ковно шли к столице Восточной Пруссии. Апраксин видимо намеревался или сбить его с этой позиции, или обойти, и обе армии в течение нескольких дней стояли неподвижно, невидимые одна другой и отделенные с прусской стороны Норкиттенским, а с русской – Гросс-Эгерсдорфским лесом. Деревня Гросс-Эгерсдорф лежит посреди небольшой равнины, сжатой между двумя лесами и словно нарочно созданной для битвы. Поле здесь довольно ровное, но топкое и неудобное для передвижения конницы и артиллерии и слишком узкое для того, чтобы русская армия могла развернуться на нем со своим гигантским обозом.

Восемнадцатого августа, видя, что он заперт между Прегелем и Ауксиной и чувствуя недостаток в фураже, Апраксин отдал приказ двинуться на Алленбург. Он хотел обойти неприятеля. И утром 19 августа русские войска вошли в Гросс-Эгерсдорфский лес по узким и почти непроходимым дорогам, на которых выстроиться было невозможно. Проведя ночь под ружьем, русские на рассвете хотели двинуться в путь, когда впереди первых колонн трубач прусской армии, уже вышедшей из Норкиттенского леса и построенной в боевой порядок, неожиданно заиграл в атаку. Получив точные сведения от своих разведчиков, Левальдт, оправдывая доверие своего государя, застал Апраксина врасплох во время сложного и опасного маневра русской армии.

Сражение при Гросс-Егерсдорфе. Гравюра. XVIII в.

«Боже мой! Какое сделалось тогда во всей нашей армии и обозах смятение! – пишет Болотов. – Какой поднялся вопль, какой шум и какая началась скачка и какая беспорядица! Инде слышен был крик: “Сюда! Сюда! артиллерию!” В другом месте кричали: “Конницу, конницу скорей сюда посылайте!” Инде кричали: “Обозы, прочь! Прочь! Назад! Назад! Назад!”»

Легко себе представить, какое впечатление должна была произвести на беспорядочную толпу русских правильная атака прусского генерала и залпы его артиллерии. В несколько минут Нарвский и 2-й Гренадерский полки были перебиты наполовину. Генерал Зыбин был убит, генерал Лопухин, смертельно раненный, попал в руки пруссаков. Русские дрогнули и были отброшены к лесу. Казалось, это было полное поражение и разгром русской армии, которые предсказывал Фридрих.

Но нет! В эту минуту случилось то, что не раз повторялось впоследствии в истории будущих войн с народом Петра Великого. Через лес, по болотам, считавшимся непроходимыми, примчался новый русский полк, 3-й Новгородский, и ударил в штыки. Откуда он явился? Никто не мог этого сказать. Его вел молодой Румянцев, но, согласно преданию, новгородцы по собственному желанию ринулись в бой. А вслед за ними появилось еще четыре полка, тоже остававшихся в арьергарде. Кто приказал им выступить? Только не Апраксин, – это известно достоверно. Потеряв голову и обезумев от страха, он вовсе перестал распоряжаться сражением. Когда впоследствии маршалу Кейту доложили о том, что под русским главнокомандующим была ранена лошадь, старик возразил на это: «Да, его собственными шпорами, конечно». Но принадлежала ли Румянцеву инициатива этого ответственного шага или, как это предполагали другие, сами солдаты его полка и четырех остальных, услыша перестрелку и отчаянные крики погибавших товарищей, бросились исполнять завет Петра Великого: «Товарища выручай», – во всяком случае, результат этого нападения был блестящий. Забыв свой ужас перед пруссаками, русские ударили на них с такою стремительностью и жаром, что под их яростным натиском Левальдт еще до Наполеона испытал на себе, какую громадную силу представляет беспорядочная человеческая толпа, когда она повинуется чувству, более могучему, чем соображения военного искусства, и более глубокому, чем страх смерти. Левальдт в свою очередь слишком растянул свой фронт и, поддаваясь численности врага, был принужден скомандовать отступление. Он причинил неприятелю громадный урон, по русским донесениям, в два раза превосходивший его собственные потери, но не только оставил в руках русских поле сражения, а открыл им и дорогу на Кенигсберг.

Эта первая встреча русских с пруссаками была победой численного превосходства и стихийной храбрости над наукой и дисциплиной, но тем не менее все расчеты Фридриха были разбиты. Апраксину ничего не стоило теперь протянуть через завоеванную им Пруссию руку шведам, находившимся в Померании, и вместе с ними появиться под стенами Берлина.

Как известно, он и не подумал этого сделать. Новый сюрприз ожидал европейский мир, готовый уже провозгласить торжество коалиции. Подвинувшись было вперед, Апраксин повернул затем обратно к Тильзиту, сделал вид, что хочет здесь укрепиться, но через несколько недель окончательно отступил и перешел за Неман. Причина этого невероятного отступления вызвала среди историков множество споров, которые не кончились и до сих пор. Старались объяснить ее и продажностью русского главнокомандующего, и преданностью великого князя Пруссии, и интригами великой княгини, и происками Бестужева, и наконец, как и всегда, ошибками тайной дипломатии Людовика XV и ее симпатиями к полякам.

Прежде всего, я сниму подозрение с последней обвиняемой. Утверждали, будто отступление Апраксина было вызвано вмешательством графа Брольи, который сделался в Варшаве защитником подданных Августа III, жестоко страдавших от войны. Русская армия действительно стояла на берегах Вислы, и местные жители терпели от солдат всевозможные неудобства, реквизиции и незаконные поборы. На это раздавались, конечно, жалобы, вполне основательные, как это признали впоследствии даже русские военные власти, вполне естественно также, что в силу исторических отношений, установившихся между Польшей и Францией, представитель Людовика XV стал адвокатом пострадавших. Но чтобы его воля или власть могли остановить победоносное шествие Апраксина и помешать успехам русских накануне решительного столкновения между французской и прусской армиями, – это совершенно неправдоподобно и в то же время бездоказательно. Если бы французский агент сделал такую попытку, это было бы с его стороны актом государственной измены, и удаться ему она ни в каком случае не могла. Но переписка графа Брольи доказывает, что он никогда не помышлял ни о чем подобном. Он защищал в ней своих польских клиентов, – это правда, но в письмах к маркизу Лопиталю говорил о необходимости заменить Апраксина более энергичным и твердым генералом, а после Гросс-Эгерсдорфа указал на опасность, которая, по его мнению, грозила Польше не от дальнейшего движения русской армии вглубь Пруссии, а напротив, от ее отступления, связанного с зимовкой – в пределах Речи Посполитой. А когда Апраксин отступил, он строго осудил его.

После некоторых колебаний я, пристально изучив факты, относящиеся к этому спорному вопросу, пришел со своей стороны к заключению, что отступление русского генерала стоит в несомненной связи с нездоровьем Елизаветы, случившимся в первых числах сентября. Восьмого, в день Рождества Богородицы, когда императрица возвращалась одна из приходской церкви в Царском Селе, ей сделалось дурно, и она упала без сознания в нескольких шагах от храма. Ее окружила толпа, не смевшая подойти к ней близко, и в первую минуту думали, что она скончалась, какая-то женщина из народа прикрыла ей платком лицо. Сбежавшиеся придворные дамы тщетно старались привести Елизавету в чувство. Лейб-медик императрицы, Кондоиди, был болен, и за его отсутствием не знали, к кому обратиться. Наконец явился французский хирург Фюзадье и пустил императрице кровь, но это не дало августейшей больной облегчения, принесли кушетку и ширмы и два часа неотступно ухаживали за Елизаветой, она по-прежнему не приходила в себя. Когда ее перенесли во дворец, обморок кончился, но императрица не могла говорить, так как прикусила себе язык. Несколько дней она оставалась между жизнью и смертью, и роковой исход казался не только возможным, но почти неизбежным. А это возвещало: перемену царствования, которая должна была произвести полный переворот во внешней политике России, восшествие на престол государя, и душой, и телом преданного Фридриху, и торжество Бестужева, находившегося, как это было всем известно, в большой милости у молодого двора. И как раз в ту минуту, когда до Апраксина могло дойти известие о болезни государыни, он и отдал приказ об отступлении. Некоторые историки смешали при этом два различных движения русской армии: ее возвращение к Тильзиту по распоряжению военного совета, собравшегося 27 августа, и решение эвакуировать Пруссию, принятое в ночь с 14 на 15 сентября. Первое объяснялось отсутствием провианта, но не исключало намерения двинуться дальше на Кенигсберг, когда запасы провианта будут пополнены, второе же, не имело никакой видимой причины. Чтоб объяснить его, ссылались на беспорядок, царивший в интендантской части армии, не знавшей, где взять лошадей для обоза и куда девать пятнадцать тысяч больных и раненых. Но ведь это были обычные условия, в которых всегда приходилось действовать русской армии!

Апраксин, конечно, не сумел принять необходимых мер, чтоб обеспечить своим войскам продовольствие, а своим поведением в завоеванной стране он создал себе только новые препятствия в этом отношении. Австрийский военный агент говорит об этом в своем рапорте: «(Апраксин) горячо уверял жителей Пруссии, что будет покровительствовать им. Они приходили к нему со всех сторон, приносили присягу на верность и покорно отдавали все, что от них требовали. Но едва они выказали свое доверие, как русские стали злоупотреблять им, сжигая их деревни, убивая и насилуя жителей, взламывая двери церквей и отрывая погребенных, и наконец неслыханными ужасами превратили в пустыню возделанную и плодородную страну, в которой всякая другая армия нашла бы возможность прокормиться в течение долгого времени». Но и этим обстоятельством можно объяснить лишь отступление Апраксина в Тильзит, а никак не его бегство за Неман. Впрочем, картина, нарисованная австрийским офицером, несомненно страдает преувеличением, и ему веришь с трудом, когда он рассказывает, как казаки поднимали раненых и резали их на куски, чтоб есть. Вопреки русским военным писателям, которые, мне кажется, должны были уступить в данном случае требованиям официальной истории, я остаюсь при моем предположении, тем более что в то время, когда происходили все эти события, никто не объяснял иначе отступления Апраксина. В Петербурге Эстергази был поражен совпадением, на которое я указывал выше, и вывел из него те же заключения, что и я. Об этом совпадении упоминалось, по-видимому, и в следствии, открытом против русского главнокомандующего, и так же объясняет дело и сама Екатерина в своих «Записках», стараясь снять при этом лично с себя всякую ответственность. У Апраксина было при дворе много друзей, готовых за него вступиться. Но их усилия не привели ни к чему, и победитель при Гросс-Эгерсдорфе был смещен в конце ноября, когда стали очевидны последствия его гибельного решения, и положение его побежденного врага резко изменилось к лучшему.

В сентябре, после сражения Левальдта и капитуляции герцога Кумберландского в Клостерсевене (8 сентября 1757 г.), Фридрих мог считать себя погибшим. Но в октябре, поручив Левальдту прогнать шведов из Померании, он с несколькими полками двинулся навстречу французской армии Субиза, которую Бехтеев, основываясь на парижских слухах, ставил еще ниже, нежели маркиз Лопиталь русскую, виденную им в Риге. Ее называли, писал Бехтеев, «армией крайней дружбы», объясняя причинами сентиментального свойства выбор главнокомандующего, армия же, во главе которой стоял д’Эстре, называлась «arm?e d’admiration», «ибо всем этот второй выбор был удивителен», и наконец корпус герцога Ришелье назывался «армией бочаров» – «arm?e des tonneliers», потому что «она определена была для подкрепления округов имперских, и они, как бочары, имели бочку обручами (par les cercles) скреплять». Встреча прусского короля с этими войсками, которые заранее высмеивались, произошла 5 ноября.

Эта встреча была битвой при Росбахе.

А несколько недель спустя лишенный командования Апраксин был арестован в Риге, ему грозил суд, который друзьям его удалось оттянуть до августа 1758 года. Но следствие над ним закончилось, едва начавшись, потому что Апраксин скончался от апоплексического удара при первом же допросе. Но зато этот ничего не открывший процесс принес другой результат, который, с точки зрения интересов антипрусской коалиции, почти компенсировал поражения, понесенные ею во время кампании. Я говорю о падении Бестужева.

Битва при Росбахе. В ноябре 1757 года в Саксонии состоялось одно из самых интересных сражений Семилетней войны. Отборная армия Фридриха Великого сумела одержать верх над грозной франко-имперской армией

Падение Бестужева

Оно было вызвано еще и другими причинами. После Росбаха маркиз Лопиталь стал мечтать об отомщении прусской партии за общие несчастья на войне и вошел в соглашение с графом Брольи, чтобы отозвать из Петербурга поляка, которому было суждено сыграть в истории такую странную роль, и который перед тем, как служить в Варшаве бессознательным орудием в руках великой Екатерины и великого Фридриха, с тою же преданностью, слепо защищал теперь в России интересы великой княгини и ее политических друзей. Графа Брольи напрасно упрекали в том, что он поступил в данном случае самовольно. Понятовский был племянником Чарторыйских и представителем русской партии, во главе которой они стояли в Польше, – следовательно, естественным противником политики французского посла в Варшаве. Но прежде чем предпринять против него какие-нибудь меры, граф Брольи заручился на этот счет формальным приказом от Берни, о котором, впрочем, вероятно, сам хлопотал. Этот приказ был отдан еще до болезни Елизаветы в сентябре 1757 года, когда Версальский двор только и думал о том, как бы угодить императрице, по донесениям маркиза Лопиталя, с нескрываемым нетерпением переносившей интриги поляка и его интимные отношения с великой княгиней, которые получали с каждым днем все более нежелательную огласку. Но после болезни Елизаветы Берни испугался и решил вернуть себе скорее милость великой княгини и великого канцлера, по слухам опять входившего в силу. Он немедленно послал поэтому второй приказ, отменявший первый, чт? и могло ввести в заблуждение некоторых историков. Понятовский захворал очень кстати, чтоб отложить свой отъезд, и маркиз Лопиталь должен был согласиться на его присутствие в Петербурге. И Елизавета с удивлением узнала, что невыносимый интриган, которого уже так давно осуждала Франция, теперь остается при ее дворе с соизволения своих прежних обвинителей. Она не колеблясь объяснила этот неожиданный оборот дела новыми происками великой княгини и канцлера и увидела в этом вызов, брошенный ей молодым двором. Возбужденные надеждой захватить вскоре власть в свои руки, Екатерина и ее сторонники действительно потеряли всякое чувство меры и осторожность в своих поступках. И уже давнишнее раздражение Елизаветы против ее неискусного и вероломного министра дошло теперь до того, что она не могла сдерживать его больше.

Беседуя с государыней, Эстергази был поражен ее враждебностью к Бестужеву, которую она уже не пыталась скрывать.

– Не знаю право, что делать с этим человеком! – говорила она.

Он ответил шутя:

– Поручите его моим заботам, ваше величество. Я дам ему пенсию. Мы только выиграем от этого.

Этот разговор происходил во время бала, в отдаленной гостиной, куда Елизавета, чувствовавшая себя по обыкновению плохо, скрылась от шума. Маркиз Лопиталь присутствовал при нем. Бестужев, насторожившись, бродил возле дверей с озабоченным лицом. Великий князь бросал в сторону гостиной взгляды, полные гнева. В воздухе чувствовалось приближение бури. Австрийскому послу и прежде приходило в голову, что царица подумывает о том, чтобы освободить из темницы несчастного Иоанна Антоновича и изменить в его пользу завещание о престолонаследии. Возможно, правда, что дважды приказывая привозить его к себе, Елизавета действовала не только под влиянием простого любопытства. Воронцов, тоже встревоженный, уговаривал великого князя подойти к тетке.

– Я не хочу быть в обществе этого арлекина!

Так называл великий князь Лопиталя. Затем он прибавил: «Я не могу больше жить при этом дворе. Я попрошу императрицу, чтобы она отпустила меня на мою родину, где мне будет приятнее жить в качестве простого поручика…»

Елизавета наверное замышляла что-то серьезное, но болезнь опять помешала исполнению ее планов. В ноябре у нее повторился обморок, и она заметила, оправившись, как поредели ряды ее приближенных. Когда она спрашивала кого-нибудь, ей неизменно отвечали, что это лицо находится у великого князя или у великой княгини. Взоры всех были обращены в сторону восходящего солнца. Почувствовав себя несколько лучше в январе 1758 года, она с еще большим жаром решила продолжать войну против Фридриха, и когда Венский двор стал хлопотать о присылке вспомогательного корпуса в 30 000 человек, она немедленно подписала указ о его выступлении. В то же время Александр Шувалов отправился в Нарву, чтобы допросить Апраксина, которого подозревали в том, что он поддерживал секретную переписку с великой княгиней. Через несколько недель Бестужев был арестован, и по-видимому и Екатерина должна была разделить с ним немилость императрицы. Их обоих считали виновниками отступления русской армии.

Дело молодого двора было проиграно. Так можно было думать, по крайней мере. Но великокняжеская чета научилась в придворном мире, где требуется столько гибкости и податливости, быстро применяться к обстоятельствам. Молодой великий князь первый подал пример жене. Маркиз Лопиталь был поражен, увидев его с сияющим лицом при известии об аресте Бестужева:

– Как я жалею, маркиз, что мой бедный друг Шетарди уже умер! Это известие доставило бы ему столько удовольствия!

Екатерина вначале держала себя вызывающе, но через несколько дней, сознав свое бессилие, смирилась и унизилась до того, что обратилась за помощью к французскому послу. К Лопиталю явился сперва французский купец Раймберт, доверенное лицо Екатерины по ее денежным делам, затем Штамке, министр великого князя, и еще другие гонцы, которые умоляли маркиза воспользоваться своим влиянием на императрицу, чтобы утишить ее гнев. Вопреки тому, что утверждал один историк, и что было бы со стороны маркиза Лопиталя непростительной ошибкой, он не отказал Екатерине в своих услугах и устроил знаменитое свидание императрицы и великой княгини 13 апреля, Екатерина далеко не выказала при этом той неукротимой гордости, которой некоторые историки наделили ее слишком щедро. Будущая Северная Семирамида проявила гораздо больше непоследовательности, чем гордости, после разговора она было вернулась к своим честолюбивым планам, потом кинулась к Шувалову и даже прибегала к услугам камердинера своего мужа, француза Брессана. Тут маркиз Лопиталь действительно нашел, что ему незачем вмешиваться дальше в чужие дела и, согласно французской поговорке, «совать палец между деревом и корою». Он любил образные выражения. Впрочем, повторное свидание обеих женщин в мае, по-видимому, вполне их примирило, интересы же Франции, в сущности, не затрагивались этой ссорой, которая была следствием французской победы.

Письмо великой княгини Екатерины Алексеевны императрице Елизавете Петровне с уверениями в безграничной преданности. 29 мая 1758 г.

Потому что падение Бестужева было несомненно победою Франции. Только ни Россия, ни Франция не сумели воспользоваться ею, и, вслед за неудачами, постигшими их на войне, они сделали ряд новых ошибок. Зарождавшиеся между обеими странами симпатии подняли вопрос громадной важности для будущего их взаимных отношений: вопрос о замене английских товаров французскими на русском рынке. Но французские коммерсанты выказали тут, к сожалению, те же отрицательные свойства – излишнюю и щепетильную осторожность, которые и теперь парализуют их предприимчивость в ущерб перед их конкурентами. Французский консул в Петербурге объяснял в своем письме в Париж, почему начатые было переговоры ни к чему не привели:

«Новые обложения, которые генеральные откупщики нашли необходимым произвести, прежде чем вступить в договор с Россией (вопрос шел как раз о торговле табаком), послужили для заключения его непреодолимым препятствием, вследствие чего договор, подписанный господами Раймбертом и Мишелем вместе с графом Петром Шуваловым, надо считать уничтоженным… Он (Шувалов) крайне обижен, и это вполне естественно, тем, что мы ему изменили после того, как склонили его при посредстве нашего посла… нарушить договор, заключенный им с одной английской фирмой… Ответ его был таков: “Я больше не хочу слышать о французах, они ничего не понимают в делах”. Он сказал также другому лицу, говоря об англичанах и французах: “Первые негоцианты, а вторые лавочники”».

Итак, побеждая Францию на море, Англия и тут сумела воспользоваться нерешительностью своей соперницы. В то же время и Европа, удивленная поражением при Росбахе и склонная первоначально смотреть на него как на случайную неудачу, которую будет легко исправить, напрасно поджидала с театра войны известия о том, что слава французского оружия восстановлена. В Петербурге разочарование после Росбаха было очень велико, и это отразилось на тех зарождающихся симпатиях, о которых я говорил выше, тем более что в эту зиму, столь несчастную для коалиции, война, казалось, обрушилась всей своей тяжестью на одну Россию, отдав в ее руки и лавры победительницы, и судьбу Фридриха.

Кенигсберг и Цорндорф

В январе 1758 года русская армия, под начальством нового главнокомандующего, графа Фермора, двинулась вперед по пути, с которого отступил Апраксин. Вступив вновь в Тильзит, Фермор увидел, что дорога на Кенигсберг перед ним открыта. Фридрих считал бесполезным повторять опыт Гросс-Эгерсдорфа, и Левальдт был далеко: сперва он был занят освобождением Померании, затем отозван вглубь Германии. И десятого января в русский лагерь явилась депутация от почетных граждан Кенигсберга, соглашавшихся отдать город без бою, «под условием сохранения их прав, льгот и преимуществ»: они требовали многого за очень малую цену: Левальдт предусмотрительно вывез из Кенигсберга и гарнизон, и деньги, и провиантские магазины. Однако Фермор согласился на капитуляцию и добросовестно выполнил ее условия. Он был человек германской культуры, а его штаб, как известно, состоял по преимуществу из немцев. Русские историки единогласно и довольно строго осуждают его за эту снисходительность к пруссакам. Фридрих, – говорят они, – поступал совершенно иначе в Саксонии. Это правда, но не всякий мог позволить себе нарушать безнаказанно самые священные права справедливости и человечности, как это делал прусский король. Ему давала на это право его беспримерная смелость, почти всегда увенчивавшаяся успехом. Но зато, благодаря проявленной русскими умеренности, они в течение всей войны мирно владели завоеванной провинцией, почти не встречая с ее стороны сопротивления.

На следующий день русские войска вошли в Кенигсберг под звуки труб и литавр и колокольный звон. Фермор был назначен «генерал-губернатором “Прусского королевства”», и в продолжение нескольких лет двуглавый орел парил над краем, когда-то оторванном от Польши. Оружием другого племени – увы! – и под другим знаменем славянство вернуло себе свое прежнее владение. Но, к несчастью, – мы обязаны быть справедливыми и к нашим врагам, – на этой земле, обработанной и возделанной трудолюбивыми потомками тевтонских меченосцев, и в ее столице Кенигсберге, откуда вскоре учение Канта разнеслось по всему миру, славяне сыграли на этот раз печальную роль. Победителями старинного университетского города оказались товарищи разгульного и удалого офицера, который, прежде чем повести Екатерину к престолу, избрал завоеванную Пруссию и ее столицу ареной для своих подвигов: красавец Орлов оставил в Кенигсберге неприятные воспоминания. Но это обычное возмездие истории. С одиннадцатого до шестнадцатого века Восточная Пруссия принадлежала другим славянам, и от германцев, не отличавшихся в то время в этих краях ни трудолюбием, ни знаниями, зависело предоставить Польше Ягеллонов закончить начатое ею здесь культурное дело, которое она столь блестяще выполняла в других местах, вспахав прибрежные равнины Вислы, основав промышленные города у подножия Карпат и открыв в Кракове славянский университет, раньше Кенигсбергского, раньше Лейпцигского и Гейдельбергского (1364 г.). Но весь этот культурный труд был разрушен огнем и мечом, и воинствующая Германия приняла участие в его истреблении. Теперь война заставила ее за это расплатиться.

А.П. Антропов. Портрет графа Уильяма У. Фермора – русского государственного и военного деятеля, генерал-аншефа, генерал-губернатора Смоленска. Во время Семилетней войны командовал русской армией при Цорндорфе, под его руководством русские войска впервые заняли Восточную Пруссию с Кёнигсбергом

Русские не могли, конечно, продолжать в Восточной Пруссии дела, начатого поляками. Тем не менее их образ действий в этой провинции нашел себе своеобразных защитников и при этом – должен прибавить – не в России. Один немецкий историк, говоря о завоевании Пруссии, указал на некоторые черты победителей, которым другой его французский собрат, в силу предвзятого и неуместного доброжелательства к русским, придал преувеличенное значение: «Многие русские офицеры, – говорит французский историк, – принадлежали к семьям более богатым и с более утонченной культурой, нежели те, что жили в завоеванной провинции… Они лучше говорили по-французски, носили платье изящного покроя, они привыкли к изысканному столу, тонким винам, к нарядной и роскошной сервировке… Они распространили в Пруссии почти неизвестный там прежде чай, бывший большою редкостью, кофе, и пунш, который удивил и привел в восторг пруссаков… Русский губернатор приглашал немецких дам к себе на вечера. Офицеры пленили их светскостью своего разговора и ловкостью в танцах… Не один роман завязался между просветителями и просвещаемыми». Таким образом, – заканчивает автор свои восхваления, – совершился тот неожиданный факт, что “русские цивилизовали немцев в Восточной Пруссии”».

Я считаю всякие комментарии к этому излишними. Автор «Критики чистого разума» в то время уже родился, он только что напечатал в Кенигсберге свои первые философские опыты, и легко судить, какое влияние могли оказать на его ум эти, иного рода, культурные опыты русских просветителей.

Победители вели себя в Пруссии довольно человечно и миролюбиво: вот все, что можно поставить им в заслугу. Они предоставили жителям свободу веры и торговли и открыли им доступ на русскую службу: по-видимому, русские были намерены обосноваться в Восточной Пруссии прочно. Двуглавые орлы везде заменили прусские. Вскоре в Кенигсберге появилась православная церковь, затем здесь выстроили монастырь, стали чеканить монету, – а в некоторых коллекциях сохранились еще экземпляры русской серебряной монеты с изображением Елизаветы и подписью: Elisabeth rex Prussiae[10].

Население в общем быстро свыклось с новым режимом, и в 1760 году отправило в Петербург депутацию благодарить нового прусского короля за его милостивое правление. Но Фридрих не мог разделять этих чувств, тем более что завоевание Восточной Пруссии было, по-видимому, лишь первой остановкой русских на их пути вглубь его страны. Фермор, правда, не торопился подвигаться вперед. Однако весной 1758 года получив настойчивые приказания из Петербурга, он выступил со своими войсками по направлению к Бранденбургу. Известие об этом вначале не испугало героя Росбаха, еще полного упоением недавних побед, к которым в декабре 1757 года прибавилась Лейденская битва, столь гибельная для австрийцев. Что же касается сражения при Гросс-Эгерсдорфе, то Фридрих, много раз изменяя свой взгляд на него, в конце концов пришел к убеждению, что его несчастливый исход был следствием неспособности старика Левальдта. Молодой генерал, решил он, легче справится с «северными медведями». Он поручил поэтому графу Дона командование корпусом, который должен был остановить движение русских, и написал Кейту, бывшему генералу русской службы, перешедшему в его армию: «Думаю, что мы разделаемся с ними быстро и недорогой ценой… это жалкие войска».

И действительно, русские по-прежнему производили на иностранцев жалкое впечатление. Двое прикомандированных к армии Фермора французских офицеров, Менаже и Фиттингоф, из которых второй был курляндец родом, писали: «Правда заставляет нас сказать, что только чистой случайности надо будет приписать те счастливые события, которые могут произойти с этой армией… Нарушение дисциплины увеличивается в ней с каждым днем, грабеж становится всеобщим… главнокомандующий прячется… когда он выходит из лагеря, то никогда не знает, куда отправится теперь. Часто недостаток воды и неудобства почвы заставляют его армию сделать при переходе лишних три, четыре мили… Обоз подъезжает обыкновенно только на третий день. Из дивизии князя Голицына за две недели дезертировало сто солдат… Кроме того, болезнь, вызванная недостатком пищи и бессонными ночами, употребленными на то, чтобы молоть зерно, уносит много людей… полки, состоявшие из тысячи четырехсот человек, едва ли насчитывают теперь и половину».

Однако свидетель, правдивости которого, ввиду его немецкого происхождения, казалось бы, трудно заподозрить, а именно пастор Теге, автор записок, ставших теперь почти библиографической редкостью, утверждает противное, – что касается, по крайней мере, вопроса о воинской дисциплине у русских: она была будто бы образцовой, даже среди калмыков. Правда, Теге, хоть и немец родом и протестант, состоял при русской армии и мог быть не вполне беспристрастным, да и приключение, случившееся с ним самим, опровергает в большой мере его слова: он рассказывает, как на него напали казаки и ограбили его дочиста, сняв с него даже платье.

Фермор оправдывал вначале самые нелестные отзывы об его армии медлительностью ее передвижения. Но в июле, подгоняемый приказами из Петербурга, он появился наконец под стенами Кюстрина, этого ключа Бранденбурга. Фридрих никак не ожидал, что он зайдет так далеко. Как смел Дона не остановить его раньше? Король отдал Дона на этот счет самый точный приказ и, кроме того, как прежде Левальдту, составил для него подробную инструкцию и чуть ли не план будущей битвы: «Вы можете разбить их (русских) со стороны Штернберга, и затем повернете свои войска против шведов». И он укорял теперь Дона за то, что этот преувеличивает численность войск Фермора. Русский генерал мог иметь в своем распоряжении не больше тридцати пяти тысяч человек, – уверял Фридрих.

Урок Гросс-Эгерсдорфа пропал для него даром.

Но упрекать Дона было уже поздно, и Фридрих решил лично исправить его ошибку: если Кюстрин будет взят, то Берлину грозит участь Кенигсберга. Форсированным маршем он двинулся на соединение со своим генералом, приказав гарнизону крепости держаться до его прихода «под страхом смерти и величайших наказаний, если только кто-нибудь заикнется о сдаче». Одиннадцатого августа обе прусские армии соединились, но Кюстрин уже пылал. Фридрих гневно смотрел на пожар из Франкфурта и поспешил разгласить по всей Европе о варварстве своих врагов. По его словам, они совершили ужасы, которых «чувствительное сердце не могло выносить без жесточайшей горечи, насиловали женщин, высекли одну принцессу и увели ее в лес…» «Если бы они насиловали только женщин!» – восклицала со своей стороны в негодовании жена Бейтенского бургомистра, ставшего жертвой самого отвратительного из покушений. Мы были бы вполне правы разделить эту «чувствительность» и негодование, если бы не рассказ приближенного короля, де Катта, о несчастном калмыке, попавшем в руки прусских разведчиков. Этот рассказ показывает, что войска Фридриха не оставались перед русскими в долгу. Калмыка привели к немецкому генералу: «Увидя, что у него на груди висит образок, генерал хотел дотронуться до него палкой. Но пленный, думая, что у него отнимут его святого, закрыл образок обеими руками. Генерал в ярости стал бить его по рукам палкой и с такой силой, что руки вспухли и почернели. Однако калмык не сдавался и продолжал прятать своего святого, и только с грустью смотрел на генерала, бившего его столь жестоко, тот стал наносить ему тогда удары по лицу и залил его кровью».

Война всегда жестока… Однако необходимо было, не теряя времени, наказать русских за сожжение Кюстрина и прийти на помощь осажденному городу. Но тут Фридрих увидел, что дело, порученное им прежде Дона, было далеко не столь просто, как казалось ему со стороны. И, отдав приказ о неизбежной теперь битве, он вместе с тем написал и свое завещание. Это входило, правда, отчасти, в его привычки, но лишь накануне роковых сражений, когда, как при Лейтене, он пытал счастье почти без надежды на успех. Впоследствии великий полководец до бесконечности менял цифры, определяя силы обеих армий, русские данные на этот счет также довольно сбивчивы, и мы можем поэтому указать только приблизительные числа. Прусская армия равнялась, по-видимому, тридцати двум тысячам человек, а русская – пятидесяти тысячам, не считая нестроевых войск. Фермор значительно ослабил свои силы, отдав Румянцеву безумный приказ двинуться к северу и осадить Кольберг, тогда как русские должны были еще прежде взять Кюстрин, а для этого победить самого Фридриха! Но двести сорок русских пушек против сотни прусских орудий давали все-таки Фермору большой перевес над противником. Зато с пруссаками был их король, и Фридриху ничего не стоило заставить Фермора снять осаду и перейти Одер у него на глазах. Разрушив ближайшие к Кюстрину батареи, русский главнокомандующий отступил к северо-востоку и укрепился в деревне Цорндорф, защищенной с фронта речкой Митцель с очень высокими и крутыми берегами, на которых он расставил свою сильную артиллерию. Но Фридрих и не подумал нападать на него с фронта, а решил его обойти и ударить по его незащищенному тылу и, прижав его к реке, отрезать ему путь к отступлению. Благодаря этому маневру, он в то же время становился между Румянцевым и главной русской армией, фактически лишая Румянцева возможности с ней соединиться, хотя русского генерала и упрекали впоследствии в Петербурге за то, что он не примчался на помощь к своему главнокомандующему. Это происходило днем 13 августа, отдав распоряжения о завтрашней битве, король провел вечер с де Каттом в разговорах о Мальзербе и Расине. Он забавлялся тем, что переделывал на свой лад строфы Расина и Руссо и, прощаясь со своим секретарем, предложил ему винограду: «Кто знает, придется ли нам есть его завтра?» – сказал он.

На следующий день Фермор очутился как раз в том положении, на которое рассчитывал Фридрих. Русская армии должна была сделать полный крутой поворот, чтоб переменить фронт, и перевозить свою артиллерию в виду неприятеля, готового ринуться в бой. «Ни одно ядро не пропадет у нас даром!» – воскликнул весело Фридрих и приказал открыть огонь по расстроенным рядам русских колонн, отброшенных одна на другую и сжатых в плотную, беспорядочную массу. Под градом прусских пуль замешательство среди русских усилилось, и король послал сказать Зейдлицу, чтоб он докончил начатое артиллерией истребление неприятеля, обменявшись при этом с начальником своей блестящей конницы следующими эпическими фразами:

– Скажите генералу, что он ответит мне головою за битву.

– Скажите королю, что после битвы моя голова в его распоряжении.

Войцех. Коссак. Битва при Цорндорфе 25 августа 1758 года

Прусская кавалерия налетела на русских в критическую для них минуту, удачно выбранную удалым боевым генералом, и под его бешеным натиском армия Фермора дрогнула. Посреди кругового движения, которое ей приходилось совершать на глазах у неприятеля, ни один из ее полков уже не стоял на своем месте: некоторые из них, очутившись на противоположном конце лагеря, случайно наткнулись на маркитанские бочки с водкой, разбили их, в одну минуту тысячи солдат опьянели. Никто уже не слушал команду. Фермор, впрочем, бежал с поля сражения еще чуть ли не при первой атаке, говоря австрийскому генералу Сент-Андре: «Если нужно, я дойду и до Шведта». Там стоял Румянцев со своим корпусом.

Но значило ли это, что Фридрих одержал наконец победу над русскими, – победу, которая не далась в свое время Левальдту? В первую минуту король не сомневался в этом, однако он вскоре должен был признать свое заблуждение. До победы было еще далеко. Того, на что рассчитывал Фридрих, – нравственного поражения неприятеля, без которого его материальные потери стоили немногого, не было заметно вовсе. Предоставленная самой себе, почти отданная во власть нападающих, русская армия продолжала драться. Она была в безвыходном положении, но не выказывала никакого волнения. Не говоря уже о солдатах, даже офицеры не сознавали, по-видимому, того, чт? происходит. Пруссаки появились с северной стороны, а не с южной: не все ли равно? По справедливому замечанию одного русского историка, фронт битвы был для них там, откуда нападал неприятель. И с равнодушием, тупым, но в то же время великим, которым они после Фридриха удивляли и приводили в ужас не одного полководца, они не думали ни о бегстве, ни о сдаче. «Сами пруссаки говорят, что им представилось такое зрелище, какого они никогда еще не видывали, – пишет Болотов в своих “Записках”. – Они видели везде россиян малыми и большими кучками и толпами, стоящих по расстрелянии всех патронов своих, как каменных, и обороняющихся до последней капли крови, и что им легче было их убивать, нежели обращать в бегство. Многие, будучи прострелены насквозь, не переставали держаться на ногах и до тех пор драться, покуда могли их держать на себе ноги, иные, потеряв руку и ногу, лежали уже на земле, а не переставали еще другою здоровою рукою обороняться и вредить своим неприятелям…» Де Катт свидетельствует о том же: «Русские полегли рядами, но когда их рубили саблями, они целовали ствол ружья и не выпускали его из рук». Сам Фридрих подтверждает это: «Они неповоротливы, но они держатся стойко, тогда как мои негодяи на левом фланге бросили меня, побежав, как старые…»

Эта битва была в коротких чертах тем, что повторилось впоследствии при Эйлау, Смоленске, Бородине. Вечером король отправил в Берлин извещение о победе, но он не достиг той цели, которую преследовал: русская армия, хотя и понесшая громадные потери, не была уничтожена, не была доведена до необходимости сдаться и даже не была заперта в том тупике, в который ее загнал король: беспорядочное бегство левого крыла прусской армии дало ей свободный выход от реки, хотя до захода солнца она и не думала воспользоваться им для отступления. Только ночью, вернувшись на свой пост, Фермор приказал очистить поле битвы, которое его войска защищали так горячо. И Фридрих, уже возвестивший о капитуляции русских: «Фермор сдается… он сдался… впрочем, я еще не уверен в этом», должен был взять свои слова назад и утешиться, рифмуя:

Quel vainqueur ne doit qu’? ses armes

S?n triomphe et son bonheur?

Русские потеряли восемнадцать тысяч убитыми и ранеными, восемьдесят пять пушек и около трех тысяч пленных, в том числе пять генералов. Они продолжали отступать, дойдя до Ландсберга и перестав угрожать Кюстрину. Однако, оставив в свою очередь на поле сражения десять тысяч человек, а в руках неприятеля полторы тысячи пленных, победитель их не мог похвалиться тем, что уравнял теперь с ними свои силы. Фермор отступил на укрепленную позицию, защищенную лучше первой от неожиданных сюрпризов от неприятеля, и, соединившись со свежими войсками Румянцева, мог со дня на день дать Фридриху новую битву. Король готовился к ней и был так мало уверен в победе, что когда одна крестьянка пришла просить его о месте для своего сына, он ответил: «Милая, как вы хотите, чтоб я дал место вашему сыну, когда я сам не знаю, останусь ли на своем?»

Но у Фермора не хватило инициативы, и он продолжал воевать с Фридрихом лишь при помощи реляций, которые посылал с театра войны, газетных статей и молебнов. Но, увы! И тут его ждала неудача. Поместив первую депешу короля о победе, газета «Berlinische Nachrichten» могла присоединить к ней, в номере от 29 августа, еще вторую, радостную для пруссаков весть о капитуляции Луисбурга, вместе с которым англичане получили и ключи от Канады! А Фермор в первом рапорте, отправленном им в Петербург, должен был назвать битву при Цорндорфе неудачным случаем. Впоследствии он изменил о ней свое мнение, он тоже отслужил благодарственное молебствие за победу, и русское правительство потребовало – правда безрезультатно, – чтобы Лондонская официальная газета напечатала опровержение известий, пришедших из Берлина, и чтобы журналист, посмеявшийся над противниками Фридриха, был наказан. В Париже же решили, что Цорндорфская битва была победой союзников, и даже стали носить банты «? la Цорндорф». Теперь этот спорный вопрос уже не вызывает сомнений. Фридрих был победителем при Цорндорфе, как в свое время Наполеон при Бородине, по тем же причинам, в тех же пределах и с теми же результатами. На обоих полях сражений гений, расчет, дисциплина, превосходство вооружения и военной организации дали все, что они могли дать, и до некоторой степени возместили недостаток численности, но решительной победы не одержали, – потому что численность, эта материальная сила, была подкреплена со стороны русских другой, нравственной силой, безграничной по своей устойчивости. Фермор не взял Кюстрина, как предполагал, и не открыл себе дорогу в Берлин. Но и Фридрих не уничтожил русскую армию и не отбросил ее за Варту, как намеревался сделать. Ограниченность русского главнокомандующего проявилась при этом еще и в том, что, отослав Румянцева в ту минуту, когда его присутствие было так необходимо в русской армии, Фермор не стал ждать его возвращения, а, поддавшись ложным маневрам Фридриха, сам двинулся на север навстречу своему младшему генералу. И кампания кончилась тем, что обе армии разошлись в разные стороны, – прусская в Силезию, русская в Померанию, где один из немецких генералов Фермора, Пальменбах, приступил наконец к осаде, столь не вовремя порученной Румянцеву: Кольберг, плохо защищенный слабым гарнизоном из двух батальонов милиции и нескольких инвалидов, казался легкой добычей. Однако он в течение нескольких лет сумел устоять перед натиском осаждающих. Хотя Фридрих и рассчитывал на это, но после того, как он по личному опыту узнал, какую силу представляют собою русские войска, мысли его оставались мрачными. Он еще в сентябре писал своему брату: «Все наши армии находятся теперь в критическом положении, следовательно и ваша – также. Я это знаю, чувствую, но обязан держаться здесь твердо, пока не заставлю этих диких зверей уйти за Ландсберг». В то же время через Кейта, английского посла, который оставался в Петербурге под тем предлогом, что Англия не ведет войны непосредственно с Елизаветой, он пробовал войти с Русским двором в соглашение, и когда вдова Манштейна доставила ему рукописные записки генерала, он поручил Герцбергу вычеркнуть из них все оскорбительные для России страницы. В октябре, соединив с войском принца Генриха в Саксонии свою армию, сильно поредевшую после понесенных ею потерь, он потерпел при Гохкирхене (14 окт. 1758 г.) жестокое поражение. Только его искусство и трусливость его победителя спасли его от непоправимых последствий полного разгрома. Фридрих сумел даже заставить Дауна вывести австрийские войска из Силезии, и в то же время несколько эскадронов его гусар, под командой Платена, навели панику на осаждавших Кольберг и обратили их в бегство.

Год приходил к концу, не дав ни одному из противников решительного перевеса, но все-таки значительно обессилив армию Фридриха, особенно в сравнении с русской. А Елизавета выражала между тем все более твердое намерение продолжать начатую борьбу, «хотя бы ей пришлось пожертвовать для этого последним рублем и последним солдатом», – как она говорила Эстергази. Но зато вне Петербурга уже начинали возникать споры об условиях этой войны и о возможности ее продолжения. Ряд непрерывных поражений вызвали в Версале утомление и упадок духа. «Поверьте мне, без мира мы погибнем, и погибнем постыдно», – писал Берни Стенвиллю в мае 1758 года.

Да и завоевание Восточной Пруссии внушало Франции вполне понятные опасения, хотя она и не могла пожаловаться на поведение России.

Версаль и Петербург

Елизавета же, напротив, старалась, по-видимому, угодить своей новой союзнице. Так, она решила вопрос о Курляндии в желательном для Франции смысле. После ссылки Бирона герцогство управлялось советом, получавшим приказания от русского резидента, хотя в принципе и продолжало считаться польским ленным владением. А чтоб поддержать в Курляндии свой авторитет, Россия требовала с нее уплаты долга, достигавшего по несколько произвольному расчету до двух с половиною миллионов рублей. Но весною 1758 года Август III прислал в Петербург своего сына Карла, который имел счастье понравиться императрице, он домогался, при тайном содействии маркиза Лопиталя, наследия Бирона, и Елизавета согласилась на его кандидатуру. Польский сенат тоже перешел на его сторону после того, как сейм был сорван, и Карл Саксонский, по дороге в русскую армию, сумел добиться в Варшаве тех же успехов, что и в Петербурге, несмотря на происки дочери Бирона, которая, обратившись в православие и допущенная в круг близких лиц к Елизавете, находила коварную поддержку своим планам в том же французском после. Добрейший Лопиталь был одним из тех дипломатов, которые прибегают к двуличности из любви к искусству, не зная, как применить ее к делу.

С другой стороны, по мере того как Франция терпела и в Америке и в Германии неудачу за неудачей, – царица становилась все любезнее к маркизу Лопиталю. После поражения графа Клермона при Крефельде (23 июня 1758 г.) она сказала ему: «Я разделяю ваше огорчение, но счастье оружия переменчиво… Вы вскоре возьмете свое». Три раза в течение вечера она подходила к нему под удивленными взглядами присутствующих и, взяв его фамильярно за руку, повторяла ему слова утешения: «Мой милый посол, прошу вас, не волнуйтесь. Подождем подробных известий. Вначале всегда все преувеличивают».

Воронцов, правда, только что получил от милого посла пятьдесят тысяч рублей в виде ссуды.

В августе 1758 года после безумной выходки – подробности ее рассказаны мною в другом месте,– которая, придав отношениям Понятовского к великой княгине еще больше гласности, сделала его дальнейшее пребывание в Петербурге невозможным, он был отозван, что довершило желания французской партии. Но вслед за этим маркизу Лопиталю пришлось выдержать нападение, к которому он должен был быть приготовлен милостями Елизаветы. Дело шло о приступлении Франции к австро-русскому договору, подписанному 22 января 1757 года. Этот договор внушал Берни крайнее недоверие – и при этом не столько то, о чем упоминалось в нем, сколько именно то, о чем в нем умалчивалось. Его условия не давали России явно никаких выгод, никакого вознаграждения за жертвы, понесенные ею во время войны. Очевидно, у нее были честолюбивые планы, в которых она до поры до времени не хотела признаваться. И то обстоятельство, что она устроилась хозяйкой в Восточной Пруссии и обращалась с этой областью как со своей собственностью, только подтверждало в глазах французского министра его подозрения. По-видимому, Россия стремилась расширить свои владения или со стороны Германии, или со стороны Польши, а и то и другое казалось Берни одинаково недопустимым. Таким образом, в то время как на полях сражения «переменчивое счастье оружия» делало исход войны все более неуверенным, в европейских канцеляриях возник грозный вопрос, который в течение двух последующих лет давил на решение союзников, парализовал их усилия и еще больше разъединял их.

Однако в конце 1758 года в дипломатическом мире Версаля и Петербурга произошло событие, само по себе не важное, но которое, по совпадению его с другими, получило большое значение и должно было еще больше скрепить союз обеих держав. В Петербург в конце октября приехал новый французский врач Пуассонье, чтобы наследовать наблюдение за здоровьем императрицы и руководить ее лечением, его уже давно вызывал маркиз Лопиталь. Императрица, которая интересовалась больше своей французской комедией, хлопотала, собственно говоря, о том, чтобы ей прислали Клерон, Ле-Кена и Превиля, но она должна была от них отказаться – не потому, конечно, что Версальский двор, как это утверждали впоследствии, бестактно не согласился на ее желание, а просто потому, что сами актеры не захотели ехать в Россию. Зато Елизавете обещали прислать Пуассонье. Но знаменитый врач находился при французской действующей армии, и прошел целый год, прежде чем его разыскали в одном из лагерей и, согласно желанию Елизаветы, обставили его приезд в Петербург так, чтобы об этом никто не знал. По примеру Людовика XV, Елизавета полюбила таинственность. На первых порах Пуассонье было трудно вступить в исполнение своих обязанностей, потому что старший лейб-медик императрицы, Кондоиди, отказался вести дело с человеком, не имевшим даже чина статского советника. «Все здесь основано на внешнем почете и мишуре», – писал Лопиталь. Но это препятствие было нетрудно устранить, и вновь прибывший врач оказался человеком очень полезным, даже с дипломатической точки зрения. Он вошел в доверие императрицы, которая стала давать ему во Францию поручения, не имевшие никакого отношения к медицине, а затем, под его внушением, она вспомнила о более простом и непосредственном способе высказывать Версальскому двору свои чувства и желания, которым пренебрегала до сих пор. Как я уже говорил, она в свое время оставила без ответа королевское «письмо доверия», полученное ею в феврале 1757 года. Две таблицы шифра, привезенные д’Эоном в искусно переплетенном томе Esprit des lois, оставались без употребления, и в октябре 1758 года Терсье был вынужден обратиться к Воронцову с просьбой уничтожить их так же, как и относящуюся к ним переписку. Но Пуассонье сумел избавить Людовика XV от этого унижения, и в феврале 1759 года король, к удовольствию своему, получил собственноручное письмо Елизаветы, положившее начало близким сношениям между ними, чего он так желал.

По правде сказать, это письмо разочаровало Людовика XV. Дочь Петра Великого выказала в нем полный упадок своих духовных сил, бывших и прежде слабыми и неглубокими, а теперь, несмотря на короткие вспышки энергии и проблески ума, быстро разрушавшихся, как и ее здоровье. С 1759 до 1760 года знаменитая переписка короля и императрицы представляла собой не более чем ряд общих мест и пустых замечаний, а затем прекратилась вовсе, за недостатком тем и интереса. Но само существование ее указывает все-таки на взаимное желание обоих государей войти для общего дела в тесное соглашение и по возможности уберечь его от влияния их приближенных.

В это время неспособность Берни выдержать на своих плечах тяжесть положения, ответственность которого он сознавал в полной мере, создала во Франции министерский кризис и передала непосильную для Берни ношу в более крепкие руки. Граф Стенвилль, получивший в августе 1758 года титул герцога Шуазёля, выехал в ноябре из Вены, чтобы взять на себя управление иностранными делами Франции. Причины и политическое значение этой перемены министерства известны. Опасения Берни и его миролюбивые намерения находили отзвук даже в Вене, среди приближенных императрицы. Но зато они встретили противодействие в крепком и пылком уме самой Марии-Терезии, в надеждах маркизы Помпадур вернуть славу французскому оружию и в непоколебимой воле Елизаветы продолжать войну. Коалицию, утомленную неожиданным сопротивлением Фридриха, только и поддерживали воинственный дух или каприз этих трех женщин, столь различных по своему душевному складу.

Герцог Шуазёль был ставленником маркизы Помпадур. Его назначение указывало на торжество ее планов и на то, что войну будут продолжать во что бы то ни стало. Эта война, правда, опять готовила противникам прусского короля поражение, а победителю при Цорндорфе неожиданные удачи на поле сражения. Но со стороны России, стоявшей в лице своей армии уже на пороге Бранденбурга, она грозила ему новым и страшным ударом.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК