Глава 4 Приближенные императрицы. Политические и военные деятели
Иностранный элемент
Национализм, согласно мнению некоторых историков, будто бы возведший Елизавету на престол, является лишь выдумкой и бессмыслицей. Восшедшая на трон императрица опиралась на имя и политику государя, бывшего менее всего врагом иностранцев, и главари движения назывались: Лесток, Шварц и Грюнштейн. Но русское знамя было поднято, и приходилось приспосабливать новый режим к его краскам. В силу этого с первой же минуты царствования была устроена гекатомба немцев, отсутствие их вскоре дало себя почувствовать, а заменить их было трудно. Предупрежденные отныне относительно опасностей, которые им угрожают в стране, где с Минихами и Остерманами, превознесенными сперва до небес, обращались затем как с разбойниками, заместители их добровольно не являлись и отвечали отказом на все приглашения. Д’Эон на уговоры поселиться в России ответил: «Спасибо, я из принципа предпочитаю всегда стоять спиной к Сибири». Не хватало даже академиков. Среди офицеров многие из тех, кого охотно удержали бы, последовали примеру Манштейна. Так, вместе с этим последним Пруссия взяла фельдмаршала Кейта, убитого затем под Гохкиртхом. Австрия получила героя Гохкиртха и Ловозицы, Ласси, сына графа Петра, доблестно сражавшегося в России во время войны за польское престолонаследие и в турецком походе, а Франция переманила к себе будущего победителя при Берг-оп-Зооме, Левендаля. Лишь ценою уговоров и лести Елизавете удалось сохранить некоторых из них. «Разве ты меня ненавидишь? Почему ты хочешь меня оставить? – говорила она генералу Ливену. – Проси у меня чего хочешь. Отказа не будет». Он остался, и его пример увлек и других. Двое англичан, генерал Броун и полковник Фуллертон, участвовали в 1757 г. в сражении под Эгерсдорфом и, согласно немецким источникам, решили исход боя, что, однако, подлежит еще некоторому сомнению. В следующем году при осаде Кольберга русской артиллерией командовал полковник Фелькерзам, саперами полковник Эттингер, пехотой – бригадир фон Берг, кавалерией – майор Вермилен. Осадные работы велись под наблюдением полковника Пейтлинга и полковника барона Лабади. Общее же командование сосредоточивалось в руках генерала Пальменбаха. Ввиду того, что осада Кольберга не имела успеха, несмотря на подкрепления, присланные полковником Штоффельном, приказание о снятии осады (8 октября 1758 г.), отданное генералиссимусом Фермором, англичанином, было привезено капитаном Шеллингом, немцем. Ни одного русского имени во всей этой плеяде военных.
Даже в области высшего управления царствование Елизаветы может быть разделено на три периода, составляющие, так сказать, три различных царствования. Первый период, до 1745 г., принадлежит господствующему влиянию Лестока. Второй, до 1751 г., представляет собой своего рода диктатуру Бестужева. Ее сменяет торжествующая гегемония Шуваловых. Бестужев был сам иностранного происхождения и, кроме некоторых избранных им невидимых помощников, звавшихся Санти, Функ и Прассе, одного итальянца и двух немцев, его официальным помощником был Бреверн, опять-таки немец, бывший также и помощником Остермана. Что же касается Лестока, вдохновляемого в области политики Мардефельдом и Шетарди, то он имел в качестве помощников или преемников в медицинской части своих функций Каана, Бергаве, Крузе, Бахерахта, Гортеров, отца и сына, Монсея, Фюссадье и Пуассонье.
Присутствие франко-немецкого авантюриста, стоявшего за кулисами власти, указывает на возврат к программе Петра Великого, подобно тому, как Шуваловы, ставшие в первые ряды, обозначают успехи эволюции в национальном смысле. Человеческие фикции имеют свойство вызывать путем внушения действительные факты. Но необходимо отметить точку отправления и развитие данного явления.
Лесток
Одно совершенно забытое в настоящее время руководство по русской истории имеет на своих страницах грубую и наивную картинку. Комната с голыми стенами, меблированная одним столом, на котором видны зеркало, гребенка и шкатулка с драгоценностями, изображает будуар цесаревны Елизаветы в тот прелестный час, что назывался в восемнадцатом столетии юностью дня. Горничная причесывает будущую императрицу, небрежно одетую, с ночными туфлями на босу ногу. Дверь открывается и, по-видимому, неожиданно и стремительно входит странная личность. Человек с огромными усами, громадными сапогами и гигантскими эполетами на чрезмерно длинном одеянии держит развернутым в руках легендарный рисунок, изображающий дочь Петра Великого в двух различных видах: императрицей с одной стороны с царской короной на голове, с другой – монахиней под густым покрывалом. Внизу стоит подпись: «Lestocq fa risolvere Elisabeth a farsi proclamare Imperatrice».
Смелый художник, которому Елизавета была обязана доброй половиной своего торжества в ноябрьскую ночь 1741 г., уже знаком моим читателям. Его роль после переворота, его поведение и проявленные им качества прекрасно охарактеризованы в следующем отрывке из депеши Мардефельда королю от 14 сентября 1743 г.
«Лесток, как мне показалось, отнесся весьма чувствительно к моему намеку на то, что ваше величество вознаградило бы звонкой монетой оказанные им услуги. Он мне сказал на это, что Англия предложила ему значительную пенсию и что императрица упрекнула его за то, что он ее не принял, что вслед за этим установлена была и определенная цифра, но это, однако, не делает его сторонником Лондонского двора, причем он заметил, что в данном случае, есть некоторое лукавство с его стороны… он сознался, что он уговорил императрицу в Москве не приступать к Бреславльскому трактату исключительно потому, что предложил его Вейч, и что, если бы сторонники Англии не воспользовались его отъездом в Ярославль, никогда договор с данной державой не состоялся бы, что он любит Францию из благодарности за то, что она дала 300 000 дукатов на осуществление намерения императрицы предъявить свои права на престол… она не могла бы исполнить его без этой сильной поддержки, что, однако, это обстоятельство не помешало ему высказать свое мнение маркизу де ла Шетарди в присутствии императрицы, когда он стал требовать от нее невыгодных для России уступок, что король польский хотел пожаловать ему орден, но он отказался его принять… я прервал его здесь, сказав, что почетнее всего носить ордена собственного своего повелителя, так как опасался, чтобы он не попросил ордена вашего величества. Затем он сообщил мне, что вполне предан вашему величеству, ввиду тождества ваших интересов с интересами императрицы. Я подхватил мяч на лету и просил его склонить государыню к безусловному поручительству за Силезию, уверив его, что ваше величество сделает то же самое относительно новых русских приобретений в Финляндии. Он мне это обещал».
Иоганн Герман Лесток – хирург немецко-французского происхождения, первый в России придворный лейб-медик, действительный тайный советник, главный директор Медицинской канцелярии. В конце 1730-х и начале 1740-х годов – доверенное лицо Елизаветы Петровны, организатор дворцового переворота 25 ноября 1741 года. Агент французского дипломатического влияния
Таким образом, мы видим, что хирург вмешивается в самые важные государственные дела, самые тайные и щекотливые переговоры, и добивается того, чего хочет или скорей чего хотят люди, подкупающие его. Он, может быть, говорит больше, чем делает, ввиду того, что он хвастлив и лжив. Ему очень хорошо известно, что Франция не дала Елизавете ни 300 000, ни даже 9000 дукатов, но он говорит это Фридриху, чтобы принудить его к щедрости. Фридрих и его посланник настолько презирают его, что не хотят давать ему ордена, хотя Карл VII, менее щепетильный, в скором времени (1744 г.) награждает его графским титулом, но как ни расчетливы и тот и другой, они не колеблясь осыпают его щедротами, что является неопровержимым доказательством реальности его влияния. Как же он добился этого влияния? Он пользуется исключительным правом пускать кровь ее величеству, что, кроме 2000 руб. за каждый удар ланцета, дает ему свободный доступ к государыне. В местной терапевтике и гигиене кровопускания были в большом почете. Календари того времени посвящали всегда главу «рудомету» с обозначением дней, благоприятных для совершения операции. Такие дни были и для приемов лекарства, и для стрижки волос, и календарь Академии наук до 1741 г. называл двадцать дней, благоприятных для кровопускания. Таким образом, рудомет ее величества был важным лицом, и его вторая жена, отвратительная и неопрятная Елиза Мюллер, была на придворных балах предметом соискательства со стороны самых блестящих танцоров.
В России, как и повсюду, фаворитизм принимал самые разнообразные формы, хотя та из них, что возвела на вершину Разумовских, встречалась чаще всего. В своих отношениях с Елизаветой Лесток, по-видимому, не сохранил за собой и следа тех преимуществ, благодаря которым он был соперником или предшественником бывшего певчего. Однако за ним осталась привычка к фамильярному обращению и влияние, приобретенное в трагические часы, когда, он так сказать, толкнул молодую женщину на дорогу к Зимнему дворцу, восторжествовав своей суровостью над ее сомнениями и рассеяв своим мужеством сковывавший ее страх.
Пользуясь всем этим, он принял с Елизаветой авторитетный тон, который она долго терпела, причем в ее отношениях к нему странным образом соединялось троякое подчинение женщины чувственной, слабого здоровья и несильного ума мужчине, врачу и повелителю. Помимо того, что она осыпала его почестями и дарами, она расточала перед ним несомненные доказательства доверия и чуть ли не почтительного уважения. Она поручила ему вести вместе с Теодорским религиозное воспитание великого князя и в день принятия им православия (7 ноября 1742 г.) она присутствовала на балу, которым Лесток праздновал это событие и собственное новоселье в новом доме в Немецкой слободе, в Москве, где недавно еще существовал переулок его имени.
Однако уж и в то время это блестящее положение как будто пошатнулось, и счастливый обладатель его это сознавал. Он поверил саксонскому посланнику Пецольду свое намерение выйти в отставку и вел переговоры о переводе своего брата в ганноверскую армию. Бестужев, призванный к управлению иностранной политикой и желавший быть в ней полновластным хозяином, начинал действительно оправдывать предсказание, приписываемое императрице и высказанное ею, когда Лесток указывал на Бестужева как на преемника Головкина: «Ты готовишь себе пучок розог». Ниже я опишу ход этого поединка, тесно связанного с историей дипломатии и политики того времени. В него была вложена огромная доля интриги, а также энергии, проявленной обеими сторонами различными путями. Всегда властный и вспыльчивый, Лесток осыпал Елизавету все более и более горькими упреками, присоединяя к ним мрачные предсказания. Он вручил ей меморию в запечатанном конверте, с просьбой открыть его лишь через месяц: тогда, мол, она увидит, насколько он был прав, разоблачая перед ней хитрые подвохи Бестужева! Он открыто обвинял канцлера во взяточничестве. Более гибкий, более смиренный, не имея также столь свободного доступа к государыне, Бестужев действовал вкрадчивым внушением, сообщая императрице умело выбранные выдержки перехваченной им переписки Шетарди и Мардефельда и подчеркивая в них компрометирующие места искусно составленными пометками на полях. С конца 1743 г. он думал, что одержал верх, и Картерет уж праздновал победу в Лондоне, узнав, что некоторые депеши посланника Фридриха были прочитаны Елизаветой. В них говорилось о 10 000 руб., недавно «отпущенных» хирургу, и о пенсии в 4000 руб. Но Мардефельд был начеку. Он послал к императрице Брюммера и получил через него самые успокоительные заверения: «Картерет с ума сошел, воображая, что для того, чтобы доставить удовольствие вице-канцлеру, который в общем негодяй, я отрублю голову вам и Лестоку, когда я уважаю вас обоих больше всех… Богу известно, что я одинаково недолюбливаю англичан и датчан». Передавая эти слова, Брюммер, может быть, немного и преувеличил выражение их, но смысл их был безусловно верен. Елизавета не любила англичан и по отношению к Бестужеву питала чувства, сродные с физическим и нравственным отвращением. Она всегда избегала его общества. Он был ей неприятен, скучен, раздражал ее, вместе с тем импонируя ей знаниями, которые она долго считала выдающимися, и дарованиями, казавшимися ей незаменимыми до тех пор, пока ее не приучили обходиться без них. Притом, она проявляла всегда большую снисходительность к проступкам того рода, которыми канцлер думал создать себе оружие против Лестока. Она наивно находила, что иностранные деньги всегда хороши, под каким бы предлогом их ни брать. Но она была уже более сдержана в своих лестных отзывах по адресу хирурга. Она находила, что он слишком горяч и принимает слишком часто неподобающий тон. Брюммер и Мардефельд увещевали по этому поводу Лестока.
– Вы с ней слишком бесцеремонно обращаетесь.
Но его трудно было убедить.
– Вы ее не знаете. С ней иначе ничего не поделаешь.
Из этого Мардефельд делал следующий вывод: «Он, кажется, до некоторой степени прав, русские женщины любят, чтобы их любовники тиранили их. Однако, не находясь уже в этом звании, ему следовало бы быть осторожнее».
Лесток сумел, не меняя своего образа действия, удержаться до 1748 г. Он выдержал, не потеряв равновесия, в 1744 г. страшный удар опалы маркиза Шетарди и последовавшее за нею назначение Бестужева на пост великого канцлера. Но вскоре после этого Бестужеву удалось лишить его самого драгоценного его преимущества. Елизавета объяснила своему первому министру, что английские, французские или прусские деньги, получаемые Лестоком, не имели никакого значения ввиду того, что канцлер единолично вел иностранные дела.
– Я не могу ручаться за здоровье вашего величества, – возразил на это канцлер.
Государыня задумалась и сказала, наконец:
– Хорошо, я это устрою.
Получив еще раз 5000 руб. за кровопускание, Лесток более к нему допущен не был. Он сопровождал однако императрицу в Киев в 1744 г., а в 1747 г., когда он в третий раз женился на девице Менгден, надеявшейся таким путем облегчить судьбу своей семьи, Елизавета сама причесала невесту и украсила ее своими бриллиантами. Ей тяжело было уступить Бестужеву, жертвуя человеком, которому она была стольким обязана. Она также боялась его испытанной энергии и смелости, доказанной им на деле.
Он, в конце концов, сам себя предал. В мае 1748 г. одно место из депеши Финкенштейна, преемника Мардефельда, было истолковано Бестужевым как указание на заговор, составленный в сообществе с Лестоком, но ввиду того, что имени его не упоминалось, императрица ограничилась тем, что приказала за ним следить, и дело не получило дальнейшего хода до конца года. Но в ноябре, обедая с прусским и шведским посланниками у одного немецкого купца, Лесток заметил около дома человека, по-видимому, подсматривавшего за ним, его схватили и, под угрозами и побоями, он сознался, что следил за Лестоком по приказанию одного гвардейского офицера. Хирург тотчас же бросился во дворец, где в то время был прием. Завидев его, великая княгиня с улыбкой двинулась ему навстречу. С некоторых пор он поддерживал дружеские отношения с молодым двором, и одно уже это было неприятно Елизавете. Он движением рукой остановил молодую женщину.
– Не подходите ко мне! Я человек подозрительный.
Она подумала, что он шутит, но он повторил:
– Очень серьезно прошу вас не подходить ко мне, я человек подозрительный, и меня надо избегать.
Он был красен, руки его дрожали. Она, наконец, решила, что он пьян, и удалилась. Ему удалось подойти к императрице, он говорил с ней грубо и наконец, после бурного объяснения, вырвал у нее обещание торжественно обелить его. Но Финкенштейна это не успокоило: «Надо не знать императрицу, – писал он Фридриху, – чтобы основывать на этом какие-нибудь надежды». Действительно, под предлогом насилия, которому подвергся человек, следивший за Лестоком, она приказала арестовать его секретаря – француза Шавюзо – и троих слуг. Лесток на следующий день вернулся ко двору, но принят не был. Три дня спустя, видя, что ей нечего бояться его, Елизавета дала волю Бестужеву. Шестьдесят гвардейцев, под командой Апраксина, близкого друга опального, оцепили дом, куда императрица так часто приезжала к товарищу черных дней. В тот же вечер при дворе была свадьба одной из фрейлин императрицы. Лесток должен был быть одним из свидетелей. Никто как бы и не заметил его отсутствия, и среди оживления и веселья, в котором Елизавета принимала большое участие, самыми радостными были лица, принадлежавшие к друзьям отсутствовавшего Лестока.
В течение одиннадцати дней, отказываясь от всякой пищи, поддерживая себя лишь минеральными водами, он отвечал упорным молчаньем на допрос, состоявший из двадцати с лишком пунктов.
По приказанию Елизаветы, его вздернули на дыбу, но он не открыл рта и, когда его освободили, отказался от всякой помощи, чтобы вернуться в тюрьму. Напрасно жена его уговаривала его сознаться, обещая милосердие императрицы. Он показал ей свои руки, изувеченные пыткой, и сказал:
– У меня уж нет ничего общего с императрицей, она выдала меня палачу.
В силу того, что, за отсутствием сознания с его стороны, его могли обвинить лишь в корыстных сношениях с иностранными державами, относительно чего Елизавета проявляла столь снисходительную терпимость, если не поощряла их, его просто сослали в Углич и затем в Великий Устюг, где он встретился с бывшим товарищем Грюнштейном, тоже сосланным после наказания кнутом, и откуда он писал в 1769 г. И.И. Шувалову, сохранившему благосклонное отношение к нему, прося прислать шубу для жены, страдавшей от холода. Когда Лесток был вызван в Петербург, по воцарении Петра III, ему пришлось еще просить денег на путешествие и на покупку платья и рубашек. Но он появился в столице, полный жизни и энергии, невзирая на свои семьдесят четыре года, из коих четырнадцать были проведены в ссылке. Он был свидетелем восшествия на престол Екатерины II и первых лет ее царствования, девятого с тех пор, как он поселился в России. Умер он в 1767 году.
Он принадлежал к героической расе авантюристов той эпохи, человек ничтожной нравственности, тонкого ума, почти сказочного мужества, и Россия XVIII века завещала память его презрению, но также и почти благоговейному удивлению потомства. Его удачливый соперник, Алексей Петрович Бестужев, представлял в данной группе несколько иной тип, менее специфически русский, вопреки его русскому имени, и носящий более заметный отпечаток иностранной цивилизации и разврата, с которыми он был в более долгом соприкосновении, и тех изменений, который были вызваны ими в русском национальном типе и темпераменте в этот переходный период.
Бестужев
Русская ветвь этой семьи, вышедшей, согласно некоторым источникам, из Кента, в Англии, происходила от некоего Гавриила Беста, приехавшего в Россию около 1413 г. и чей сын Рюма был пожалован в бояре великим князем Иваном Васильевичем. Отсюда и фамилия Бестужев-Рюмин, носимая канцлером. Однако эта родословная сомнительна. Алексей Петрович, второй сын Петра Михайловича Бестужева, гофмейстера при дворе Анны Иоанновны в Митаве, родился в Москве в 1693 г. Отправленный за границу Петром Великим, он сопровождал русское посольство на Утрехтский конгресс (1712 г.), поступил на службу Ганноверского двора и вновь появился в России в качестве посланника Англии (1714 г.). Этот первый опыт дипломатической карьеры ему, очевидно, не удался, в 1718 г. мы видим его, направляющего нетвердые стопы в сторону маленького Курляндского двора, где он и получил, под покровительством отца, скромную должность камергера. Однако уже в 1720 г. он добивается поста посланника в Копенгагене, перейдя на этот раз на русскую службу, но Анна Иоанновна, питавшая в то время весьма нежные чувства к его отцу и еще в 1725 г. очень горячо рекомендовавшая сына Остерману, переменила свое отношение к старику Бестужеву в 1728 г. настолько, что обвинила своего гофмейстера в воровстве. Это сказалось на судьбе Алексея Петровича Бестужева после восшествия бывшей герцогини Курляндской на русский престол. Его перевели в Гамбург, где он занялся, в целях улучшения своей судьбы, ремеслом доносчика и был снова отослан в Копенгаген, в свободное от дипломатических забот время он совершил, совместно с химиком Ламбке, открытие знаменитой tinctura inervi Bestuscheffii, впервые доставившей его имени известность в Европе. Ввиду того, что он, в выпавшую ему впоследствии высокую долю в России, не обнаружил новых признаков проявленных этим путем научных дарований и вкусов, тайна этого сотрудничества остается неразрешенной. Секрет знаменитых в свое время капель был обнародован Екатериной II под именем золотого эликсира или эликсира Ламотта.
В 1740 г. Бирон вызвал Бестужева в Петербург, с тем, чтобы ввести его в Кабинет, откуда он изгнал Волынского и где хотел иметь преданного себе человека. После падения регента, его ставленник опять был скомпрометирован и сослан, но всего лишь на несколько месяцев. Анна Леопольдовна была покладистого нрава. Бестужев ей за это благодарен не был. Он был мстителен и обладал тонким чутьем. Некоторые его связи приближали его к Елизавете. Его жена, рожденная Беттигер, была прежде наставницей цесаревны и дочерью бывшего русского резидента в округе Нижней Саксонии, которого часто посещали Петр и Екатерина во время своих путешествий по Германии. Он обратил свои взоры в эту сторону и сблизился с Воронцовым и Лестоком.
По восшествии на престол Елизаветы ссылка Остермана оставила внешние дела, так сказать, без присмотра. Великий канцлер, князь Черкасский, находился под угрозой апоплексического удара, вскоре унесшего его в могилу, и был поглощен любовной интригой своей дочери с Петром Шуваловым, ссорившей между собою обе семьи. Назначенный вице-канцлером, Бестужев воспользовался ревностью Шуваловой, бывшей в большой милости у Елизаветы, чтобы выдвинуть себя, он метил в преемники Черкасского. Ему пришлось однако ждать до 1744 г., но, уже начиная с 1742 г., когда умер великий канцлер, он с помощью Бреверна руководил внешней политикой, поскольку ему в том не мешал Лесток. Впоследствии у него были другие тайные сотрудники, и среди них, если верить воспоминаниям барона Фридриха Тренка, первое место занимала его собственная жена. Считаясь примерной супругой, она давала самому Тренку неопровержимые доказательства несправедливости этого, втайне занималась любовными похождениями и более открыто интригами. Она русских не любила и покровительствовала Пруссии до того дня, когда посланник этой страны имел неосторожность погубить Тренка в глазах ее мужа, обличив его одновременно и как шпиона и как ловеласа. Но Тренк не заслуживает доверия. Роль, сыгранная при канцлере Функом, Прассе и Санти, гораздо более достоверна. До 1754 г. первый фигурировал не только в качестве советника, но и настоящего заместителя Бестужева в работе и вдохновении. Он был необходимым alter ego человека, решительно неспособного выполнить задачу, значительно превышавшую его дарования, был его мозгом и его правой рукою. Позднее преемник Функа в саксонском посольстве, Прассе, вкладывал в это дело столько же рвения, но менее блестящие способности. Санти был полезен, главным образом, в вопросах внешних приличий, он учил Бестужева, как себя держать. Потому-то, когда в 1764 г. французской дипломатии удалось избавиться от Функа, Бестужев оказался телом без души, плывшим по течению вплоть до падения в роковую бездну.
Он безусловно не был лишен некоторых личных дарований, из тех, что приносят счастье большинству авантюристов, он действовал с помощью тонкой хитрости и грубого нахальства, невозмутимого спокойствия и безошибочного инстинкта внешней декорации, соединяя их с величавостью, которую умел сохранить в самых унизительных положениях и которой вводил в заблуждение не только Елизавету, но и всю Европу. Он властным тоном требовал субсидий России и принимал взятки с таким видом, будто оказывал этим великую честь. Никогда он за словами в карман не лез. Его ответ клиру Казанского собора, просившему присоединения к нему протестантского храма, находившегося в соседстве, чрезвычайно характерен. Священники уверяли, что им явилась Богородица и плакала, жалуясь на оскорбительное для Нее соседство. Бестужев приказал им вернуться через три дня и объявил им с самым серьезным видом, что Богородица явилась и ему, Она передумала и не желала больше этой протестантской церкви, ввиду того, что она была построена с севера на юг, а не с востока на запад, как подобало православному храму.
Относительно Елизаветы его неизменная система состояла в том, что он прикрывался тенью Петра Великого: «Это не моя политика, а политика вашего великого отца», – твердил он. Помимо этого, он подчинял себе государыню, вызывая в ней утомленье и растерянность. По поводу малейшего дела он забрасывал ее кипами промеморий, нот, протоколов. Она приходила в ужас: «Вот она какова, политика!» Она, конечно, до них не дотрагивалась и просила его изложить ей дело вкратце, тогда он делал ей такой путаный доклад, что она ровно ничего в нем не понимала и в отчаянии, в особенности в последние годы, чаще всего говорила: «Делайте, как хотите». Она со всем соглашалась и все подписывала – с вышеуказанными отсрочками – за исключением объявления войны или смертного приговора. В первом случае она давала свое согласие лишь по зрелом размышлении, во втором отказывала.
Я не нашел следов некоторых физических недостатков и хитростей, приписываемых преданием канцлеру, выражавшихся в том, что он будто бы симулировал заикание в беседах с иностранными министрами или приказывал писать неразборчиво тексты нот, чтобы оставить за собой возможность их изменить. Мардефельд отметил лишь, что он под предлогом плохой памяти, тогда как она была у него прекрасная, заставлял излагать письменно некоторые устные заявления, и что ему надо было выпить много рюмок вина, чтобы придать себе мужества, иначе, он был «ein Erzpoltron».
Относительно его дарований как государственного человека предание, по крайней мере в России, стоит в полном противоречии с целой совокупностью столь согласных между собой документальных данных, что у историка на этот счет не остается никаких сомнений. По этой причине и по другим, которые постепенно раскроются перед моими читателями, не могу не посоветовать некоторым моим русским собратьям пожертвовать этим кумиром не столь почтенного во всех отношениях прошлого, могущего, однако, представить других более достойных лиц для их патриотического поклонения. Мне небезызвестно, что к людям, играющим главные роли и в человеческой комедии, принято относиться с безграничной снисходительностью. Но ведь необходимо при этом, чтобы было установлено некоторое равновесие между недостатками или пороками и качествами и добродетелями данного лица. Здесь же одна из чаш, на которую мне придется положить большую тяжесть, не имеет, так сказать, противовеса перед лицом беспристрастной истории, этот ложный великий человек не обладает в ее глазах никакими данными, – кроме удачи, обусловленной внешними обстоятельствами, благоприятствовавшими ему, – которые позволяли бы ему стоять в первом ряду среди людей не с ярлыком великого негодяя.
В 1742 г. Мардефельд утверждает, что Бестужев был скрытен, не умея скрытничать, строил честолюбивые планы, не обладая глазомером и последовательностью. Д’Аллион писал в 1746 г.: «Он был вознесен благодаря случаю и удержался на высоте больше интригами, чем талантом». Но оба они были его политическими соперниками, и я точно так же склонен усомниться в истине свидетельства Шетарди, обвинявшего канцлера в подделке векселей в Гамбурге. Но в 1745 г. Гиндфорд, английский посланник, был его другом и товарищем. А он утверждает, что до последнего времени Россия не дала ни одного министра «ценного и мужественного», и прибавляет, – что еще важнее, – «Императрица обладает гораздо большим мужеством и способностями, чем все ее министры, взятые вместе». Теперь очередь за самыми вескими свидетелями, представителями Австрии, личные связи канцлера были главным образом направлены в эту сторону, барон Претлак и граф Бернес были с ним в близких отношениях. Послушайте первого: он говорит «о природном недостатке ума у этого министра». Спросите второго: он вам скажет, что, желая все делать сам, канцлер в то же время «не отказывался от своих удовольствий, предаваясь с некоторых пор не только страсти к чревоугодию, но и к игре, за которой он проводит многие дни и целые ночи напролет».
Тут, конечно, придут на память имя и роль Вальполя. Но если великий вождь вигов и делил свое время между политикой и развратом, если и стали известны его оргии в Гоутоне и честность его была в подозрении, все же его дарование и упорство в труде не оспаривались и самыми ярыми его хулителями. В его биографии нет эпизода, подобного тому, который рисует нам министра Елизаветы враждующим с собственным сыном, стремящимся покинуть отчий дом, где царит крайний разврат. Граф Бернес вмешивается в эту распрю, а жена Бестужева принимает сторону сына против отца.
«Я старался умиротворить ее, уговаривая войти в положение ее мужа, заваленного делами и с трудом добивающегося резолюций ее величества, вследствие чего немудрено было, что он искал иногда развлечений, она на это отвечала, что если дела шли плохо, то виноват в том был гораздо более он сам, чем государыня, ввиду того, что он днем пьян, а ночи проводит в игре, проиграв недавно 10 000 руб. в одну неделю». Раздоры обострились, дойдя даже до насильственных действий, что вызвало вмешательство императрицы.
Какими же средствами располагал канцлер, чтобы проигрывать 10 000 руб. в одну неделю? Великий английский парламентарий, которого противники звали «маклаком совестей» истратил миллионы на секретные фонды, но при этом обвинения в хищении, которых он не мог избежать, ни разу не получили ни малейшего подтверждения. Он купил множество совестей, но, по-видимому, никогда не продавал своей. Историческое положение его русского соперника весьма иное в этом отношении. Прослыв при жизни безусловно корыстным, он стал после своей смерти в России, и за последнее время даже за границей, предметом многочисленных попыток оправдания. Некоторые даже стремились поставить его выше всяких подозрений. Как ни неприятно исследование подобного факта, он играет слишком большую роль как во внешней, так и во внутренней истории страны, чтоб мне возможно было от него уклониться, и принадлежит к категории тех вопросов, что при свете неопровержимых фактов не подлежат сомнению.
До 1752 г., хотя руки Бестужева и не были совершенно чистыми, все же он старался сохранить внешнюю благопристойность. Вопреки неоднократным утверждениям Фридриха и его историков, он отказывался от прусских и французских денег и прикасался к английскому золоту лишь с целомудренными ужимками и благородными жестами. Его жена приняла в 1745 г. тысячу дукатов от д’Аллиона, причем д’Аржансон счел их истраченными непроизводительно. Но ее муж мог ничего и не знать об этом. В 1742 г., передавая вице-канцлеру обычное вознаграждение за оборонительный союз, заключенный с Англией, Вейч намекнул ему, что его король охотно присоединил бы к нему и добавочный дар, официальный или тайный, по желанию.
– Я ничего тайно не принимаю, – сухо ответил вице-канцлер.
И дело на этом и остановилось.
Преемник Вейча, Гиндфорд, был поэтому немало удивлен, когда четыре года спустя этот столь щепетильный человек стал рассказывать ему про дом, подаренный ему Елизаветой, но служивший источником разорительных расходов. Этот дом был в таком состоянии, что для того, чтобы привести его в порядок, владельцу его необходима была сумма в десять тысяч фунтов стерлингов, и она в этот раз должна была быть передана ему возможно секретнее. Когда Гиндфорд стал возражать против необычайной величины цифры, Бестужев вновь принял свой величественный вид: он просил эти деньги не в виде вознаграждения, а в виде простой ссуды на десять лет и без процентов. В Лондоне рассчитали, что, если даже ссуда и будет возвращена, она все же составит «довольно значительный расход», и пальцем не шевельнули до конца следующего года. Размеры обычного той эпохе подкупа были сильно преувеличены воображением потомства. Один историк, обыкновенно хорошо осведомленный, упомянул о пенсии в два с половиной миллиона фунтов стерлингов, отпущенной министру страны, годовой бюджет которой не достигал этой суммы! Чтобы добиться для своего приятеля двадцать пятой части этой суммы, Гиндфорду пришлось выставить самые рискованные соображения. Послушать его, так жена сына канцлера, Авдотья Разумовская, была в действительности дочерью ее величества. Елизавета поведала это Алексею Бестужеву, «обещав ему одновременно свое полное доверие и защиту от врагов во все время ее царствования». «Таким образом, – добавлял Гиндфорд, – она теперь обращается с ним скорее как с деверем, а не как со своим канцлером». В то же время Бестужев уверял английского посланника, что жена его была двоюродной сестрой императрицы.
После долгих и трудных переговоров, причем Гиндфорд все упорнее настаивал на своем, говоря, что английским интересам грозит большая опасность в случае отказа канцлеру в его желании, десять тысяч фунтов стерлингов были наконец уплочены Бестужеву, как бы от имени английского банкира Вольца под закладную знаменитого дома, требовавшего столь громадных расходов. Реальность этой чисто фиктивной сделки была удостоверена, и на этом основании было выведено заключение о неподкупности Бестужева. Таковы факты. Они делают честь хитроумию русского министра, если не его добродетели. Согласно условиям, заключенным между ним и Гиндфордом, он пользовался десятью тысячами фунтов стерлингов в течение десяти лет, не платя процентов, после чего, возвращая данную сумму Вольфу, он должен был удержать из них за счет английского правительства накопившиеся проценты, т. е. пять тысяч фунтов, и оставить их себе в виде подарка. И все это для того, чтобы отвести глаза от действительного характера данной сделки и облегчить себе другую махинацию, придуманную совместно с Разумовским. На банкете, которым предполагалось отпраздновать новоселье Бестужева, Елизавета, согласно обычаю, должна будет провозгласить тост за здоровье хозяина, и тут-то фаворит шутливо станет оспаривать этот титул у Бестужева, разоблачив ссуду Вольфа. Императрица, вероятно, заплатит эту сумму, и Бестужев таким образом, получит ее два раза.
Впрочем, среди всех этих беззастенчивых маневров, Бестужев держал себя безукоризненно. Когда контракт был подписан и деньги получены, Гиндфорд попытался опереться на них, чтобы добиться некоторых уступок, но Бестужев ответил ему самым надменным тоном:
– Неужели вы собираетесь входить в сделки со мной?
Для торга у него был Функ, с ним говорили начистоту, и он отвечал тем же. Так, в ноябре 1760 г., по случаю приступления Англии к австро-русскому договору 1746 г., Бестужев вздумал потребовать от обоих дворов по тысяче двести фунтов стерлингов.
– Но, – возразил Бернес тоном, которым он говорил обыкновенно с бедными просителями: – Вы ведь уже получили свое, оба императорских двора обменялись и подарками в 1746 году.
Функ, «приготовивший даже перья для подписи» и рассчитывавший получить и свою долю, не смутился и, возвратившись три раза к этому предмету, добился, наконец, угрозами и просьбами желаемой суммы.
В 1752 г. он снова играет роль негласного маклера, но Бестужев уж посбавил спеси. От надменных угроз он перешел к униженным просьбам. Благодаря игре и всевозможным видам разврата, его денежные затруднения стали безвыходны. Он, наконец, сознается Претлаку, что положение его отчаянное. Он тайно позаимствовал деньги из капиталов Коллегии иностранных дел и почтового ведомства и ему грозит разоблачение. Чтобы иметь возможность сопровождать императрицу в Москву, он заложил драгоценности и платья жены, вплоть до ее часов, и все же не мог выйти из затруднения, для этого едва хватило бы и двадцати тысяч дукатов. Тут завязались оживленные переговоры между австрийским, английским и саксонским посольствами. Лондонский двор напоминал, что он только что выплатил канцлеру десять тысяч фунтов стерлингов, Дрезденский двор охотно бы его выручил, но средства его были ограничены, а Венский двор посулил ему пенсию, но не в два с половиной миллиона, и даже не в тысячную часть этой суммы, предложение это заставило Бестужева вскрикнуть в негодовании:
– Что мне делать с подобной суммой?
И злоба его тотчас же выразилась настолько внушительно и грозно для общих интересов иностранных дворов, что выяснилась необходимость ее смягчить, и в конце концов Россия пошла на уступки. В апреле 1753 г. Вольфу был возвращен вексель, данный им своему правительству взамен закладной на дом канцлера, взятой на его имя, – за что он должен был вновь внести 25 000 рублей в пользу владельца. Однако в июле месяце Претлаку пришлось в свою очередь выплатить восемь тысяч дукатов, дабы добиться ратификации секретнейшего пункта нового трактата, на который Россия дала свое согласие. С того времени начинается со стороны канцлера выпрашивание, всегда до известной степени анонимное, прикрываемое Функом и замаскированное гордыми и независимыми манерами канцлера, но беспрестанное и все более и более унизительное. Ввиду того, что шахматный ход, придуманный с Разумовским, не удался, Бестужев все же в 1754 г. выпросил у Елизаветы те пятьдесят тысяч, что были нужны ему для уплаты долга Вольфу – не получившему ни копейки из них. Несмотря на это, Функ опять употребляет все свое красноречие для того, чтобы убедить Претлака, что «нельзя называть человека пьяницей, если он просит пить только тогда, когда его мучает сильная жажда». Жажда канцлера действительно чрезвычайная, но дело идет не о полном утолении ее, «так как это страдание возвращается у тех, у кого печень суха, и кто страдает сильной испариной». В настоящую минуту довольно будет нескольких глотков и дополнительной чарочки для посредника, в виде «маленьких доказательств милости, которые приходились бы весьма кстати для человека, принужденного жить известным образом и при всех своих хлопотах бьющегося как рыба об лед, чтобы, жертвуя своим собственным, доставить удовольствие другим». Результатом этого письма являются две тысячи дукатов, которыми представитель Марии-Терезии решается пожертвовать. Но это лишь зачетные деньги. На следующий год возникает вопрос о совместных действиях против Фридриха, и Австрии предлагается выложить не менее двенадцати тысяч дукатов, причем преемник Претлака Эстергази поясняет, что канцлеру придется лишиться десяти тысяч рублей английских денег. И то Бестужев находит эту сделку слишком невыгодной, и после того, как Англия торопится положить в банк Вольфа соблазнительный куш, Бестужев всеми силами восстает против новой системы. Эстергази отчаивается переманить его на свою сторону и, дабы хоть смягчить его противодействие, предлагает ему четыре тысячи дукатов, которые и принимаются им.
Да простят мне читатели эти неопрятные подробности. Они кажутся мне необходимыми для того, чтобы освободить внешнюю политику царствования Елизаветы, почти шестнадцать лет находившуюся в руках этого человека, от фантастических истолкований, сделавших ее одною из самых непонятных загадок истории. В России в политике Бестужева усмотрели в качестве руководящей нити национальную идею, глубокое понимание истинных интересов и естественных судеб страны. Вышеприведенные факты достаточно ярко показывают шаткость этого тезиса, ни с какой стороны не выдерживающего критики при ближайшем рассмотрении.
Как же случилось, что, потребовав в 1742 г. присоединения Пруссии к английской системе, канцлер в 1744 г. возымел намерение отнять от Фридриха Восточную Пруссию и присоединить ее к Польше взамен увеличения русских владений со стороны Смоленска, и объявил, что при подобном короле соседство той же Пруссии явилось бы величайшей опасностью для России, – что не помешало ему, впрочем, снова стать сторонником пруссаков в 1746 г. по первому же требованию Англии. Английская система была всегда и его системой, а побочно и австрийской – в силу тех особенностей темперамента, который Функ умел столь картинно описывать.
Труднее, по-видимому, объяснить влияние Бестужева на Елизавету среди этих политических колебаний, причина которых не могла не быть известной ей, и стольких нравственных падений, внушавших императрице искреннее отвращение. Она знала, что он был корыстен и низок, и открыто выражала свое неудовольствие по этому поводу. Она ненавидела в нем и неискреннего политика, испытывавшего ее терпение, и человека с заискивающими, но неуклюжими манерами, шедшими вразрез с ее общественными привычками, и грубого развратника, оскорблявшего ее любовь ко всему тонкому и изящному. В силу сцепления обстоятельств, он самой своей политикой постоянно оскорблял ее и во всех других ее чувствах. Она, однако, держала его во главе правления шестнадцать лет и с трудом с ним рассталась. Повинуясь ему, она решилась порвать не только с Францией, что не составляло для нее большой жертвы, но и с Шетарди, для чего ей безусловно пришлось насиловать свои сердечные склонности. Повинуясь ему, она была и сторонницей Австрии, несмотря на Ботта, который, как ей казалось, составил заговор против нее, и главным образом несмотря на Марию-Терезию, являвшуюся ее соперницей, если не по красоте, то по положению и репутации. Наконец, опять-таки повинуясь ему, после того как она долгое время с негодованием противилась мысли, чтобы она, дочь Петра Великого, могла занять положение государыни податной страны – ein Zinsstaat, как коварно говорил Фридрих, – она решилась принять и вымаливать субсидии у Англии, Голландии, даже Австрии! «Он (Бестужев) мог бы составить заговор против императрицы, – писал прусский король в 1748 г., – она бы это знала и все же поддерживала бы его».
Объяснение этого явления, по-видимому, кроется в том же порядке причин, что возвели самое Елизавету на престол, на который ни закон, ни ее таланты, ни добродетели не давали ей достаточных прав. Бестужев имел за собой то преимущество, что был или казался русским в ту минуту, когда естественная реакция вооружала народные чувства против иностранцев, он к тому же слыл за ученика великого императора, традиции которого, по предположению, должны были воплотиться в новом царствовании, кроме того, у него не было ни серьезного соперника, ни преемника. Когда в 1768 г. его заменил Воронцов, он лишь прикрывал своим именем Шувалова, а Шувалов, никогда не бывший выдающимся человеком, до 1758 г. был еще маленьким мальчиком. Пока за Бестужевым стоял Функ, канцлер казался на своем месте на вершине власти, где после своего падения он оставил большую пустоту, настолько он умел нести свои обязанности внушительным и пышным блеском. Иллюзия эта жива до сих пор, и я не уверен, что буду в силах ее разрушить.
Цинически развратный, корыстный под покровом невозмутимого и безукоризненного внешнего достоинства, он не приобрел личной благосклонности Елизаветы, но зато завоевал симпатии среды, где под ярлыком национализма снисходительный режим поощрял развитие некоторых пороков, и в нынешнее время считающихся национальными, тогда как они являются лишь историческим пережитком совокупности чуждых русскому духу влияний. Недаром барон Черкасов, начальник Дворцовой канцелярии и человек неподкупной честности, слыл за лучшего друга этого негодяя. Их соединяла одна черта характера: лень, – действительно национальный порок. Приказы, подписанные Черкасовым, равносильны были императорским указам, между тем, после его смерти в его кабинете оказалось 570 нераспечатанных пакетов. Этот чиновник был, впрочем, тоже ничтожеством сам по себе, созданием нового режима. По той же причине Чоглоков, муж одной из племянниц Екатерины I, пользовавшийся вследствие этого большим влиянием, употреблял это влияние и в пользу своего товарища. Авантюристы и выслужившиеся люди поддерживали друг друга. Шувалов принадлежал к той же партии до 1749 г., когда участники ее рассорились между собою по поводу дележа имения одного купца. В то же время смерть Авдотьи Разумовской, бывшей невесткой канцлера, развязала узы, соединявший его с фаворитом.
Как сказано выше, Бестужев пытался побороть нарождающееся влияние Ивана Шувалова, но неудачно. В 1754 г., склонив Елизавету принять его проект упразднения внутренних таможен и приобретя таким образом большую популярность, Петр Шувалов оказался на вершине влияния. Тогда Бестужев решил сблизиться с великой княгиней, она была в ссоре с Шуваловыми и Воронцовыми и охотно приветствовала его. Но положение канцлера ухудшилось еще больше вследствие давнишней ссоры его с братом Михаилом, от которого он думал избавиться, назначив его посланником сперва в Дрезден, затем в Вену, оно осложнилось еще отъездом Функа, являвшегося главной его поддержкой. Михаилу, замешанному в деле Ботта, удалось из него выпутаться, но не удалось, однако, высвободить из него свою жену, отправленную после пытки и публичного наказания кнутом в дальнюю ссылку, где она и дожила остаток своих дней. Не дождавшись ее смерти, муж ее, имея уж пятьдесят восемь лет от роду, женился в Дрездене на красивой вдове, графине Гаугвиц, рожденной Карлович. Сперва он не мог добиться согласия Елизаветы на этот брак и, следовательно, и признания его за границей. Тщетно приводил он тот аргумент, что его первая жена была приговорена к смерти и что царское милосердие, заменившее смертную казнь ссылкой, не могло наносить ущерба ее мужу. Официально он являлся двоеженцем, имевшим сожительницу, и, видя, что это создает ему невозможное положение при дворе, при котором он был аккредитован и где он, впрочем, творил тысячу безумств, и полагая, что в Петербурге оно не улучшится, канцлер стал обращаться с этим беспокойным братом как с врагом. Однако в 1752 г., по совету Шувалова, императрица признала второй брак дипломата законным и вызвала его в Россию, чтобы приблизить его к особе великого князя. Михаил Петрович открыто объявил, что он возвращается лишь с тем, чтобы свергнуть своего брата Алексея. Завязалось страшная борьба интриг, но восторжествовали Шуваловы, и Михаил сдержал свое слово.
Так подготовлялась катастрофа 1758 г., причем невозможно указать на особый факт, определивший в меркнувшей судьбе канцлера окончательную и уже всеми давно ожидаемую опалу. Что бы ни утверждали по этому поводу, достоверно то, что иностранное вмешательство не играло здесь решительной роли. Мария-Терезия, хотя и называла Бестужева негодяем в своих беседах со Стенвилем, но в инструкциях, данных ею Эстергази, вместе с тем утверждала, что заменить его некем. В январе 1758 г. Берни предложил союзным дворам своего рода коалицию, чтобы «или низложить Бестужева, или заставить его принять систему императрицы», но Кауниц, на вопрос Стенвиля, решительно объявил, что, по его мнению, каков бы ни был канцлер, «его необходимо сохранить». А предоставленная самой себе, французская дипломатия не имела возможности доставить торжество своей воле.
Падение Бестужева подготовлялось постепенным лишением власти, из года в год и почти из месяца в месяц отнимавшим от него его влияние в пользу камарильи, организованной Шуваловым в тесном кругу приближенных Елизаветы, куда Бестужев никогда доступа не имел. Его руководство иностранными делами мало-помалу заменилось незримым управлением этой камарильи, и таким образом и случилось, что, преданный Англии и под ее влиянием перешедший на сторону Пруссии, он в 1768 г. в качестве первого министра империи должен был расторгнуть связь с Англией и наводнить русскими войсками прусскую территорию. Война была решена в совете министров, где Иван Шувалов, не имея на то никаких прав, выражал мнения, равносильные, как то знали, приказаниям, и куда канцлер являлся скорее лишь в качестве отщепенца.
Тщетно пытался он бороться, отняв секретарские обязанности у Волкова, ставленника нового фаворита, и заменив его одним из своих приверженцев Пуговишниковым, человеком, не гнушавшимся ничем и служившим у великого князя посредником в его любовных делах. Шуваловы ответили на это открыто тяжелым ударом: заведование дворцовой канцелярией было отнято у Черкасова и передано в ведение Олсуфьева, тайного врага канцлера. «Таким образом, – писал Лопиталь в декабре 1767 г. – Олсуфьев будет единственным хранителем драгоценностей и денег ее величества и будет производить все расходы на ее одежду и гардероб». Месть была жестокая! Бестужев терял всякую возможность контролировать туалет Елизаветы. То был конец.
В ту минуту, среди грома сражений, конец этот почти не наделал шума. «Вот два министра в опале: Польми в Версале и Бестужев в Петербурге, мне от этого ни жарко, ни холодно», – писал Фридрих своему брату. Маркиз Лопиталь возвестил об аресте канцлера в post-scriptum’е депеши от 26 февраля 1758 г., в которой он, довольно неискусно, обнаружил скудость своих сведений, утверждая, что ничего не делается в Петербурге без Бестужева, между тем как уже целый год друзья его знали, что все делается помимо него и вопреки ему. Это не помешало впоследствии французскому посланнику уверять, что он принял большое участие в низвержении Бестужева, тогда как Эстергази, не лучше осведомленный, но более скромный, сознавался, что ни он, ни его коллега никоим образом не были к этому событию причастны.
Само число, когда произошла катастрофа, служило предметом спора, настолько мало оно врезалась в память современников. Однако можно установить его в точности. Бестужев был арестован в субботу, 14-го февраля 1758 г. Из камер-фурьерского журнала видно, что, вопреки обычаю, в тот день было два заседания конференции. Канцлер, чувствуя грозу над собой, не приехал под каким-то предлогом на первое из них. По приказанию Елизаветы, он явился на второе. Один из Воронцовых рассказывает нам, что произошло дальше:
«В соседней комнате находился наготове гвардейский капитан. Маршал, князь Трубецкой, непримиримый враг Бестужева, взялся объявить ему его опалу и сделал это довольно бессердечно, собственноручно сорвав с него Андреевскую ленту… Затем позвали гвардейского капитана, сопровождавшего Бестужева домой. Отряд гвардейцев окружил карету, а в доме его уже стоял усиленный караул».
Опускаю подробности неизбежного процесса, последовавшего за драмой. Они ничем интересным не отличаются, и читатели уже имели возможность изучить всегда однообразные подробности подобных дел. Судопроизводство тянулось более года, не дав, по-видимому, никаких положительных результатов, хотя Эстергази и Лопиталь утверждали обратное, и хотя официальная нота, сообщенная одному из них, объявляла о преступном сообщничестве канцлера и великой княгини в интриге, имевшей целью парализовать движение русских войск, выставленных против Фридриха. Но доказательства преступления, а именно письмо Екатерины II генералу Апраксину, упоминаемое в ноте, так и осталось ненайденным.
Дело это до нас не дошло в полной неприкосновенности. Бестужев имел его впоследствии в своих руках, на что указывают пометки, сделанные его почерком на многих бумагах. Впрочем, ввиду того, что беда стряслась над ним не неожиданно, весьма вероятно, что многие из тех, кому она угрожала, поспешили уничтожить компрометирующие их документы. Бывшего канцлера даже не подвергли пытке и удовольствовались лишь ссылкой его в одно из его подмосковных поместий, тогда как его более или менее подлинные сообщники, Елагин, начальник департамента герольдии Ададуров, ювелир Бернарди отправились в более отдаленные места ссылки, – в Астрахань, в Казань, в Сибирь.
В ссылке, где он оставался до вступления на престол Екатерины II, Бестужев, бывший химиком в Копенгагене, сделался теперь богословом, собирая изречения из Священного Писания «в утешение христианам, терпящим незаслуженную кару». Впоследствии он занял при вдове Петра III положение министра без портфеля и доверенного лица, что, хотя и не подняло его снова на вершину, откуда он пал, все же позволило ему до дня его смерти, в 1766 г., вернуть часть своего прежнего влияния и отомстить за старые обиды.
Впрочем, уже через несколько месяцев после своего падения он был отмщен общим ходом событий, следующим образом описанных Лопиталем в письме к Берни от 14 июня 1758 года: «Всё, по-видимому, идет по воле Божией… Нет ни прочных основ, ни принципов. Деспотизм и варварство быстро завоевывают свои прежние места… Императрица не работает и ничего не подписывает… Вот уже три месяца, как все бумаги лежат в ее кабинете. С тех пор, как она удалила Бестужева, все дела приходят в упадок… Союзники Императрицы извлекут из падения Бестужева, по крайней мере, одну пользу: они узнают, что старый политический обманщик, великий маг и волшебник России, державший ее на ходулях, выставлявший ее великой и грозной, уж более не существует… Я вряд ли обманусь, если скажу, что вы увидите, как с каждым годом эта держава будет слабеть и падать».
Но корреспондент Берни действительно чрезвычайно обманулся в своих предсказаниях. В одном отношении, однако, глазомер его был верен. Внешний престиж России померк на несколько лет после исчезновения человека, «державшего ее на ходулях». Она от этого не остановилась на своем пути и не сбилась с дороги, но как бы умалилась на мировой сцене как раз в ту минуту, когда в борьбе с Пруссией она проявила перед всеми свою мощь и свое мужество. Шуваловы ничего не понимали в искусстве внешнего оформления, чудесно использованном впоследствии Екатериной, недаром внимавшей советам Бестужева. Что же касается Елизаветы, актрисы всегда ленивой, а теперь почти ушедшей со сцены, и государыни, все более и более предававшейся заботам о расшатанном здоровье, сожалениям об утраченной красоте, предчувствии близкого конца и тревогам кровавой войны, то она появлялась публично и принимала достойную своего положения осанку лишь в редкие минуты, когда под влиянием сильного удара, нанесенного ее гордости, и настоятельного призыва к ее мужеству, дух Петра Великого, казалось, выпрямлял ее тело и снова закаливал душу. В остальное время, в области как внешней, так и внутренней политики, управление страной оставалось в руках фаворита и его семьи.
Шуваловы
Семья эта принадлежала в то время к мелкому дворянству. Оставаясь неизвестной почти до половины столетия, обладая скромным поместьем в Костромской губернии, она приобрела некоторое значение лишь благодаря браку Петра Шувалова с Маврой Егоровной Шепелевой, занявшей при Елизавете вышеупомянутое положение чесальщицы. Мавра Егоровна не была приятной подругой жизни, согласно свидетельству ее современников, «она была зла, как диавол, и соответственно корыстна», утверждает один из них, добавляя, что ничто не могло сравниться с ее уродством, «это ведьма огурец», Шерер говорит о ее «зловонном рте» – опускаю другие отталкивающие подробности, – а Лопиталь следующим образом определяет в 1757 г. ее негласные обязанности: «Находясь день и ночь при императрице, она доставляет ей мимолетные и тайные наслаждения».
Мавра Егоровна Шепелева, в замужестве графиня Шувалова – ближайшая подруга Елизаветы Петровны и статс-дама ее двора, жена Петра Ивановича Шувалова. Именно ее влиянию обязаны своим возвышением Шуваловы
Когда Мавра Егоровна умерла в 1759 г., все думали, что тотчас же померкнет блестящее положение ее мужа, и если верить Щербатову, России пришлось бы только порадоваться этому. Автор знаменитого сочинения о повреждении нравов того времени нарисовал чрезвычайно нелестный портрет Петра Ивановича и составил длинный список его недостатков. Злоупотребления властью, взяточничество, хищения всякого рода, составившие одно время П.И. Шувалову славу самого богатого человека в России, нагромождены в нем до бесконечности. То Шувалову присуждают за восемьдесят тысяч рублей несколько заводов в полном ходу – Благодатских – причем, извлекая из них двести тысяч рублей годового дохода, он жалуется на разорение, выпрашивает уменьшения покупной платы до сорока тысяч и затем перепродает заводы правительству за семьсот тысяч рублей. То, добившись учреждения банка для мелкого кредита, он забирает через подставных лиц всю наличность его. Он ратует за отмену закона, воспрещавшего замужним женщинам продавать или закладывать свои имения без согласия мужей, – только для того, чтобы купить за бесценок землю некоей графини Головкиной, разошедшейся с мужем.
Граф Петр Иванович Шувалов – глава русского правительства на исходе царствования Елизаветы Петровны, генерал-фельдмаршал, конференц-министр, камергер, сенатор, реформатор и изобретатель
Но Щербатов – писатель, все видевший в черном цвете и заразившийся недостатком, свойственным всем laudatores temporis acti[6]. Допуская даже истинность всех этих поступков, нельзя признать за ними индивидуального характера в эпоху и в стране, где они, к сожалению, были всеобщи.
С другой стороны, они не помешали Петру Шувалову способствовать осуществлению великих дел, заслуживающих одобрения во многих отношениях. Как законодатель, он связал свое имя с попыткой составления нового Уложения, неудачной, как и многие до и после него, но, тем не менее, составлявшей значительный шаг вперед. Как администратор, он упразднением внутренних таможен, произошедшим по его настояниям, отвел себе почетное место в экономической истории своей страны.
Но как мог он касаться стольких областей управлении? Это и есть тайна незримого правительства, с 1751 г. стремившегося заменить собою Бестужева, отстраняя одновременно всех официальных и официозных сотрудников его. Петр Иванович был душою этого правительства. Не имея ни определенного служебного положения, ни ранга, ни портфеля, он сумел сделаться фактическим министром четырех или пяти ведомств. Это и составляло отличительную черту его дарования, – черту, общую русскому национальному гению до наших дней, – и не встречающуюся нигде больше необычайную всеобъемлемость способностей при полном неумении сосредоточить их и специализироваться в смысле современного прогресса. Отсюда и проистекают неизбежные недочеты, пробелы. Испытав свои силы в администрации, в промышленности, в финансах, Петр Иванович проявил себя в 1755 г. и как военачальник. Назначенный генерал-фельдцейхмейстером, он не замедлил наложить свою руку на все военное дело и провести реформы, некоторые из которых были очень благодетельны (о них скажу ниже), в то же время вся Россия и даже вся Европа дивилась изобретенной им особой гаубице. Это орудие появилось на полях сражения в Пруссии, отмеченное гербом изобретателя, скрытое под покрывалом, как невеста, и окруженное тайной. Запрещено было близко подходить к нему под страхом смерти. Впоследствии Петр Иванович согласился послать чертежи его в Вену и великодушно предложил Франции известное количество своих гаубиц, но мнения относительно ценности пушки разделились. Первый главнокомандующий русской армии в Пруссии Апраксин был ею доволен, преемники его, Фермор и Салтыков, были иного мнения. В 1760 г. исследование этого вопроса было поручено генералу Глебову. Результатов оно не дало, как то всегда бывает в подобных случаях. Согласно ноте, врученной в 1759 г. маркизу Лопиталю, достоинство этих орудий заключалось в том, что «они отличались от обыкновенных большею длиною и овальным распалом». Представляю это сведение на суд специалистов. Должен однако присовокупить, что чутье французских артиллеристов данной эпохи, руководимое отзывами, полученными ими из Петербурга, побудило их отклонить изобретение Петра Ивановича и его предложение. Сам Воронцов способствовал тому, поведав французскому посланнику, что новые пушки оказались непригодными для флота вследствие того, что они откатывались на тридцать два фута!
Однако Шувалов сумел создать нечто лучшее, чем пушку – целую армию. Он образовал «обсервационный корпус» из тридцати тысяч человек, который, находясь под командой генерала Броуна, должен был действовать самостоятельно, т. е. согласно планам и инструкциям, исходившим непосредственно от Петра Ивановича, слывшего за великого полководца и за соперника Фридриха. Этот опыт дал, однако, столь плачевные результаты, что корпус пришлось расформировать.
Шувалов утешился, обратившись к деятельности, которая во все времена и во всех странах остается открытой всем предприимчивым натурам, обладающим хоть поверхностной культурой. Задолго до падения Бестужева Петр Иванович уже занимался управлением внешними делами. Он был главным действующим лицом в сближении Франции с Россией после знаменитой перетасовки союзов, его инстинкты сравнительно культурного и тонкого человека влекли его в сторону Франции. К несчастью, он не умел обуздывать свои желания, как не умел ограничивать своего честолюбия.
Безудержная страсть к роскоши и к женщинам испортила его жизнь, пожирая его время, деньги и здоровье. Тщетно соединял он свои скандальные хищения со смелыми и часто удачными спекуляциями. В ту эпоху во Франции возобновился террор монополий, возродившихся в наше время в американских трестах. Петр Иванович тоже монополизировал в России в 1759 г. торговлю рогатым скотом и мясом, возвысив цену на фунт мяса с одной копейки до шести, что доставило ему огромные барыши. Но все это исчезало в бездонной пропасти и, получая 400 000 руб. дохода, Шувалов умер в 1762 г., задолжав более миллиона рублей государству. Он был одним из первых вельмож в России, живших открыто и имевших нарядно сервированный стол, у него были оранжереи, где росли ананасы, и он первый стал запрягать английских лошадей в свои экипажи. Таким образом он способствовал развитию общественной жизни в тех рамках, которым Елизавета придавала столь большое значение. Но, соперничая с Кириллом Разумовским в величине бриллиантовых пуговиц, украшавших его одежду французского покроя, он вместе с ним подавал пример пышности, не соответствовавшей средствам страны, пример, нашедший слишком много подражателей. Его любовница, княгиня Куракина, дочь генерала Апраксина, явилась вместе с тем образцом изящного и циничного разврата, доведенного современной ей знатью до совершенства.
Тайное правительство, руководимое этим человеком, т. е. правительство России с 1751 г. по 1761 г., было лишь тем, чем оно могло быть, имея подобного главу. Старший брат Петра Ивановича, Александр, неугомонный в своей роли организатора и начальника Тайной канцелярии, был лишь исполнителем Высочайших повелений, а Иван Иванович, хотя благополучие всей его семьи и опиралось на его собственное, являлся послушным орудием в руках Мавры Егоровны и ее мужа.
Он был двоюродным братом Петра и Александра Шуваловых, пока он не занимал поста фаворита, они не могли претендовать на положение, созданное им Иваном Ивановичем Шуваловым, хотя Елизавета и относилась к ним благосклонно. Начало его «случая», по-видимому, относится ко времени посещения Елизаветой, в июле 1749 г., села Знаменского, резиденции князя Николая Феодоровича Голицына, по пути из Москвы в монастырь Святого Саввы, куда Елизавета шла на богомолье. Любовь и набожность! Они всегда своеобразно сплетались в жизни государыни. Ее сопровождала Мавра Егоровна, она сумела обратить внимание Елизаветы на красоту юноши, случайно или намеренно, находившегося у Голицына, и когда Елизавета отправилась дальше, ее свита увеличилась еще на одного пажа. Семья его так искусно вела дело, что возвышение нового фаворита совершилось под снисходительными взорами самого Разумовского, не встретив препятствий со стороны Бестужева. Молодой человек ничем выдающимся не отличался, и канцлер не сумел угадать, каким опасным орудием он станет в руках своего двоюродного брата. Три месяца спустя в Воскресенском монастыре (Новом Иерусалиме) Елизавета во время нового богомолья произвела пажа в звание камер-юнкера.
Это равнялось открытому признанию нового фаворита. Ивану Ивановичу Шувалову было в то время двадцать два года.
Он оправдал возложенные на него надежды. С начала до конца свой карьеры он был самым верным и преданным другом своей семьи. В 1757 г., когда Воронцовы раскрыли перед Елизаветой особо дерзкое хищение Петра Ивановича, этот последний был на краю полной опалы. Самой Мавре Егоровне пришлось удалиться от двора и искать убежища у мужа, у которого делать ей было нечего. Вмешательство Ивана Ивановича предотвратило грозу, и уступка виновным большого литейного завода камергеру Воронцову, брату вице-канцлера, вызвала даже примирение между обеими семьями. После падения Бестужева, добившись назначения своих двух двоюродных братьев в Совет Министров, временщик способствовал всегда торжеству идей и решений одного из них. Елизавета говорила его устами, а он повторял лишь слова Петра Ивановича. У императрицы не было тайн от своего любимца, и когда Людовик XV вздумал с императрицей войти в секретные отношения, его предупредили, что третьим лицом между ними будет фаворит.
Официально он не занимал никакого значительного поста. Его звали просто «камергером». Его обязанности не заключали в себе ничего славного ни сами по себе, ни по тому, как их исполнял Иван Иванович. В противоположность тому, что можно, пожалуй, предположить о Петре Ивановиче, историческая роль этого баловня судьбы казалась выше его заслуг. Хотя Екатерина II и видела его всегда с книгою в руках, хотя он и бывал подолгу за границей, именно в Италии, и обнаружил в своих путешествиях открытый и любознательный ум, его образование было довольно поверхностным и служило весьма посредственному уму. С другой стороны, его происхождение, воспитание, детские годы, проведенные в подмосковной деревне, совокупность влияний и наследственные черты клонили его к лени, изнеженности и к причудам богатого барина и самодура. По смерти Елизаветы он проиграл в карты большую часть своего огромного состояния. Но этими-то наклонностями он и приспособился ко вкусам Елизаветы и своей среды. Он являлся образцовым представителем культурного русского вельможи той эпохи со свойственной последнему неустойчивостью и беспорядочностью. Ни по внешним приемам, ни по складу ума он не был государственным человеком, несмотря на все его старания казаться таковым. «Он ничего не понимает в делах», – писал Эстергази в 1760 г., а Бретейль немного позднее, после первого свидания с Шуваловым, ожидаемого им с любопытством, описывает его следующими словами: «Камергер не обнаружил в этом разговоре того ума, о котором мне говорили. Я нахожу его легкомысленным, в сущности мало образованным, но стремящимся показаться таковым». Наконец, преемник Эстергази, Мерси д’Аржанто, пишет в 1761 г.: «Это человек среднего калибра и главный его талант заключается в том, что он скрывает свои недостатки под личиной рвения, деятельности и любви к своей родине, о которой он имеет до смешного высокое мнение». Оставляю без внимания эпитеты «человека безнравственного и бессовестного», «лицемерного и порочного раба», «надменного, капризного и злого выскочки», «составителя проектов, никогда не приводимых в исполнение», в изобилии встречающиеся у тех же свидетелей. Хотя они и исходят от друзей, а не от политических противников, я все же считаю их преувеличенными.
Иван Иванович покровительствовал Ломоносову, и это одно уж является его серьезной заслугой. В 1755 г. он основал в Москве университет и был его попечителем, а в 1758 г. создал Академию художеств в Петербурге и много заботился о ней, покровительствовал национальному театру, обязанному ему открытием первой русской сцены в 1756 г., обладая прекрасной библиотекой и собранием картин и произведений скульптуры, унаследованным Академией художеств, он оказал умственному развитию России несомненные огромные услуги. Он не только был меценатом, но настоящим министром народного просвещения. Вместе с тем, заменив Кейта в качестве покровителя местного масонства, орудия умственного и нравственного возрождения и движения, совершенно отличного по духу и преследуемой им цели от тех, что в другие времена и в других странах присвоили себе это название, он стал в ряды самых благородных умов и великодушных сердец своей эпохи. Его несправедливо называли «Помпадур мужского рода», и придворные дамы, называя его именем своих собачек и украшая их лентами светлых цветов, которые он любил, как Елизавета, проявляли больше мелкой злобы, чем ума.
Меня спросят, как я согласую свою оценку личности Шувалова с широким размахом его просветительной деятельности. Полагаю, что ему благоприятствовала судьба. Жизнь порождает иногда одни обстоятельства, возвышающие человека, и другие, уничтожающие его. На вершине, куда его вознесла прихоть женщины, временщику оставалось лишь отдаться течению, увлекавшему его страну к горизонтам сравнительной свободы и света, и в том великом дне, который занимался в России на краю цивилизованного мира, ему дано было подготовить бледную, но полную обетований зарю для восходящего солнца – Ломоносова.
Его современники, включая и самых ярых его хулителей, единогласно засвидетельствовали его неподкупность. Фридрих и Уильямс, английский посланник, пытались было умалить эту черту: «Деньги над ним власти не имеют, потому что у него их сколько угодно». Но Иван Иванович дал и другие доказательства некоторого благородства чувств. Я не всецело доверяю личным уверениям его, согласно которым он выдавал себя за «врага роскоши и пышности» и старался уверить Воронцова, по поводу нового отличия, выпавшего на его долю, что оно «не столько доставляет ему удовольствия, сколько обременяет его», что жизнь настолько ему надоела, что он только и думает о смерти, при этом он жаловался на бесполезную жизнь, не позволявшую ему оправдать милости, которыми его осыпали, и наконец, отказавшись от поста вице-канцлера, бросился к ногам императрицы, умоляя ее уволить его в будущем от всяких знаков своего благоволения». Искренность этих заверений может быть подвержена сомнению, и из одной депеши Эстергази к Кауницу вытекает, что временщик не прочь был стать коллегой Воронцова. С другой стороны, мне приходилось отметить уже и у Бирона аналогичные черты усталости и отвращения, в чем, по-видимому, просто сказывалось болезненное сознание, что, несмотря на весь свой блеск, их положение было не только унизительным, но и нравственно и материально тяжелым. И хотя другим фаворитам, как Бекетову или Орлову, занимавшим то же положение, может быть и чужды были подобные душевные движения, эти чувства нельзя считать исключительно возвышенными по своему благородству. Но среди лиц, погибших в данную эпоху, менее кровавую, чем предшествовавшие, но погубившую немало жизней, я ищу жертву Ивана Ивановича Шувалова, жертву его честолюбия или мести, злобы или жестоких инстинктов, и не нахожу ни одной. Среди ближайших друзей Елизаветы и политических деятелей той эпохи он был, пожалуй, самое симпатичное лицо. Остальные лица, статисты, непривлекательные и без всякой внутренней ценности, не заслуживали бы того, чтобы занимать ими внимание читателя, если бы самый контраст между их ничтожеством или их низостью и внешним величием, в котором они участвовали, которому они даже как будто способствовали в это своеобразное царствование, ярко не обрисовывал их исторический смысл.
Второстепенные деятели царствования Елизаветы
Среди них надо назвать прежде всего уже известного читателю Михаила Ларионовича Воронцова. В ночь переворота он стоял вместе с Петром Шуваловым на запятках саней Елизаветы. Три года спустя он был уже помощником Бестужева. Как оказывается, больше некого было выбрать на должность вице-канцлера императрицы. Тождество этих Воронцовых со старинным боярским родом, восходившим до легендарной эпохи и внесенным в Бархатную книгу, подверглось оспариванию во время громкого процесса, где фигурировал в 1862 г. князь Долгоруков, автор известных и недоброжелательно воспринятых Воронцовым записок. Не могу определенно высказаться на этот счет. Сама Бархатная книга не есть еще евангелие. Она указывает, что род этот угас в 1576 г., тогда как два года спустя я встречаю подлинного представителя его, окольничего Воронцова, под Венденом, сражающегося с польским королем Баторием. Впрочем, вице-канцлер имел во всяком случае полное основание ссылаться на свое происхождение от Гавриила Воронцова, умершего на поле брани в 1678 г. Три внука этого героя, Михаил, Роман и Иван, с ранних пор числились в свите Елизаветы. Роман, ставший членом Сената после восшествия цесаревны на престол, имел больше прав на благодарность ее, чем его братья. Женившись на богатой невесте, он нередко выручал свою повелительницу из финансовых затруднений. Но если верить многочисленным свидетельствам, не это дало ему прозвище «большой карман», согласно мемории маркиза Бретейля, Иван не оставил по себе следа в истории. До 1744 г. Михаил, пользовавшийся особою милостью государыни, женатый на Скавронской, племяннице императрицы, входил в состав группы людей, которые под видом патриотизма и желания освободить Россию от иностранного влияния стремились поддержать Австрию и Саксонию против Франции и Пруссии, с помощью морских держав. Такова была национальная политика того времени, и она была и политикой Бестужева, по отношению к которому Воронцов, опираясь на свои прежние связи и новое свойство с семьей Елизаветы, играл роль покровителя. Назначение Бестужева на пост канцлера переменило роли, и тотчас же Михаил Ларионович устремился в противоположный лагерь, сблизившись с Францией, Пруссией и Лестоком.
Борьба была, однако, слишком неравна. Воронцов не обладал ни крупными пороками, ни недостатком воспитания своего противника, но трудно себе представить более полное сочетание всех слабостей ума и характера. Будучи столь же корыстным, он был менее способен служить подкупавшим его людям. В 1746 г., уже вполне побежденный Бестужевым, он взял отпуск и стал разъезжать по Европе, удивляя Париж халатом на пуху из сибирских гусей, а папу Бенедикта XIV необыкновенной глупостью, проявленной им в разговоре о воссоединении церквей. По своем возвращении, после падения Бестужева, он управлял иностранными делами, оставаясь «чуждым делам» («?tranger aux affaires»), согласно ироническому выражению, приложенному к одному из его позднейших преемников. Предоставляя ему пост канцлера, Елизавета не обманывалась относительно его способностей. Но ей уже не нужно было министра для руководства ее политикой. Шуваловы взяли на себя этот труд. Воронцов годился лишь для представительства и обмена любезностей с послами. Он сумел угодить самым требовательным из них, и Мерси д’Аржанто нашел его «вежливость» и «манеры» безукоризненными. Он временами пытался было настаивать на своих личных мнениях и противопоставлять предприимчивому и задорному уму соперников более умеренную программу, соответствовавшую его миролюбию и скромному честолюбию, но сама императрица возвращала его всегда в границы предписанной ему роли.
Она объявила ему о его назначении дарственной на 40 000 руб., написанной на имя великого канцлера, графа Воронцова. Он взял деньги, не глядя на подпись, и она посмеялась над его рассеянностью. Она присоединила к этому подарку завод, дававший большие доходы, и роскошную мебель, и он погрузился в удовольствия и радости своего нового величия и богатства.
Из высших чинов того времени один лишь генерал-прокурор Сената (до 1760 г.), Никита Иванович Трубецкой, производил на современников впечатление трудолюбивого человека, Мардефельд превозносил его уменье в области «русского крючкотворства», многим превосходящего крючкотворство других народов. Затрудняюсь объяснить, каким образом, не имея никакой официальной связи с Коллегией иностранных дел, он вмешивался в международную политику, что и заставляло Мардефельда искать его дружбы. По словам посланника Фридриха, способности его были весьма посредственные. Его жена была сестрой предшественника Бестужева, великого канцлера Черкасского, и в царствование женщины можно всегда проследить подобные влияния. Дружба Никиты Ивановича принадлежала к разряду тех, которые Мардефельд так верно умел оценивать. «Его корысть не поддается описанию», – писал он. Должен однако добавить, что в 1761 г. Бретейль не разделял мнения своего коллеги. Но Трубецкой в этот промежуток времени перешел в Военную коллегию, где Петр Шувалов, в области взимания мзды, не оставлял поля деятельности своим сотрудникам, так что свидетельство французского посланника, может быть, и не совсем правильно, тогда как Мардефельд не был способен обманывать своего повелителя, да и сам вряд ли мог ошибиться в этом отношении.
Луи Токке. Михаил Илларионович Воронцов. 1757 г.
Единственным, смею сказать, неподкупным человеком той эпохи был преемник Трубецкого в Сенате, Яков Петрович Шаховской, тот самый, которому воцарение Елизаветы приготовило столь неприятное пробуждение. Это был любопытный и чисто русский тип, судя по своеобразному сочетанию гибкости и неподатливости, проявлявшихся неизменно во всех превратностях его чрезвычайно бурной жизни. Он сгибал спину перед Бироном и, будучи боевым товарищем Миниха, принял без ропота низкую полицейскую должность. Исключенному из Сената после переворота, исполнявшему самые неблагодарные поручения, вроде наблюдения за исполнением приговоров к ссылке, произнесенных над бывшими своими друзьями-покровителями, ему вскоре, ценою новых усиленных поклонов, удалось устроиться, и устроиться прекрасно, в Синоде, в качестве прокурора. Заняв это место, он обнаружил большой администраторский талант и вместе с тем незаурядную силу воли, вступая в борьбу с членами высокого собрания, чтобы ввести некоторый порядок в их делопроизводство, и не страшась гнева Елизаветы, когда приходилось защищать их авторитет и интересы. Они же не столько были ему благодарны за его мужество, сколько негодовали на него за обличение их лени и нерадения, и императрица удовлетворила их неоднократные мольбы, вспомнив, что бывший полицейский был солдатом, и назначила его генерал-кригс-комиссаром. Он рассорился там со всеми, победоносно отбил несколько натисков, где – приходится верить ему на слово – его честность колебалась некоторое время между корыстью и чувством долга, и был менее счастлив в распре с Александром Шуваловым. Случай этот настолько характерен, что его нельзя не рассказать. В 1768 г., в начале Семилетней войны, Москва была переполнена ранеными. Единственная больница в городе была слишком тесна для размещения их, и, вследствие слухов, что больные приносят заразные болезни, обыватели закрывали перед ними двери своих домов. Несчастные теснились на улицах, без приюта, лишенные всякой помощи. Шаховской нашел в Кремле старый пивоваренный завод, не действовавший уже многие годы, куда он решил перенести прачечную госпиталя, дабы очистить место для больных. Он уже радовался своей находчивости, когда получил записку от грозного начальника Тайной канцелярии:
«Ее императорскому величеству известно учинилось, что вы самовольно заняли в дворцовом пивоваренном доме те каморы, в коих для собственного ее величества употребления разливают и купорят с напитками бутыли, и поместили в них прачек, кои со всякими нечистотами белье с больных моют, и для того, по высочайшему повелению послан к вам… нарочный… коему повелено, ежели, по освидетельствованию его, в тех покоях больные и прачки найдутся, то их всех немедленно перевести в дом ваш для жилья их, не обходя ни единого покоя в ваших палатах, и точно в вашей спальне».
Так обращались, в разгар войны, с генеральным комиссаром, честным человеком, исполнявшим свой долг.
Но Шаховской не смутился. В его спальне стали стирать белье, и он сам, приютившись у приятеля, смеялся над этим. Все же его сочли за неудобного человека и снова перевели, но на весьма почетную должность, благодаря временщику Ивану Шувалову, отличавшемуся, как известно, великодушием. Трубецкой, оставляя пост обер-прокурора Сената, попросил себе в преемники бывшего генерал-кригс-комиссара. Но в Сенате хозяйничал Петр Шувалов. Новый обер-прокурор начал с того, что потребовал рапорты по отчетности, давно уже не составлявшиеся. Присвоив себе, кроме иных источников доходов, управление Монетным двором, Петр Иванович думал уклониться от всякого контроля. В собрании Сената произошла ссора, за которой последовало еще более бурное объяснение, в присутствии временщика, пытавшегося примирить враждующих. Шаховской припомнил все обвинения, накопившиеся против великого взяточника, и, перемешав истину с выдумкой, вспылив до забвения всякой справедливости, бросил эту грязь в лицо своему сопернику, в потоке оскорбительных слов. Исход ссоры сомнению не подлежал, но тут наступила болезнь и смерть Елизаветы, и Петр III разрешил спор, отправив Шаховского в его поместье, где он оставался до 1766 года, когда занял снова место в Сенате, но уже как рядовой член собрания, он умер в 1777 году.
К концу царствования Елизаветы в канцелярии Коллегии иностранных дел выдвинулся своими способностями А.В. Олсуфьев. Елизавета отдала ему предпочтение, назначив его секретарем своего кабинета, вместо двух кандидатов, предложенных Воронцовыми, из них один бывший мнимый жених императрицы, Нарышкин, а другой, Петр Чернышев, бывший посланником сперва в Берлине, затем в Париже и обративший на себя внимание депешами, где, согласно официальному рапорту, «ни явственного сенса, ниже склада и штиля не находится, нужнейшие пассажи из них прямо невразумительны», относительно которого Эстергази, сообщая об отъезде этого дипломата во Францию, писал: «Это идиот». Олсуфьев был столпом своего ведомства до самой смерти императрицы.
Если дипломатия Елизаветы и не оставила по себе блестящих воспоминаний, зато оружие ее покрыло себя славою, не превзойденною им с той поры в военных летописях России. Однако, не колеблясь, ставлю главных военачальников той эпохи непосредственно вслед за вышеописанными лицами. Это вовсе не значит, что я не ценю истинных героев Семилетней войны. Ниже я им воздам должную справедливость. Но им не место в этой главе. Они безымянны. То была анонимная толпа безвестных солдат, обильно поливавших своею кровью поля сражений и подававших нередко пример торжества самых мужественных добродетелей.
В 1746 г. барон Претлак, посол Марии-Терезии и генерал ее армии, следующим образом описывал положение русской армии, с точки зрения высшего командования: «На службе находятся лишь два маршала, первый из них князь Трубецкой, восьмидесятипятилетний старец, он с 1710 г. больше не служит и служил-то он лишь подполковником, пробыв притом в этом чине двадцать два года пленным, в Швеции… Другой – Ласси, хороший и честный человек, но, к несчастью, совершенно разбитый, он почти не выходит из своей комнаты. Первый генерал-аншеф Румянцев, он спит двадцать часов в сутки и пьет и ест остальные четыре. Кроме того, в бодрствующем состоянии он слишком ясно проявляет свою приверженность к Франции, в особенности с тех пор, как Шетарди выхлопотал его жене пенсию в 3000 руб. Впрочем, он никогда солдатом не был, и самая доблестная служба его состояла в командовании госпиталем на Украйне. Второй – Кейт, весьма ненадежное лицо как относительно Франции, так и Пруссии, следовательно, ему никогда нельзя будет вверить командование армией. Его прочат в командиры округа на границах Персии или татарского царства… Третий князь Репнин… он прекрасный человек и, зная самого себя, солдатом себя и не выставляет… Четвертый, генерал-аншеф собственно говоря лишь номинально, Салтыков, старый дурак, вероятно выживший из ума. Его и произвели-то в чины потому только, что он был шутом в царствование императрицы Анны».
Следовательно, было два восьмидесятилетних инвалида, два прожигателя жизни, чуждых военного духа, подозрительный иностранец и один скоморох. Неудивительно поэтому, что, собираясь отправлять войска на Рейн, Елизавета хотела позаимствовать у Австрии генерала. Но у Марии-Терезии лишних генералов не было, и сам Претлак, будучи приглашен на должность военачальника, доказал, что разделяет мнение д’Эона относительно службы во втором отечестве Миниха и Остермана. Четырнадцать лет спустя дочь Петра Великого никого не нашла, чтобы выставить против Фридриха, кроме «старого дурака», к которому столь пренебрежительно относился Претлак. Остальные все умерли или уехали из России, как сын Ласси и Джемс Кейт. Этот последний просил, чтобы императрица приняла на службу его брата, знаменитого милорда-маршала. «У нас довольно маршалов», – ответила Елизавета. И Джемс Кейт отправился искать счастья в другие страны. Фридрих этим воспользовался, у него на службе оказались оба брата, и при открытии военных действий с Россией им пришлось померяться силами со Степаном Федоровичем Апраксиным, о котором Уильямс говорил в 1756 г.: «Он никогда не видал врага и не имеет ни малейшего желания его видеть». Но это было уж безусловно преувеличено. Пользуясь при императрице Анне могущественной поддержкой в лице своей матери, Елены Леонтьевны Кокошкиной, бывшей во втором браке за грозным Ушаковым, Апраксин был при Минихе генерал-адъютантом и сохранил за собой этот пост, несмотря на свою лень и глупость. Но в скандальной хронике того времени его биография отягчилась некоторыми непривлекательными чертами, – некрасивой карточной историей у Кирилла Разумовского и слишком явным поощрением любовных отношений между его дочерью Еленой Степановной Куракиной и Петром Шуваловым. Но ввиду того, что хроники содержат нередко столько же лжи, сколько и скандалов, я склонен придерживаться суждения и впечатлений маркиза Лопиталя, он был радушно принят русским главнокомандующим в его главной квартире в Риге, пользовался его широким гостеприимством и не может считаться поэтому свидетелем от обвинения. Он хвалит красивое и благородное лицо генерала, не обезображенное даже чрезмерной тучностью, его открытое выражение и даже воздержность Апраксина, несмотря на прежнее бражничество его с польским королем. Он любовался его «ласковыми манерами, его пышностью, щедростью по отношению к солдатам и справедливостью ко всем». Он похвалил и его решение оставить в Риге «множество молодых дам, входивших в состав его свиты». И, что бы ему ни говорили, он отказывался допустить у столь любезного человека недостаток мужества, равный полному отсутствию военных талантов. Однако более близкое знакомство с русской армией и ее главнокомандующим не могло оставить в нем ни малейшего сомнения на этот счет.
Генерал-фельдмаршал Степан Федорович Апраксин
Апраксин был победителем при Гросс-Эгерсдорфе (19 августа 1757 г.). Впав потом в немилость и будучи отдан под суд за то, что он отступил после этой победы, он умер от удара во время первого допроса.
Его преемник, граф Уильям Фермор, англичанин по происхождению, был, по-видимому, более одарен, в особенности как инженер, хотя он и не блеснул своими дарованиями под Цорндорфом, но когда ему, в свою очередь, пришлось уступить место Салтыкову, то французский военный агент Монталамбер в следующих словах выразил свое удовлетворение по этому поводу. «Хотя Салтыков далеко не умелый и не предприимчивый генерал, мы все же предпочитаем его Фермору, который, не обладая точно так же ни военными талантами, ни знаниями, гораздо менее добродушен и, по слухам, совершенно предан нашим врагам». Я не решился бы привести здесь единоличное мнение, как бы обоснованно оно ни казалось. Но месяц спустя, обсуждая предпочтительность одного генерала перед другим, Эстергази сослался на трудность выбора «между изменником и глупцом».
Александр Рослин. Портрет графа Захара Григорьевича Чернышёва. 1776 г.
Это не помешало, однако, Салтыкову нанести Фридриху самое кровавое поражение, когда-либо испытанное Розбахским героем. Но Салтыков не лучше своего предшественника сумел воспользоваться победою, и Елизавета в отчаянии обратилась к своему прежнему любимцу, Александру Борисовичу Бутурлину. О нем Эстергази, со свойственной ему резкостью выражений, тотчас же написал, что Бутурлин «опять-таки идиот, ничего не понимающий в военном деле». Ему вторит и Лопиталь: «У Бутурлина нет ни ума, ни талантов. Он воевал лишь с персами и татарами и внутри России. Он пьяница и невежда».
Эти оценки энергично опровергаются большинством русских военных писателей, в глазах которых все эти генералы, побеждавшие Фридриха или доблестно сражавшиеся с ним, достаточно ясно доказали, что они способны были меряться силами с великим полководцем. Если же я не только указал противоположные мнения, но и присоединился к ним, то лишь потому, что помимо целого свода трудно устраняемых свидетельств, они подтверждаются самими фактами, которые я ниже изложу.
Сподвижник Бутурлина, граф Захар Григорьевич Чернышев, по-видимому, один проявил в рядах высшего командования ум и доблесть военачальника. Впрочем, заслуга блестящих военных подвигов, совершенных им, может быть, должна быть отчасти приписана его неизменному боевому товарищу австрийцу Лаудону. Кампания Семилетней войны, с другой стороны, обнаружила таланты будущего «русского Тюренна», как его называет Карамзин, Петра Александровича Румянцева, великого полководца следующего царствования – и сына сонливого старика и любителя покушать, о котором писал Претлак в 1746 г.
Но то были лишь младшие офицеры. Фридрих не знал их. Относясь с пренебрежением к их иерархическим начальникам, «дуракам, идиотам» или корыстолюбцам, каким был явно другой товарищ по оружию Чернышева, Тотлебен, Фридрих совершал крупную ошибку: вместе со всей современной ему Европой, он не рассмотрел и не распознал того, что стояло за ними, как и за их политическими товарищами, Бестужевыми и Воронцовыми, т. е. мощного роста молодой и сильной расы, которая как на полях сражений, выбранных ученой стратегией грозного врага, так и среди ловушек, ловко расставленных самой хитроумной дипломатией, развернула всю свою непобедимую энергию и непреодолимый размах.
Приступаю теперь к сжатому очерку внутренней истории царствования Елизаветы.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК