Глава 5 В поисках себя
Работа на переводами с немецкого на идиш на какое-то время захватила Зингера. Круг переводимых им в этот и в последующие годы немецких писателей был весьма широк — Эрих-Мария Ремарк, Стефан Цвейг, Томас Манн. Вдобавок он переводил на идиш с переводов на немецкий произведения Кнута Гамсуна, Габриеля Д'Аннунцио и других выдающихся художников того времени.
Эта работа позволяла Зингеру, во-первых, быть в курсе всех литературных новинок, а во-вторых, оттачивать свое собственное литературное мастерство. Ну и, само собой, она давала солидную прибавку к жалованию корректора, позволяя ему без труда расплачиваться с Альпертами за комнату и не отказывать себе в самом необходимом — еде, одежде, книгах…
Вскоре в комнате Исаака Зингера образовалась небольшая, со вкусом подобранная библиотека из тех книг, которые он считал для себя необходимыми. Рядом с «Критикой чистого разума» Канта, «Полом и характером» Вейнингера, «Так говорил Заратустра» Ницше на полке, дивясь столь странному соседству, стояли книги Рамхаля, Рамбама и Магарала. Достоевский здесь ничуть не мешал Арцыбашеву, а Толстой — Блаватской и Гурджиеву.
Параллельно с работой Исаак Зингер завел сразу несколько любовных интрижек. Он вдруг обнаружил, что ему не нужно даже прилагать особых усилий для того, чтобы оказаться в постели с понравившейся ему женщиной: достаточно умения выслушать, нескольких теплых слов, и вот она уже покорена и отдается, веря, что его интересует не только ее тело, но и душа. Безусловно, он сознавал, что в этих его отношениях с женщинами есть что-то бесчестное, и не раз называл себя «вором любви» — ведь он, по сути дела, не дарил им любовь, а крал ее у них. Не беря на себя никаких обязательств, он при этом и не опровергал их убежденности в том, что речь и в самом деле идет о серьезных отношениях, подлинном, глубоком чувстве.
В 1925–1926 годах Исаак Зингер, судя по его обрывочным признаниям и утверждениям его биографов, находился в близких отношениях одновременно как минимум с тремя-четырьмя, а может, и большим числом женщин. Среди них были, видимо, польская девушка, горничная его домохозяев Альпертов, несколько барышень из литературного клуба, а также Стефа Яновская — образованная, начитанная девушка из ассимилированной, обеспеченной еврейской семьи, образ которой не раз возникает на страницах романа «Семья Мускат», повестей «Молодой человек в поисках Бога», «Заблудившийся в Америке». В позднем романе Зингера «Мешуга» Стефа предстает в образе стареющей, красящей волосы, но все еще время от времени влекущей к себе писателя женщины.
Убеждение, что сам Бог создал мужчину так, что тот не может обходиться одной женщиной, вступало в резкое противоречие с теми нравственными принципами, которые с раннего детства прививали ему родители, и прежде всего с требованием бережного отношения к женщине, мыслью, что мужчина не имеет права причинять ей боль и душевные страдания. Эти свои личные рефлексии Башевис-Зингер перенесет потом на многих своих персонажей, прежде всего, на главного героя «Люблинского штукаря» Яшу Мазура, Германа Браудера из «Врагов» и Аарона Грейдингера из «Шоши» и «Мешуги».
Они же приводили к тому, что он постоянно неимоверно запутывался в своих отношениях с женщинами — ему было крайне трудно расставаться с каждой из них; он не находил в себе душевных сил прямо сказать очередной своей пассии, что охладел к ней и продолжать отношения дальше просто не имеет смысла. Вместо этого он предпочитал лгать, лицемерить и затягивать отношения до тех пор, пока женщине самой не становилось все ясно, и она уходила от него, не забыв перед этим высказать все, что думает по поводу своего бывшего любовника.
Не менее противоречивой натурой был Исаак Башевис-Зингер и в своей интимной жизни. Опять-таки по его личному признанию, гиперсексуальность всегда сочеталась в нем с необычайной стыдливостью и застенчивостью. Он с удовольствием любовался обнаженным женским телом, сам легко раздевался в порыве страсти, но как только все кончалось, спешил натянуть на себя простыню. Сама мысль о том, что кто-то, мужчина или женщина, может увидеть его обнаженным или полуодетым, была для Зингера невыносима, и потому он практически никогда не купался на пляже или в бассейне — только в том случае, если был уверен, что за ним никто не наблюдает.
Вместе с тем именно в это время он много размышлял о значении эротических сцен в литературном произведении и границах допустимого при написании таких сцен. Как уже говорилось, в еврейской литературе нового времени существовало определенное табу как на многие вопросы, связанные с сексуальной жизнью, так и на прямое описание того, что происходит между мужчиной и женщиной в постели, не говоря уже о предельно откровенном рассказе, о самом любовном акте — все это должны были заменять многозначительные многоточия. Лишь в первые десятилетия ХХ века в творчестве Шалома Аша и некоторых других еврейских писателей появились робкие попытки заменить эти многоточия теми или иными эвфемизмами. Подлинный прорыв в этой области совершил в еврейской литературе Исаак Бабель, но он сделал это на русском языке, а не на идиш. Определенные подступы к сексуальной теме намечаются в произведениях брата писателя Исраэля-Иешуа Зингер и в романах его сестры Эстер Крейтман, но это опять-таки подступы, и не более того.
Исаак Башевис-Зингер, между тем, был убежден, что вся мировая литература значительно обеднила самое себя, так как боялась предельно правдиво, до конца, рассказать об этой стороне жизни. Если главной задачей литературы является проникновение в тайны человеческой души, считал Зингер, то писатель просто не имеет права останавливаться на пороге спальни своих героев, а обязан заглянуть в нее. Обязан по той простой причине, что лучше всего подлинная природа человека проявляется именно в самые интимные минуты его жизни; именно то, что он переживает в эти мгновения, и дает возможность понять, что происходит в его душе. В 20-е годы Зингер, к примеру, всерьез считал, что Лев Толстой допустил серьезный художественный просчет, отказавшись в «Анне Карениной» от эротических сцен. Описания тех чувств, которые испытывала Анна в момент близости с мужем или Вронским, самих обстоятельств, в которых протекала эта близость как с тем, так и с другим мужчиной, с его точки зрения, значительно обогатили бы этот великий роман.
Правда, при этом оставались вопросы о границах эротизма — к примеру, о том стоит ли описывать половые органы? В 20-х годах Зингер отвечал на этот вопрос утвердительно — при своей личной стыдливости, он считал, что «описание половых органов является составной частью портрета героев, и может многое сказать о нем читателю». Впоследствии, правда, он отказался от этих своих взглядов, и хотя в его произведениях вдоволь эротики, в них почти нет излишне откровенных эротических сцен. Даже в таких рассказах, как «Сестры», «Тойбеле и ее демон», в романах «Сатана в Горае», «Люблинский штукарь», «Раб», «Шоша», «Мешуга», где вроде бы введение таких сцен обусловлено самим сюжетом, мы не находим самого описания момента близости героев.
Подобную сцену Башевис-Зингер разворачивает разве, что в рассказе «Короткая пятница», но разворачивает исключительно, чтобы показать, «как ЭТО происходило в еврейских семьях» в ночь на субботу, когда близость между супругами объявляется иудаизмом крайне желательной, будучи частью того наслаждения, которое следует получать от святого дня. И сцена эта не может тронуть своим целомудрием:
«Проспали они час или два, а может быть, и три — какое это, в конце концов, имеет значение? — как вдруг Шоше услыхала, как Шмуэль-Лейбеле шепотом зовет ее. Она приоткрыла один глаз и спросила:
— Что случилось?
— Чиста ли ты? — пробормотал он.
Она немного подумала и ответила:
— Да.
Он встал, подошел к кровати и лег рядом с нею. Его пробудило ото сна плотское желание. Сердце его сильно колотилось, кровь быстро текла по жилам, чресла его отяжелели. Его первым побуждением было взять жену немедленно, но он вспомнил, что Закон требует от мужчины сначала ласково поговорить с женщиной, и он стал шептать ей о своей любви и о том, что это их любовное объятие, быть может, даст им сына.
— А на девочку ты не согласен? — упрекнула его Шоше, на что Шмуль-Лейбеле ответил:
— Кого бы Господь ни послал милостью своей, тому бы я и порадовался.
— Боюсь я, что мое время миновало, — со вздохом сказала Шоше.
— Почему же? — сказал Шмуль-Лейбеле. — Праматерь наша Сара была старше тебя.
— Разве я могу равнять себя с Сарой? Куда бы лучше, если б ты развелся со мной и женился на другой.
Он остановил ее, закрыв ей рот рукой.
— Даже если бы я знал, что с другой мог бы породить все двенадцать колен Израилевых, все равно бы тебя не покинул. Другую женщину на твоем месте и представить не могу. Ты — зеница ока моего.
— А что если я умру?
— Боже сохрани! Я просто погибну от тоски. Нас похоронят в один день.
— Не говори так, это богохульство. Я тебе желаю прожить, пока мои кости не рассыплются в прах. Ты мужчина. Найдешь себе другую. А я, что бы я делала без тебя?
Шмуль-Лейбеле хотел ответить, но она закрыла ему рот поцелуем. И тогда он повернулся к ней. Шмуль-Лейбеле любил тело своей жены. Каждый раз, когда она отдавалась ему, это потрясало его как чудо. Возможно ли, думал он, что ему, Шмулю-Лейбеле, досталось в полное владение такое сокровище? Он знал Закон — человеку не следует предаваться плотской похоти ради удовольствия.
Но где-то в Священном Писании он читал, что мужчине дозволяется целовать и ласкать жену, с которой он сочетался браком по всем законам Моисеевым и Израилевым, и теперь он ласкал ее лицо, шею и грудь. Шоше сказала, что это легкомыслие.
Он ответил:
— Ну, так пусть меня вздернут на дыбу. Самые святые люди тоже любили своих жен…»
Согласитесь, что этот отрывок исполнен одновременно и напряженного эротизма, и подлинного целомудрия. И как же нелепо звучат после него все попытки литературных оппонентов Башевиса-Зингера обвинить его в приверженности к «порнографии»!
Как мы увидим ниже, в жизни Башевиса-Зингера был период, когда он действительно писал порнографические рассказы, но делал он это исключительно ради заработка, никогда не пытаясь их опубликовать ни под одним из своих псевдонимов.
* * *
К сожалению, до нас почти не дошли ранние произведения Башевиса-Зингера, однако именно в середине 20-х годов он начинает всерьез пробовать свои силы в прозе и публиковать короткие рассказы в различных идишских изданиях.
Согласно всем библиографическим справочникам, дебютом Башевиса-Зингера в литературе стал рассказ «Ойф дер элтер» («На старости лет»), опубликованный в 60-м номере журнала «Литературешен блаттер» за 1925-й год и подписанный «Ц».
Прочитав этот рассказ, редактор отметил, что написан он неплохо, но, во-первых, в нем нет самого главного — классовой борьбы, а во-вторых, рассказ кажется ему излишне пессимистичным и… антисемитским.
— Что значит «антисемитским»? — удивился Зингер.
— Ну, ты рисуешь евреев не в самом лучшем свете. Только представь, что было бы, если бы этот рассказ перевели на польский! Надо думать о таких вещах — ведь по тому, что мы пишем, судят о нашем народе!
Рассказ, тем не менее, был опубликован, хотя разговор с редактором оставил начинающего писателя в некотором недоумении. Он отказывался признавать, что в произведении непременно должна быть «классовая борьба»; не понимал, почему литература обязана быть оптимистичной, и уж совсем напрочь отказывался понимать, почему еврейский писатель должен вести заочный диалог с антисемитами и с учетом их мнения искажать правду жизни?
Чуть позже в том же журнале начинающий писатель опубликовал рассказ «Вайбер» («Жены»), который он подписал «Ицхак Башевис» — в честь своей матери Батшебы, чтобы читатель не путал его со старшим братом — Исраэлем-Иешуа Зингером, приобретавшем все большую известность как писатель. Таким образом, именно с рассказом «Жены» и связано рождение того самого псевдонима, который в итоге принесет Иче-Герцу Зингеру-младшему всемирную славу.
Дж. Хадда, верная своей «психоаналитической» концепции жизненного пути писателя, видит в выборе Зингером псевдонима стремление отделиться не только от брата, но и отца, отплатив ему таким образом за «недостаток» любви.
«Выбор Ицхаком псевдонима «Башевис», под которым его будут знать еврейские читатели, — пишет Хадда, — был для него определенным шагом вперед на пути к самоидентификации. Созданная Ицхаком новая фамилия основывалась на имени его матери Батшеба. Этот обычай был достаточно распространен среди евреев Восточной Европы: Малкин, Ривкин, Дворкин, Лис (от Лея), Бейлис, Перлис — вот только несколько примеров таких фамилий. Но выбором такой фамилии Башевис однозначно продекларировал: не связывайте меня с моим отцом и братом».
И далее Хадда утверждает, что выбор псевдонима Башевис имел для Зингера глубинное значение в силу ряда причин.
Во-первых, он подчеркивал, что его духовная связь с матерью всегда была глубже, чем с отцом, его личность в определенной степени была продолжением личности матери, а не отца. Автор этой книги категорически не согласен с этим выводом Дж. Хадды, он опять-таки кажется мне надуманным и не соответствующим действительности, но, безусловно, имеет право на существование.
Во-вторых, по мнению Хадды, фамилия Зингер ассоциировалась и у самого писателя, и у многих читателей с известной раввинской семьей, то есть с еврейской ультраортодоксией, от которой Зингер стремился отдалиться. В-третьих, она неминуемо ассоциировалась для него и с той нищетой, в которой он провел свое детство и из которой всю жизнь пытался вырваться.
Но вот мысль Дж. Хадды о том, что «женский псевдоним» писателя отражал его стремление проникнуть в тайны женской психологии и сексуальности, один из основных лейтмотивов его творчества, бесспорно, заслуживает внимания.
В это время Зингер, как принято в таких случаях писать, настойчиво искал свой собственный путь в литературе. С одной стороны, его влекла к себе русская реалистическая школа, с другой, он в это время, вне сомнения, оказался и под влиянием писавших на немецком крупнейших представителей пражской литературной школы, прежде всего, Майринка и Кафки, а также чрезвычайно полюбившегося ему Эдгара По.
На стыке эти трех течений Зингер и создает свой особый мир, в котором в изображаемую с предельной, почти фотографической точностью действительность вдруг властно врываются некие метафизические силы, ставящие героя перед тяжелейшим нравственным выбором и заставляющие сделать этот выбор, неминуемо влекущий за собой те или иные кардинальные перемены в его жизни. В этом мире реальность и ирреальность не только пересекаются друг с другом, но и зачастую совершенно перепутаны: то, что казалось реальным, может оказаться иллюзией, то, что выглядело благом, в итоге может обернуться злом, и наоборот.
Не случайно своим подлинным литературным дебютом Зингер считал рассказ «В мире хаоса», написанный им в 1926 году. Герой этого рассказа, молодой польский еврей, вроде бы живет обычной жизнью — занимается бизнесом, ходит по улицам и даже собирается вот-вот жениться. В то же время он чувствует во всей своей жизни некую ненормальность, какую-то тайну — к примеру, он не может вспомнить, когда он спит, когда одевается и раздевается, откуда знаком с теми или иными людьми и т. д. Наконец, он встречает раввина-каббалиста, который объясняет ему, что с ним происходит — на самом деле он давно мертв и должен покоиться в могиле, а не бродить по улицам и делать предложения девушкам. «Открой пуговицы своего лапсердака, — говорит раввин в финале этого рассказа, — и ты увидишь под ним саван»…
Зингер никогда не переиздавал этого рассказа, но зато в разные годы написал несколько его вариаций. Сам рассказ, вне сомнения, был навеян перипетиями личной жизни писателя — за коротким подъемом пришел тяжелый эмоциональный спад, всегда сопровождавшийся у Зингера неверием в собственные силы, утратой жизненных целей, чувством разочарования во всем и вся.
Этому спаду, безусловно, способствовали и внешние обстоятельства. Поразивший Польшу новый экономический кризис привел спонсора журнала, в котором работал Зингер, на грань банкротства, вследствие чего сотрудникам редакции месяцами не платили зарплату и все ждали, что журнал вот-вот прекратит свое существование. Число заказов на переводы тоже резко уменьшилось, и над молодым писателем опять замаячил призрак голода.
Кроме того, над Зингером вновь нависла угроза призыва в армию, и в поисках выхода он начал всерьез обдумывать возможность переезда в Палестину. Так как англичане установили квоту на еврейскую эмиграцию в Святую землю, то достать въездной сертификат было непросто, и Исаак попросил старшего брата задействовать для этого все свои связи. В то же время ехать туда ему совсем не хотелось — он был знаком с десятками молодых евреев, которые отправлялись на историческую родину, будучи убежденными сионистами, а через год-два возвращались из Палестины крайне разочарованными, нередко больными, и по возвращении превращались в фанатичных коммунистов.
К тому же он не представлял, чем будет заниматься в Палестине. Там нужны были физически крепкие люди, готовые работать на заводах или в кибуцах, а он к этому был категорически не способен. Если же учесть, что сионисты ратовали за то, чтобы все евреи говорили на иврите, и крайне враждебно относились к идишу, то выходило, что работы в редакции какой-нибудь газеты или журнала ему там не найти…
К счастью, после политического переворота, устроенного Пилсудским, вопрос о призыве в армию решился сам собой. Новоявленный диктатор Польши, не особенно скрывавший свои антисемитские взгляды, дал негласное указание сократить число евреев в польской армии, и уж тем более ни в коем случае не призывать в нее неспособных к службе «дохляков», а Исаак Зингер как раз подходил под последнее определение.
Однако вслед за этим на него навалился новый удар: Гина позвонила к нему в квартиру на улицу Заменгоф, сказала, что она тяжело больна, и хотела бы с ним попрощаться. Встретившись с Гиной, Зингер поразился страшным переменам, произошедшим с ней за те несколько месяцев, которые они не виделись: она резко похудела, постарела и вообще едва держалась на ногах.
В этот момент 22-летний Зингер вдруг осознал, насколько сильно любит эту подбиравшуюся к своему пятидесятилетию женщину. Он засиделся у нее в доме далеко за полночь, попытался разжечь в ней огонь прежней страсти, но Гина осталась холодна, наотрез отказалась дать себя раздеть и сказала, что постелет ему в его бывшей каморке. Когда же на следующий день он все-таки настоял на своем, то не узнал Гину — от прежней ее раскованности в постели не осталось и следа, она вела себя необычайно скромно, хотя было видно, что это проявление его любви ей приятно. Врач, на походе к которому настоял Зингер, заявил, что Гина больна туберкулезом, страдает тяжелой формой анемии и единственное, что может продлить ей жизнь — это свежий воздух и здоровое питание. Разумеется, на поездку в зарубежный санаторий денег ни у Гины, ни у Исаака не было, но они каким-то образом смогли достать средства на то, чтобы снять одну комнатку в дачном поселке Отвоцк, куда на лето выезжало подавляющее большинство варшавской интеллигенции. Сам Зингер в надежде получить новые заказы на переводы и заработать хоть какие-то деньги остался в Варшаве, но старался как можно чаще бывать у Гины, всячески демонстрируя ей свою любовь и нежность.
То, как много значила для него эта женщина, можно понять из тех слов, которые Зингер обращает к ней в повести «Молодой человек в поисках любви»:
«Я попытался поговорить с Гиной при помощи телепатии.
— Может быть, ты беременна? Может быть, ты, так же как я, стоишь сейчас у окна и вглядываешься в тайны этой ночи? Что с тобой, любимая, что у тебя болит? Не умирай, Гинеле, смерть — это большой обман и сплошное недоразумение. Ты же знаешь, как ты нужна мне, и знаешь, что ни одна женщина в мире не сможет занять твое место. Наша встреча — это самая прекрасная страница романа, написанного Богом, и никому во Вселенной не дано стереть ее. Ни одна женщина в мире не сможет целовать меня, как ты, притягивать к себе, как ты, насыщать меня любовью, как ты. Душа моя стремится к тебе, ибо мы столько раз встречались с тобой в разных жизнях, что давно уже стали неразлучны. Мы любили друг друга в начале времен, когда были только амебами. Рыбами были мы в море, птицами в воздухе, слепышами в земле. Вместе страдали в Египте, вместе стояли у горы Синай. Потом я был Боазом, а ты была Руф, я Амноном, а ты — Тамар. Когда разделил Иеровоам колена Израиля, ты была Иерусалимом, а я — Беэр-Шевой, но преодолел я все границы, чтобы дотянуться до тебя…»
Спустя час после того, как он произносил этот страстный мысленный монолог, Зингер уже сжимал в своих объятиях горничную Миреле, с нетерпением ждавшую его на своем соломенном матрасе на кухне. И нельзя сказать, что его при этом очень сильно мучила совесть…
* * *
Летом 1927 года, в те самые дни, когда Гина отдыхала на даче, Зингеру неожиданно понадобился для работы «Большой немецко-польский словарь», который он оставил в ее квартире на улице Ляшно. Направившись туда, чтобы забрать эту книгу, Зингер обнаружил в почтовом ящике письмо от отца — он забыл сообщить родителям о том, что поменял адрес.
Раввин Пинхас Зингер писал о том, что в последнее время его здоровье сильно пошатнулось; местные врачи подозревают опухоль и потому настоятельно советуют ему съездить в Варшаву, к знаменитому онкологу Зигмунду Френкелю. Так как Иешуа-Исраэль находился в командировке за границей, то отец просил Иче-Герца заблаговременно заказать ему очередь у Френкеля, а заодно снять на пару дней комнату в каком-нибудь еврейском районе города — так, чтобы неподалеку была синагога и возможность достать кошерные продукты.
Зингер взглянул на почтовый штемпель и похолодел: письмо было отправлено несколько недель назад, и в нем отец извещал, что прибудет на Варшавский вокзал утром 12-го таммуза — все даты рав Пинхас-Менахем-Мендель, разумеется, указывал по еврейскому календарю[27]. Однако за время жизни в Варшаве его средний сын так далеко отошел от еврейской жизни, что и понятия не имел, какое число показывал в данный момент еврейский календарь. В панике он бросился на улицу, купил в киоске газету на идиш, в выходных данных которой всегда ставились две даты — по григорианскому и еврейскому календарю, и выяснил, что 12-е таммуза — это как раз сегодня.
Это означало, что отец прибыл в Варшаву несколько часов назад, и теперь оставалось только гадать, как он поведет себя, когда решит, что его никто не пришел встречать. Увидев проезжавший мимо трамвай, Исаак первый раз в жизни вскочил на него на полном ходу, за что ему крепко досталось от кондуктора. Затем также, на полном ходу, спрыгнул с подножки, упал, больно ударил ногу, но, не обращая внимания на боль, побежал к огромному зданию Варшавского вокзала. И лишь в нескольких метрах от его дверей он замедлил бег и облегченно вздохнул: отец стоял на вокзальной площади и беседовал с каким-то солидным религиозным евреем.
— Тателе! — выкрикнул Зингер, подбегая к отцу.
— Ну, вот и мой сын! — спокойно сказал Пинхас-Менахем своему собеседнику. — Видимо, его что-то задержало…
— Я получил твое письмо всего десять минут назад! Ты отправил его на адрес, по которому я давно не живу. Я совершенно случайно зашел в тот дом, чтобы взять книгу, и увидел конверт. Это чудо! Настоящее чудо! — выпалил Зингер.
Это и в самом деле было чудо — ведь не забудь он у Гины словарь, или отправься за ним на один день позже, он возможно, никогда больше не встретил бы отца. На прием к доктору Френкелю удалось попасть только через неделю. Тот выписал раву Пинхасу-Менахему какие-то таблетки, а проводив своего пациента, отправил его жене, ребецен Батшебе Зингер письмо, в котором сообщал, что, увы, ничем не может ее порадовать и, возможно, ей стоит готовиться к самому худшему…
Но та неделя, которую Исаак Зингер провел в Варшаве вместе с отцом, осталась в его памяти навсегда, и он часто любил вспоминать их последние беседы.
Он снова был маленьким мальчиком, задающим отцу самые важные, самые сложные в мире вопросы, и те ответы, которые тот давал на них, поражали его своей предельной простотой, железной логикой и силой веры — они звучали порой куда более ясно и убедительно, чем вычитанные им в книгах размышления великих философов.
Рав Пинхас-Менахем был, в свою очередь, поражен оставленной им почти десять лет назад Варшавой, существованием в ней еврейского театра, юными сионистами, марширующих по улицам в шортах и в коротких платьицах, и во всем происходящем усматривал явные признаки близости прихода Мессии.
Поделился Пинхас-Менахем с сыном и своей заветной мечтой: за последние годы он написал книгу «Правда Раши», в которой доказывает необоснованность всех претензий, которые предъявляли знатоки Торы более позднего времени к этому величайшему ее комментатору. Теперь уже далеко не молодой, тяжело больной рав Пинхас-Менахем надеялся издать свою последнюю книгу и был твердо убежден, что сам Раши и эта книга станут его главными заступниками на Небесном Суде.
Иче-Герц слушал отца с грустной улыбкой: тот упорно не желал замечать, что мир ешиботников и раввинов, мир религиозных евреев, которые посвящали все свое свободное время изучению Торы и которым и в самом деле была бы интересна такая книга, постепенно уходил в прошлое. Скоро, очень скоро может случиться так, что у подобных книг вообще не останется читателей…
Пройдет всего несколько лет — и Зингер с горечью обнаружит, что почти то же самое, что он думал тогда про книгу отца, можно сказать и про его творчество. Число читателей на идише в 30-х годах ХХ века было все еще достаточно велико, но с каждым годом заметно уменьшалось. Еврейская интеллигенция России переходила на русский язык, Америки — на английский, Польши — на польский. Даже жена его друга Аарона Цейтлина в быту общалась с детьми на польском, так что они вряд ли могли прочесть стихи, статьи и пьесы своего отца в оригинале.
Но, тем не менее, он не собирался отказываться от сделанного им выбора, упорно продолжая верить, что на идиш и только на идиш можно выразить душу европейского еврейства.
Сама неистовость этой его веры, веры, вопреки всему, доказывала, что он, Иче-Герц Зингер, несмотря на все происшедшие с ним метаморфозы, был достойным сыном своего отца.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК