13. «Кроме евреев…»[2]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дом обживали заново — комнаты казались чужими, вещи случайными. Только старинный шкаф, доставшийся нам от Роров, мягко сиял своим красным деревянным пламенем.

Маркишу шла военно-морская офицерская форма, он казался в ней еще стройнее, еще выше. Кортик он не носил — прятал в стол, от детей. К тому же, у Бориса Лавренева украли кортик в метро — отстегнули от ремня, и Лавренев был посажен под домашний арест за утерю личного оружия. Маркиш не желал сидеть даже под домашним арестом.

Хлопоты, связанные с переездом, нахлынувшие домашние заботы, промозглая московская погода после ташкентского тепла — все это свалило меня. Маркиш пользовался тогда известными привилегиями, и меня — как члена его семьи — положили в Кремлевскую больницу. После голодных военных годов «кремлевка» показалась мне сущим раем. Больные получали там кремлевский паек, кормили замечательно и обильно. Мне было неловко: дети и Маркиш давно забыли, как выглядит ветчина, икра, семга и многое, многое другое. Посещения «кремлевки» разрешены были два раза в неделю, и я ко дню посещения копила еду и передавала Маркишу или маме. Маркиш был растроган и даже немного гордился мной. Как-то он прислал мне шутливое послание:

«Милосерднейшая Эсфирь!

Семья разоренного писателя Переца Маркиша выражает вам благодарность за бесперебойное снабжение продуктами чрезвычайной необходимости, в котором приняли такое непосредственное участие ваша настойчивая любовь и неустойчивые сосуды.

Обещаем вам выменять ваши неустойчивые сосуды на настойчиво-атакующий аппетит.

Благодарная вам за освобождение от забот семья.

Маркиш».

В больнице мы жили как в санатории мирного времени. Но как-то раз воздушная тревога погнала нас в бомбоубежище. Санитары забегали по этажам, успокаивая нервных партийцев и их паникующих жен.

Мы уже разместились в комфортабельном бомбоубежище, когда дверь отворилась и пропустила Литвинова. Я вспомнила мою встречу со знаменитым дипломатом задолго до войны, в связи с делом Стависского. Литвинов выглядел неважно, состарился.

— Здравствуйте, — сказал Литвинов, обращаясь к присутствующим. В ответ на его приветствие отозвалась только я одна.

— Вы что, знакомы с ним? — удивленно спросил мой сосед, секретарь какого-то обкома партии. — Это же Литвинов!

С точки зрения партийного босса ответить на приветствие незнакомого человека было в высшей степени удивительно. Интеллигент Литвинов, как видно ощущал всю глубину пропасти, отделявшей его от начальства «новой формации», — бюрократов, технократов и прочих аппаратчиков.

Как ни приятно было «подкармливать» семью кремлевскими подарками, залеживаться в больнице я не хотела — старшие дети должны были идти в школу, да и по младшему — Давиду — я очень скучала.

Вскоре после того, как я вышла из больницы, Маркиш рассказал мне о случае, который, как я видела, сильно поразил его и потряс.

Маркиш передал в газету «Правда» какое-то свое военное стихотворение. Прошло довольно много времени, а стихотворение так и не появилось в газете. Тогда Маркиш позвонил главному редактору «Правды» Поспелову и спросил его, почему задерживают публикацию. В ответ Поспелов пригласил Маркиша в редакцию для разговора.

После ничего не значащих, обтекаемых фраз Поспелов перешел к делу.

— Печатать в центральном органе коммунистической партии еврейского поэта Переца Маркиша — это уже дело высокой политики, — сказал Поспелов.

Шел 44 год. Маркиша в «Правде» больше не печатали. Сталин, надо полагать, уже запланировал подавление и уничтожение еврейской культуры, расправу над евреями — запланировал то, что не успел завершить другой «вождь рабочих и крестьян» — Гитлер.

Вечер 9 мая 45 года мы с Маркишем встретили в Еврейском театре Михоэлса. Перед началом спектакля на сцену вышел актер Зильберблат. Он сильно волновался, долго держал паузу. Потом вдруг глаза его наполнились слезами, и он прокричал срывающимся голосом:

— Только что передали по радио, что кончилась война! Немцы капитулировали!

Да простит нас драматург той позабытой мною пьесы, но спектакль мы смотрели невнимательно. И актеры играли его кое-как — лишь бы поскорей отыграть, снять грим и костюмы, В зале то и дело возникали разговоры, смех в самых неподходящих местах. После первого акта добрая половина зала опустела — люди сидели в театральном буфете, пили, плакали и смеялись, провозглашали тосты за победу. Будущее казалось теплым и солнечным днем.

Через несколько дней мне неожиданно позвонила Ира Трофименко. Она ехала к Сергею — его армия стояла на Балатоне, в Венгрии. Вскоре Трофименки — Сергей к тому времени стал генералом армии — должны были вернуться в Москву, на парад Победы. Ирина справлялась, как дела, обещала обязательно заглянуть на обратном пути.

А 23 мая позволил сам Сергей Трофименко.

— Я — Трофименко, — сказала телефонная трубка. — Спасибо вам, что Ирину мою в Ташкенте вниманием не обошли. Она мне только о вас и рассказывала, и еще о Михоэлсе Соломоне.

— Ну, что вы… — сказала я, не зная, как говорить со знаменитым генералом. — Мы ведь с Ириной хорошие подруги…

— А у меня к вам просьба, — по-военному перешел прямо к делу Трофименко. — Завтра парад, а потом мы хотим это дело отметить как следует. В ресторане, понимаете сами, чужое все. Ирина говорила — у вас большая квартира. Можно к вам нагрянуть с десятком генералов? Да и ваши друзья, может, не побрезгают с нами за столом посидеть… — пошутил Сергей.

— Конечно, конечно… — сказала я, лихорадочно соображая, где бы достать провизии и вина.

— Значит, порядок, — резюмировал генерал. — С утра к вам завезут продукты, а вечером ждите… Теперь Ирина на очереди — она сама хотела вас просить, да я уж взял инициативу в свои руки.

Назавтра, с утра пораньше, в наши двери застучали ординарцы. Солдаты тащили корзины с немецкими колбасами, итальянскими винами, американской ветчиной и французскими коньяками. Младший мой сын Давид, глядя на этот парад еды, совсем ошалел: он никогда не видел такого изобилия. Особенно его потрясла высокая — с него ростом — бутылка ликера, на дне которой рос какой-то куст.

К вечеру приехали гости — в парадных генеральских мундирах, с плеч по пояс увешанные орденами. То были простые, малообразованные люди, и как все простые люди относились они к писателям с искренним почтением. А к нам пришел Всеволод Иванов с Тамарой, Михоэлс с женой, вдова Алексея Толстого, Людмила. Пришла — памятуя ташкентские времена — невестка Горького Тимоша. Ужин получился шумный, было много съедено, еще больше выпито. Говорили о минувшей войне, генералы вспоминали боевые свои истории, поминали погибших. Я смотрела на Маркиша — он, как всегда, не пил, слушал внимательно. По бегающим желвакам я понимала, что Маркиш нервничает. Я знала, отчего: Маркиш ждал, что кто-нибудь из гостей вспомнит в доме Переца Маркиша о миллионах евреев, убитых войной. Но никто не вспомнил.

Когда тосты иссякли, Маркиш наполнил свой бокал и поднялся.

— Я хочу выпить, — сказал Маркиш, когда наступила тишина, — за то гостеприимство, которое русский народ оказывает моему еврейскому народу.

— Да что вы, Перец Давидович! — после паузы воскликнул генерал авиации Владимир Судец. — О каком гостеприимстве вы говорите! Вы ведь — дома!

Маркиш упрямо покачал головой, повторил:

— Я пью за ваше гостеприимство…

Послевоенное время было почти столь же голодным и неустроенным, как и военное. Были организованы, однако, закрытые распределители продовольственных и промышленных товаров для «избранных» — в зависимости от их положения в советской «табели о рангах». Маркиш — кавалер ордена Ленина — получил «литер А» и право покупать продукты в распределителе, открывшемся в нашем же доме. В нашем распределителе можно было приобрести по талонам, в строго ограниченном количестве, сахар, конфеты, печенье. Там же выдавалось масло, кое-какие мясные продукты. Можно было прикупить кое-что на «черном рынке», но для этого надобны были немалые деньги — а где их взять? С началом войны деньги вкладчиков сберегательных касс были «заморожены», и после войны мы тоже имели право получать в сберкассе только ежемесячную незначительную сумму.

Детей в распределитель или, как его еще называли, лимитный магазин, мы не посылали. Упаси Господи, еще потеряют книжку и останемся всей семьей без продуктов на целый месяц.

Однажды — по недогляду — в «лимитный» отправилась за покупками Ляля с семилетним уже Давидом. Давид увидел в витрине роскошный шоколадный шар, завернутый в серебряную бумагу, перевязанный красной ленточкой, с сюрпризом внутри. Оттащить Давида от витрины не было никакой возможности. Ляля, зажав в кулаке лимитную книжку, выслушивала «аргументы» младшего брата. Давид был по этой части специалист, он уверял Лялю, что сюрприз, заключенный в шаре, покроет стоимость и ценность талонов, потраченных на сам шар… Ляля, одним словом, вняла увещеваниям братишки, и шар был куплен. Целую неделю мы жили без сахара — «сюрприз» съел талоны недельного рациона. В шаре оказалась маленькая фарфоровая фигурка лисенка… Ругать Давида было бесполезно — он, как видно, восторгался не самим шаром, а удачно проведенной «операцией».

Все бытовые заботы, все эти веселые и грустные истории проходили мимо Маркиша. Он снова обосновался в своем почти пустом кабинете — там стоял стол, диван, кресло и несколько книжных шкафов вдоль одной из стен — и работал, как всегда, с утра до обеда. Лена Хохлова, боготворившая хозяина, старалась сделать ему приятное — буквально «отрывая» от необходимых продуктов, пекла ему раз в неделю дрожжевой пирог. Этот пирог, по выработавшейся традиции, помещался на книжный шкаф в кабинете Маркиша и ждал там своей пироговой участи…

* * *

В первой половине дня в комнату Маркиша никто не входил, Маркиша никто не беспокоил. Об этом законе знали и домочадцы, и друзья. Дети — если они были дома — ходили по коридору на носках, и это было в порядке вещей. Культ хозяина не был в доме обременительным… Только один человек — маленький Давид — скребся у двери отца часов в десять утра, дожидаясь наигранно-официального: «Войдите!» Давид входил, здоровался с отцом. Потом говорил:

— Я пришел за «литературным пайком»…

Маркиш подымался из-за стола, снимал пирог со шкафа и отрезал сыну кусок пирога. И выдача «литпайка» также стала в доме традицией, в которой Давид — и не без оснований — усматривал свою привилегию.

Сломив сопротивление Маркиша, не любившего нововведений в доме, я настояла на ремонте квартиры. Мастера на две недели превратили квартиру в сущий ад. Разведя жуткую грязь, они без конца пили водку, шумели. Маркиш был мрачен как туча. Наконец, ремонт был закончен, комнаты светились свежей краской. Через несколько дней после ремонта стена самой большой комнаты — детской, оказалась исчерченной карандашом.

— Кто это сделал? Ты? — спросила я Давида, уверенная, что не ошибаюсь.

Давид не отпирался.

— Я рисовал коня, — сказал Давид, предчувствуя бурю.

Буря состоялась, а потом Давид был надолго поставлен в угол. Туда, жалея мальчика, Лена Хохлова понесла еду. Давид свыкся с новыми условиями и чувствовал себя неплохо. Когда Лена пришла к нему с тарелкой, она застала его с карандашом в руке продолжающим чертить что-то на изуродованной стене.

— Что ты делаешь?! — шепотом воскликнула Лена,

— Хвост коню дорисовываю! — гордо заявил Давид.

Маркиш потом долго рассказывал друзьям об этом случае. Он, мне кажется, ничуть не осуждал сына за такую последовательность. Наша жизнь с Маркишем была теперь другой, чем десять лет назад. Маркиш стал зрелей, теплей к детям и ко мне. В 45 году, летом, мы снимали дачу под Москвой, и Маркиш иногда гулял с детьми. Однажды он ушел на такую прогулку с Давидом и, вернувшись, сказал мне:

— Твой старший сын принесет тебе много радости, он станет мудрым ученым человеком. От младшего радости не жди — он будет писателем…

— Почему? — спросила я. — Откуда ты знаешь?

— Дашка (так Маркиш звал своего младшего) рассказывал мне сейчас что-то о крыльях бабочки…

Маркиш оказался провидцем.

Полтора-два послевоенных года не давали повода к надеждам на положительные перемены. По соседству с немецкими военнопленными сидели советские — те, что попали в немецкий плен во время войны. Выступление Жданова о ленинградской группе писателей и о журнале «Звезда» вызвало замешательство в писательских кругах. Журнал закрыли, расправились с Ахматовой и Зощенко.

Маркиш тем временем заканчивал свою огромную поэму «Война», насчитывавшую 22 тысячи строк. Параллельно с работой над поэмой он писал лирические стихи — прозрачные, задумчивые, мощные своей светлостью. Он успел собрать их в книгу, которая так и не вышла при его жизни.

Маркиш относился к литературе с тем уважением, которым почти всегда отличается отношение большого мастера к своему искусству. Когда речь заходила о литературе, его обычной доброте и жалости к людям наступал конец. В этом случае для него не существовало ни дружбы, ни даже правил приличия. Он бывал откровенен и резок предельно. Понятное дело, люди бездарные этого ему не прощали. Они его обвиняли — в явных, а чаще в тайных доносах — в самом страшном грехе тех времен: в еврейском национализме. Обвиняли даже в том, что «он пишет слишком много». Это, дескать, лишает возможности других — то ли печататься, то ли писать. Маркиш, издав огромную «Войну», отказался от части гонорара в пользу издательства, чтобы помочь приобретению новых печатных машин и шрифтов.

Первый ощутимый антисемитский удар нанес крупный русский писатель Николай Тихонов. В ответ на появление книги Нусинова о Пушкине он опубликовал летом 46 года, в № 1 газеты «Советская культура» статью «В защиту Пушкина». Назвав еврея Нусинова «беспачпортным бродягой», «Иваном, не помнящим родства», Тихонов громил концепции Нусинова о западных предшественниках Пушкина. Тихонов из кожи вон лез, чтобы «защитить» русского Пушкина от западной культуры, а заодно и от еврея Нусинова. Статья носила разнузданный антисемитский характер.

Выступление Жданова было воспринято руководством Союза писателей как призыв к действию — к борьбе с проявлениями какого бы то ни было свободомыслия в литературе и искусстве. Срочно потребовались «козлы отпущения», и найти их проще всего было среди «чужеродных» евреев. Первым таким «козлом отпущения» стал Исаак Нусинов.

После опубликования этой статьи Нусинов написал ответную — «В защиту Истины» где отстаивал свои доводы, изложенные в книге. Статью, однако, печатать отказались наотрез. Творчество великого русского поэта Пушкина не могло стать предметом обсуждения «беспачпортного бродяги» — еврея Нусинова. О Пушкине могли писать только русские…

Нусинов пошел искать защиты к Фадееву — генеральному Секретарю Союза писателей. Фадеев, прочитав статью, обещал помочь — но, как видно, оказался не в силах. Он не обладал властью — только «подвластью».

Нусинов держался долго, но в конце концов сломали и его. На закрытом собрании в Союзе писателей он «раскаялся», обещал исправиться, «признал ошибки». Нусинов хотел жить и понимал, что упорство приведет его в тюрьму. Однако, и «раскаяние» не помогло ему — он был арестован одновременно со всеми своими товарищами в начале 49 года и умер в тюрьме не выдержав мучительных условий «следствия».

Маркиш был на этом закрытом собрании и пришел с него подавленным и мрачным. Он не осуждал Нусинова — он просто скрупулезно разбирался в том, что произошло. И прекрасно понимал, к чему идет дело.

А указание о «борьбе с тлетворным влиянием Запада» работало вовсю. Исполнители соревновались между собой во рвении. В один прекрасный день конфеты «Американский орех» были переименованы в «Южный орех», «французские булки» — в «булки городские», «еврейская колбаса» — в «сухую колбасу». Люди боялись надевать заграничную одежду, читать иностранные книги: за это можно было ждать больших неприятностей, а то и угодить в тюрьму. Начиналась «космополитская» — в действительности антиеврейская — кампания в государственном масштабе.

Эта кампания началась 2 февраля 1949 года (ровно через пять дней после ареста Маркиша) статьей в «Правде» под названием «Об одной антипартийной группе театральных критиков». Статья была без подписи, т. е. шла с самого «верха». Речь шла о нескольких критиках, не желающих признавать великие достижения сегодняшней советской драматургии. Часть критиков носила явно выраженные еврейские фамилии, почти всем остальным, как тогда говорилось, «раскрыли скобки», т. е. рядом со звучавшим вполне по-русски псевдонимом была напечатана подлинная фамилия владельца псевдонима, например: «Яковлев (Хольцман)». Антисемитский тон статьи был не только очевиден, он носил директивный характер и складывался в целую «концепцию»: евреи не могут любить и ценить русскую культуру, самую высокую в мире, источник всех великих открытий в науке и искусстве. Таким образом, антисемитизм сочетался с «теорией» русского приоритета во всех областях знания (все на свете, от колеса до расщепления атомного ядра, изобретено только русскими) и вместе с этой теорией венчал здание шовинистского изоляционизма, которое Сталин начал воздвигать еще во время войны.

После статьи в «Правде» по всей стране, во всех отраслях хозяйства и культуры начались антиеврейские чистки. «Безродных космополитов» (читай: жидов) выгоняли с работы без всякой надежды найти другое, мало-мальски приличное место, многих сажали в тюрьмы. Любопытная деталь: тех, кого обливали помоями и грязью в газетах, за редчайшим исключением, не сажали, и наоборот, о тех, кого сажали или собирались посадить, почти никогда не писали в газетах перед акцией.

Огласку получила громкая история двух супругов-микробиологов — русской Клюевой и еврея Роскина. Они изучали проблему ранней диагностики рака и создали препарат «КР». Сведения о препарате «просочились» на Запад, и западные ученые проявили понятный интерес к работе своих советских коллег. Клюева и Роскин немедля были объявлены чуть ли не шпионами. Столь привычные нам «письма рабочих и колхозников» посыпались в центральную прессу. Корреспонденты проклинали «предателей» и требовали самого сурового наказания для них.

Под угрозой ареста Клюева и Роскин публично «покаялись». И никто не задал тогда себе вопроса: как можно скрывать от человечества какие-либо достижения в области борьбы с самым страшным бичом — смертью?!

А на «деле» Клюева и Роскиной сделал себе карьеру писатель Александр Штейн — тоже, кстати, еврей по происхождению: он быстренько сочинил пьесу «Суд чести». Автор сподобился партийной похвалы, на спектакль гоняли миллионы людей по всей стране. Штейн «вышел в люди» и даже получил Сталинскую премию.

Как только быт кое-как наладился, я решила продолжить мою учебу в аспирантуре. Тема моя называлась «Языковые особенности драм Мольера и его литературного окружения», над этой темой я начала работать еще в ИФЛИ. Но ИФЛИ был расформирован, и я решила отправиться в Главное Управление учебных заведений — выяснить свои перспективы. Друзья говорили мне, что неизбежно возникнут сложности с продолжением моей работы, что евреев в аспирантуру почти не берут — но я, не сталкивавшаяся еще с такого рода антисемитизмом, не верила им.

Меня принял в своем кабинете заместитель начальника Главного Управления — Гусев. С порога бросилось мне в глаза, что все зубы Гусева были отлиты из нержавеющей стали — рот его сверкал как столовый прибор.

Гусев бегло просмотрел мои документы. Моя фамилия — Лазебникова — была похожа на русскую, а вот имя привлекло внимание начальника — он несколько раз, словно бы с сомнением, повторил его вслух.

Выслушав мое дело, Гусев усмехнулся, показав железо своих челюстей.

— Ну, кому это нужно — Мольер? — сказал Гусев. — Кому это интересно? Занялись бы вы, скажем, великим русским драматургом и ученым Иваном Фонвизиным!

Предлагать мне, выпускнице романо-германского отделения филологического факультета, работу над Фонвизином — это было либо издевательством, либо дремучей неграмотностью.

Огорченная, вернулась я домой. В тот вечер к нам в гости пришел крупный ученый-литературовед Николай Гудзий — в прошлом он заведовал кафедрой русской литературы ИФЛИ, теперь — возглавлял ту же кафедру в Московском университете.

Выслушав мой рассказ о посещении Гусева, Гудзий сказал:

— Вам придется забыть об аспирантуре. Евреев приказано не брать. Я русский человек, и мне стыдно говорить вам об этом.

Маркиш молчал, слушая Гудзия — только желваки нервно бегали на щеках.

— Это продолжение моего разговора с Поспеловым, — сказал Маркиш, когда Гудзий ушел. — Государственная политика…

Маркиш становился все более замкнут, работал все больше — словно бы спешил, спешил… Поэма «Война», большой — в 1000 страниц — роман «Поступь поколений», книга лирики — все это появилось уже после войны. Маркиш с каким-то внутренним облегчением относился к тому, что его постепенно «отодвигали» от общественных еврейских дел. «Отодвигал» его человек, которого Маркиш терпеть не мог за интриганство, за склочничество, за наигранный, дешевый догматизм — еврейский поэт Ицик Фефер.

Фефер обосновался в Москве после войны — переехал из Киева, привезя с собой несколько «своих людей». Маркиш не способствовал расколу еврейских писателей на «маркишистов» и «феферистов» — однако, такой раскол произошел.

«Непорочный» Фефер (в отличие от большинства еврейских писателей, он не был в послереволюционной эмиграции), интригуя и не брезгуя доносами, уверенно двигался вверх. Ему помогал в этом Шахно Эпштейн, ответственный секретарь еврейского Антифашистского комитета, в котором Фефер занимал пост «комиссара» — заместителя Председателя. Первой «пробой сил» явилась для Фефера поездка в Америку во время войны. Первоначально должны были ехать Михоэлс с Маркишем, как представители еврейского Антифашистского комитета — но потом решение было изменено в пользу «железного партийца» Фефера.

Не в силах противостоять Маркишу в поэзии, Фефер продолжает чинить мелкие неприятности. Маркиш, заведовавший отделом радиовещания на идиш, взял как-то на работу несчастного человека, еврейского писателя из Минска Кацовича. В панике и суматохе эвакуации Кацович потерял — в буквальном смысле этого слова — двоих своих детей и так и не сумел никогда разыскать их. Кацович работал прилежно, хотя и без особого блеска. Раз в неделю приходил он к Маркишу по радиоделам. Однажды — Маркиш был болен тогда, у него был часто повторяющийся горловой нарыв — Кацович пришел к нему. Маркиш не мог говорить — писал на бумаге то, что хотел сказать. Гость, как видно, испытывал неловкость, держался скованно.

— Знаете, Маркиш, — сказал, наконец, Кацович, — я ведь пришел принять от вас дела. Я назначен на ваше место…

Здесь, пожалуй, стоит остановиться на организованной вскоре после начала войны редакции радиопередач на языке идиш. Передачи эти транслировались на коротких волнах и были предназначены для еврейских слушателей в США. Передачи носили информационно-пропагандистский характер и имели своей целью познакомить западных евреев с положением в России — через еврейский национальный сантимент… В Москве хорошо отдавали себе отчет в том, что означает в США вес и положение еврейской общины, и по мере сил желали заручиться помощью этой общины. В основе деятельности Еврейского радио в тот период, когда им руководил Маркиш, лежала совместная борьба с фашизмом. К работе в редакции Маркиш привлек несколько еврейских писателей — Давида Вендрова, Самуила Галкина.

Вслед за смещением Маркиша работа редакции приняла более политизированный характер. После войны, вместе с разгромом еврейской культуры, было закрыто и еврейское радио, и многие его сотрудники арестованы.

Однажды — это было на каком-то собрании — Маркиш, отвечая Феферу, сказал, что неверно и неправильно дробить еврейский народ на «польский еврейский народ», «русский еврейский народ» и т. д. Есть единый еврейский народ, живущий в нашем мире… Такая формулировка была в ту пору и «подозрительна» и «опасна»: война осталась позади, еврейская солидарности в борьбе с фашизмом уже начинала превращаться — в глазах властей — в «заговор сионских мудрецов», «орудие империализма» и тому подобное.

Отношения между Маркишем и группой Фефера становились все более напряженными. Однажды Маркиша срочно пригласил к себе Александр Фадеев. Маркиша связывали с Фадеевым отношения обоюдной симпатии — но Маркиш не стремился к дружбе с «всесильным» руководителем Союза писателей, как вообще не стремился к общению с «сильными мира сего». Фадеев сказал, что на Маркиша написан донос в ЦК. В доносе Маркиш обвинялся в сионизме и еврейском буржуазном национализме, что особо отчетливо проявилось, по словам доносчиков, в главе «Разговор с сатаной» из поэмы «Война». Донос переслали в Союз писателей с указанием изучить главу и представить рекомендации в ЦК. Маркиш было только рукой махнул — мол, очередная чепуха! — но Фадеев заметил, что дело серьезное и что донос подписан X. и У. — людьми, с мнением которых в ЦК считаются.

Придя домой от Фадеева, Маркиш просил меня сесть за русскую машинку. Нервно ходя по комнате из угла в угол, он начал диктовать мне подстрочный перевод главы «Разговор с сатаной». Речь в главе шла о миллионах погибших во время войны евреев, о грядущих путях еврейского народа.

Подстрочник Маркиш передал Фадееву, и тот «отстоял» главу в ЦК. Она была напечатана по-еврейски. (Кстати сказать, по-русски эта глава — а с ней еще несколько — так и не увидела света, даже после посмертной реабилитации Маркиша: переведенная на русский язык Давидом Маркишем, она была выброшена цензурой из посмертных изданий Маркиша по тем же причинам, на которые ссылались доносчики). В то же, примерно, время — в конце 47-го года — группа ведущих еврейских общественных деятелей во главе с Михоэлсом и Фефером была приглашена для беседы к Молотову и Кагановичу. Маркиш не был в числе приглашенных, и о совещании узнал на Президиуме еврейского антифашистского комитета, членом которого оставался. Речь на совещании «в верхах» шла о будущем Биробиджана. Идея создания «еврейской автономной области» с треском рухнула, и власти собирались подновить ее. Каганович и Молотов предложили Еврейскому антифашистскому комитету составить письмо на имя Сталина с просьбой передать Крым для образования Еврейской республики. Письмо было составлено, и Маркишу предложили его подписать.

Маркиш отказался в самой резкой и категорической форме, Он мотивировал свой отказ правом татар на Крым и видел в самом предложении грубую и открытую провокацию.

Он составил другое письмо, в котором предлагал передать евреям земли бывшей республики немцев Поволжья с центром в городе Энгельс. Такой акт, писал Маркиш, явился бы актом «величайшей исторической справедливости» — после всего того, что немецкий народ причинил еврейскому народу.

Письмо Маркиша не было поддержано — никто не смел выступить против предложения Молотова и Кагановича. Маркиш, однако, остался при своем мнении и не уступил.

Как-то Маркиш пришел с очередного заседания Антифашистского комитета грустней и подавленней обычного. Ему стало известно о том, что тысячи евреев, уцелевших в войне, пишут в Комитет письма с просьбой помочь уехать в Палестину, И все эти письма немедленно пересылались в Министерство государственной безопасности. Маркиш был уверен, что эта инициатива исходила от Фефера.

После этого случая Маркиш перестал бывать на заседаниях Президиума еврейского антифашистского комитета. Он избегал общения с людьми, занимавшимися «культурной политикой». Дело дошло даже до того, что он отказался принять участие в вечере по случаю юбилея Шолом-Алейхема — вечер проводился Антифашистским комитетом в помещении Колонного зала Дома Союзов и носил явно пропагандистский характер. В последний момент я все же уговорила Маркиша пойти — его отсутствие в Президиуме было бы воспринято как вызов и, несомненно, грозило неприятностями. Пешком дошли мы с Маркишем до входа в Колонный зал — и тут Маркиш остановился:

— Не могу! Не пойду… Там вся эта компания…

И мы вернулись домой.

13 января 48 года все распри были пресечены: погиб Михоэлс, начался разгром еврейской культуры, предпринята была попытка раз и навсегда «разрешить еврейский вопрос».

2 января 48-го нам позвонили из Минска Трофименки — Сергей командовал в то время Белорусским военным округом. Трофименки поздравляли с Новым годом, звали в гости. Мы знали, что Михоэлс собирается ехать в Минск — смотреть спектакли для выдвижения на Сталинскую премию. И мы решили поехать в Минск вместе с Михоэлсом.

Билеты были уже куплены, и буквально за несколько часов до отъезда Маркиш вынужден был отказаться от поездки: необходимо было вычитать корректуру книги.

Я расстроилась, жалела, что сорвалась поездка. С Михоэлсом в Минск поехал театральный критик Голубов — также по делу Сталинских премий.

13 января я вела урок французского языка в театральной студии Еврейского театра — там я работала с 1943 года по возвращении из эвакуации. Вдруг дверь открылась, в класс стремительно вошел заведующий учебной частью Студии.

— Вас срочно вызывают в дирекцию!

«Что-нибудь случилось с детьми!» — лихорадочно думала я по дороге в кабинет директора — Моисея Беленького.

Беленький сидел за столом — растрепанный, страшный, серый как замазка.

— Что случилось? — закричала я, понимая, что произошло что-то катастрофическое.

— Погиб Старик, — сказал Беленький. — Попал под машину. Подробностей нет…

В студии были прерваны занятия, студентов и педагогов отпустили по домам. Не успела я придти домой, как зазвучал прерывистый зуммер междугороднего телефонного вызова. Звонила из Минска Ирина Трофименко.

— Все правда, — сказала Ирина. — Михоэлс погиб.

Назавтра мы с Маркишем пришли на Белорусский вокзал — встречать Старика. Из вагона вынесли два цинковых гроба — Михоэлса и Голубова, которого «убрали» заодно с Михоэлсом как ненужного свидетеля.

Труп Михоэлса отвезли в Еврейский театр — доступ к телу должен был начаться в 12 дня. Толпы людей, пришедших проститься с великим актером, с самого утра осаждали театр.

Мы с Маркишем ждали в фойе. Уже после двенадцати Маркиш стремительно взбежал по лестнице в зал, где профессор Збарский, бальзамировавший когда-то Ленина, что-то делал с Михоэлсом.

Малое время спустя Маркиш вернулся в фойе. Он был бел как снег.

— Не подымайся туда! — Маркиш указал на закрытую дверь зала. — Ничего общего со Стариком!

И после паузы: — Теперь мне и поссориться по-настоящему не с кем…

До пяти часов вечера Збарский «чинил» разбитую голову Михоэлса, стараясь придать ей человеческий вид. В пять толпы с улицы хлынули в театр и затопили его.

— Найди мне какую-нибудь комнату, — тихо попросил меня Маркиш, — и никого туда не пускай.

Мы спустились за сцену, открыли чью-то гримерную. Потом я вышла.

Там, в гримерной, под аккомпанемент шагов тысяч и тысяч ног, Маркиш написал первые четверостишия стихотворения «Михоэлсу — вечный светильник» — строки, пророчески предопределившие его собственную судьбу:

Сочащаяся кровь — вот самый верный грим.

Ты и по смерти жив, и звезды ярче блещут,

Гордясь последним выступлением твоим,

И в дымке заревой лучами рукоплещут.

Какой-нибудь из них, светящей сквозь туман,

Ты боль свою отдашь, и гнев, и человечность.

Пред ликом Вечности ни страшных этих ран,

Ни муки не стыдись. Пускай Стыдится Вечность!

Хоронить Михоэлса разрешено было пышно: пел Козловский, играла на рояле Юдина.

Вскоре в Москву приехала Ирина Трофименко, пришла ко мне и рассказала вот что: назавтра после гибели Михоэлса Ирина повела детей в музыкальную школу. В середине урока в класс вошел Сергей Трофименко, вызвал жену в коридор.

— Убили Михоэлса! — сказал Сергей. — Езжай домой, дай телеграмму в Москву, жене Соломона Михайловича!

Вслед за тем Сергей вернулся в штаб, а Ирина с детьми — домой. Не успела она закончить текст телеграммы, как позвонил Сергей.

— Телеграмму еще не отправила? — спросил Сергей. — Не отправляй!

Приехав обедать, Сергей объяснил: позвонили из ЦК, телеграмму отправлять «категорически не рекомендовали».

В 1956 году, уже после моего возвращения из ссылки, я снова встретилась с Ириной Трофименко. Сергей к тому времени умер, Ирина вдовствовала. В доме Ирины собрались в тот вечер бывшие сослуживцы Сергея, среди них — высокопоставленный генерал, служивший под началом Трофименко в Минске. Он рассказал мне, почему фактически запретили Трофименко посылать вдове Михоэлса телеграмму соболезнования:

— В КГБ прекрасно знали, что Трофименко дружен с Михоэлсом. Знали, что последний день Михоэлс провел у Сергея, а оттуда пошел на спектакль, после которого был убит. Знали, что убийство организовал министр госбезопасности Белоруссии грузин Цанава по приказу Берия, по поручению Сталина. Не знали только, как будут официально реагировать на убийство «наверху», а потому не советовали командующему округом спешить с телеграммой.

— Но откуда они узнали, что он хочет послать телеграмму? — спросила я.

Генерал усмехнулся:

— А вы бы хотели, чтобы шофер командующего округом не передавал каждое его слово в КГБ? Сергей, наверняка, сказал, Ирине об этой телеграмме в присутствии шофера…

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК