Глава 7 Возвращение в Польшу. «В суде моего отца» (1956)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В 1956 году Башевис-Зингер порадовал своих поклонников новой книгой — «В суде моего отца» («Майн татенс бейс-дин штуб»), вышедшей в нью-йоркском идишском издательстве «Дер квал».

Хотя с момента выхода предыдущей «Семьи Мускат» прошло больше шести лет, обе эти книги были неразрывно связаны друг с другом глубокой внутренней связью — и в той, и в другой Зингер пытался воскресить исчезнувший мир польского еврейства. Каждая страница книги «В суде моего отца» проникнута горячей убежденностью Зингера, что нет ни смерти, ни, в сущности, самого времени — прошлое никуда не исчезает, оно продолжает существовать и оставаться таким же реальным, как и настоящее, и в него, при желании, не так уж трудно попасть.

Книга «В суде моего отца» была, в сущности, реализацией давней, детской мечты Башевиса-Зингера. Еще в возрасте 11–12 лет он прочитал «Детство» Л.Н.Толстого, причем тогда он даже не обратил внимание на то, кто является автором этой повести. Более того — он, по его собственному позднему признанию, поначалу даже не понял, что речь идет о переводе. История и переживания Николеньки так захватили его; показались ему настолько похожими и, одновременно, настолько отличными от истории его собственной жизни и его собственных переживаний, что Иче-Герц дал себе слово, что когда-нибудь тоже обязательно напишет книгу о своем детстве и, конечно же, о «бейс-дине» — раввинском суде, которым управлял его отец Пинхас-Менахем на Крохмальной улице в Варшаве.

Однако, как уже было сказано, книга «В суде моего отца» отнюдь не является только книгой о детстве. Вернее, она является не только книгой о детстве сына варшавского раввина — сама ее сверхидея оказалась намного шире.

Вот как сам Зингер рассказывает об истории ее создания и тем, что двигало им при ее составлении в своем авторском предисловии к изданию этой книги на английском языке:

«В суде моего отца», или «Бет-Дин», как назван оригинал этой книги на языке идиш, в определенном смысле представляет собой литературный эксперимент. Это попытка соединения двух жанров — мемуаров и беллетристики — и манера подачи материала, сам подход к описанию событий здесь отличны от того, что было в моих прежних сочинениях.

В виде серии отрывков эти воспоминания были впервые в газете «Джуиш дейли форвард» под моим журналистским псевдонимом «Исаак Варшавский». Мысль об этой работе жила во мне с давних пор: еще очень юным я думал, что должен написать о Бет-Дине. Уже после публикации всей серии в газете я решил выпустить ее в книге под своей собственной фамилией: ведь изображаемые в ней среда и образ жизни более не существуют и являются неповторимыми…»

Внешне книга «В суде моего отца» и в самом деле представляет собой сборник новелл, связанных между собой разве что общими героями и местом повествования, однако существующая между ними внутренняя, глубинная связь, невольно возникающее при чтении ощущение развития повествования превращает «В суде моего отца» в подлинный роман в новеллах.

На протяжении этого романа мы видим, как постепенно взрослеет его главный герой, как расширяются и меняются его представления об окружающих людях и о жизни; как меняется, наконец, сама жизнь польского еврейства, в которую властно врываются ветры и потрясения начала бурного ХХ века.

Определяя жанр книги «В суде моего отца» как «роман в новеллах», автор рискует навлечь на себя гнев многих исследователей творчества Башевиса-Зингера и ревнителей строгих литературоведческих формулировок.

В самом деле, если открывающая книгу глава «Жертва» действительно представляет собой классическую новеллу, то есть напряженную историю о женщине, настолько беззаветно любящей своего супруга, что она решила на старости лет отказаться от него и дать ему возможность жениться на более молодой жене, которая, в отличие от нее, могла бы удовлетворить его нерастраченный мужской пыл; если под это определение вполне подпадают такие главы, как «Большой Дин-Тора», «Подарок на Пурим[39]», «Завещание», «День удовольствий» и др., то целый ряд глав книги вроде бы не несут в себе столь обязательного для новеллы острого и завершенного сюжета.

Но в том-то и дело, что внутреннее напряжение в них настолько велико, а вложенная в них философская или метафизическая идея проходит весь свой путь от завязки и до развязки, что они тоже вполне подпадают под определение «новеллы».

У читателя книги, безусловно, возникает резонный вопрос, почему Зингер, компонуя ее из написанных в разные годы новелл и дописывая новые главы, начал книгу именно с рассказа «Жертва»? Для чего ему понадобилось, чтобы читатель сражу же, с первых страниц, оказался в доме его отца на Крохмальной улице?

Да, «Жертва», безусловно, является блистательной новеллой — мы так и видим трогательную пожилую пару, сумевшую пронести любовь другу к другу через всю жизнь; мы вместе с обитателями Крохмальной улицы приходим в недоумение, узнав, что старики вдруг решили развестись; мы слышим пересуды ее обитателей и вместе с ними не знаем, как реагировать, когда выясняется, что инициатором развода выступает жена и что делает она это… во имя любви к мужу.

Напряжение повествования нарастает даже не от странице к странице, а от предложения к предложению, от слова к слову:

«На следующее утро старая женщина пришла опять, на этот раз с мужем, и отец устроил им настоящий допрос. Меня он из кабинета выставил. Отец говорил хриплым голосом — то медленно, то быстрее, то ласково, то сердито… Я все время боялся, что в следующую минуту отец разразится криком: «Негодяи, неужто вы решили, что Он бросил свой мир, отдав его во власть хаоса?!» — и выгонит их вон, как всегда поступал с нарушителями закона. Но прошел час, а посетители все еще были в его кабинете. Старик говорил медленно и сокрушенно. Женщина упрашивала. Ее голос становился все вкрадчивее. Она шептала ему о самом сокровенном, о чем мужчина почти никогда не слышит из уст женщины, о чем лишь изредка говорится в тяжелых томах Респонсы[40]…»

Воистину в этой истории «все завязалось в один узел: жизнь, смерть, вожделение, безграничная верность, любовь»…

Но ведь, казалось бы, куда логичнее было бы начать такую книгу с главы «Родословное дерево», то есть рассказать об истории семьи героя, его самых ранних детских впечатлениях, жизни в Левонсине и Радзимине, переезде в Варшаву. Тогда в книге была бы та самая четкая хронологическая логика, которая в ней затем более-менее просматривается.

Но в том-то и дело, что новелла «Жертва» предваряет книгу, потому что является ключом к ней. Как всегда у Башевиса-Зингера, это не просто еще она история о «странностях любви», хотя, это, конечно же, написанная во вполне реалистическом ключе история о любви, о вечном конфликте души и тела, о том, какими порой парадоксальными могут быть поступки людей, движимых этим чувством.

Однако Зингер в этой истории видел прежде всего олицетворение подлинной любви, в том смысле, которое вкладывает в это слово еврейская мистика. Подлинная любовь, высшая степень этого чувства, говорит Каббала, заключается в том, что любящий получает высшее наслаждение от стремления доставить наслаждение любимому. Именно к такой любви к своим ближним, к своему народу и к своему Богу и должен стремиться человек. Такая любовь и лежит в основе новелла «Жертва», и именно такой любовью к описываемому им миру дышат многие страницы книги «В суде моего отца».

Да, как ни странно это прозвучит, «В суде моего отца» — это, прежде всего, книга о любви, а уже затем обо всем остальном. О любви к прошлому, к тому неспешному течению и высочайшему духовному напряжению жизни, которым характеризовалась жизнь лучших представителей еврейского народа в Польше, олицетворяющих собой подлинный дух иудаизма. О любовных тайнах. О любви евреев к своему Богу, которой они оставались верны перед лицом любых лишений и смерти. О любви родителей к детям и детей к родителям. О любви беспричинной, бескорыстной и жертвенной…

И это еще раз подтверждает высказанные Зингером в одном из его многочисленных интервью словах, что о чем бы он ни писал, он всегда писал о любви как главной движущей силе всего человеческого бытия. И если мы воспользуемся выданным автором в первой новелле «ключом» к книге, то понятным станет и все остальное.

* * *

Рассказ о детстве, о внутреннем мире ребенка, его взаимоотношениях со сверстниками и миром взрослых, в принципе, был отнюдь не нов для еврейской литературы. Начиная с Шолом-Алейхема, почти каждый еврейский писатель обращался к этой теме, однако у Зингера этот рассказ освещен совершенно особым, ностальгическим светом, и писатель сам время от времени признается, что, возможно, кое-что идеализирует в прошлом, так как оно ему по-настоящему дорого и любимо.

Вместе с тем он явно стремился дать бой утвердившейся в еврейской литературе под влиянием социалистических идей изображению мира религиозных евреев и всей системы еврейского образования и воспитания, как некоего «темного царства», в котором якобы вся учеба основывалась на принуждении, побоях и подавлении личности ребенка.

«Хедер[41] почти всегда изображали в виде такого особого места на земле, где невинные отроки терпят муки от своих учителей — обшарпанных и сварливых. На деле все обстояло не совсем так. Мир жил не по справедливости; естественно, то же самое происходило и в хедере»,

— так с иронией начинает Зингер главу «Сильные» (правильнее, ближе к оригиналу было бы перевести ее как «Герои» — П.Л.), и дальше следует блестящий, увлекательный рассказ об учениках одного класса, стоящих на пороге вступления в переходный возраст; об их сложных взаимоотношениях друг с другом; об интригах и ссорах, то есть о том, что происходило, происходит и будет происходить во все времена и в любых школах мира, а не только в еврейском хедере.

История противостояния юного героя книги всему своему классу из-за его непохожести на всех остальных ребят и его нежелания жить по принятым правилам, если эти правила вступают в противоречие с привитыми ему представлениями о добре и зле — это, в сущности, вечная история. Еврейскими тут являются разве что ассоциации и представления, которыми живет герой этой главы и которые типичны для самого образа мышления еврейского ребенка того времени:

«Я вышел во двор. Там они стояли все до единого. Мне снова вспомнились Иосиф и его братья. Те явились к Иосифу купить хлеба, а зачем ко мне пришли мои друзья?

И все-таки они пришли, устыженные, немного испуганные, — Симон, Леви, Иуда… Поскольку я не был правителем Египта, им не понадобилось кланяться мне «лицом до земли». Мне нечего было продать, кроме моих грез».

Любопытно, что если в этой главе герой книги встречает своих пришедших мириться друзей, как библейский Иосиф своих братьев, то спустя несколько лет, в Билгорае уже 16-летний герой встречает пришедших к нему познакомиться Нотте и Меира, «как Платон Сократа».

Как видим, за эти годы расширилось его образование, изменилось мировоззрение и вместе с ним изменились и ассоциации. Они стали куда менее «еврейскими», и уже в этом изменении отчетливо проявляется все больший отход героя от еврейских ценностей, мира своих отцов и дедов.

В целом в тех новеллах, где Зингер рассказывает о своем детстве и отрочестве, он предстает не только великим рассказчиком, но и великим знатоком психологии ребенка, вполне сопоставимым по мастерству проникновения в детскую душу с величайшими писателями прошлого.

Такова новела «День удовольствий», в которой маленький рассказчик в одночасье стал обладателем целого состояния в размере одного рубля. Зная, что если родители увидят у него деньги, «они обратят рубль в ничто», мальчик решает доставить себе на него «все удовольствия жизни» — и дальше следует забавный, психологически предельно точный рассказ о том, как он тратит эти деньги на извозчика, покупку шоколада в кондитерской, на экзотический фрукт и т. д.

При этом Башевис-Зингер в рассказе отнюдь не подсматривает за собой-ребенком с высоты времени. Нет, на протяжении всего времени повествования рассказ ведется именно от имени ребенка, и все окружающее воспринимается его глазами, так что невольно возникает ощущение, что «День удовольствий» написан самим мальчишкой сразу по следам всего им в этот день пережитого.

Столь же точны и великолепны с точки зрения воспроизведения мироощущения еврейского ребенка новеллы «Реб Ашер, молочник», «К диким коровам», «Атласный лапсердак» и др.

Каждая из этих новелл, посвященная тому или иному эпизоду «из жизни еврейского мальчика», будучи важной составной частью книги, одновременно является и вполне самостоятельным произведением. Зингер прекрасно осознавал это и включал эти свои новеллы о детстве в виде отдельных рассказов в различные сборники для детей.

* * *

Вслед за Львом Толстым Зингер мог бы повторить, что больше всего в книге «В суде моего отца» он любил «мысль семейную». В центре ее и в самом деле находится история еврейской семьи начала ХХ века, и в этом смысле «В суде моего отца» является в куда большей степени «семейной сагой», чем роман «Семья Мускат».

В «Семье Мускат», как уже говорилось, автора прежде всего интересует образ ее главного героя, его судьба и эволюция его личности; другие герои более-менее статичны, они уже сделали свой выбор и следуют ему.

«В суде моего отца» показана именно история и эволюция еврейской семьи того времени. И здесь для Башевиса-Зингера важно все: взаимоотношения между супругами, между родителями и детьми; те перемены, которые, вопреки воле старшего поколения, настойчиво стучатся в двери их дома и отрывают их детей от образа жизни и религии их предков. Можно сказать, что образы главного героя книги, его сестры Эстер и брата Исраэля-Иешуа помогают понять тот путь, какой Аса-Гешл прошел до своего приезда в Варшаву и который в «Семье Мускат» намечен лишь пунктиром. То есть речь опять-таки идет о довольно-таки «обыкновенной истории» еврейских мальчиков и девочек, постепенно разочаровывающихся в привитых им с детства идеалах и уходящих в манящий их мир светской европейской культуры, кажущийся их родителям не только чужим, но и безнравственным и беспринципным.

И в то же время следует помнить, что «В суде моего отца» речь идет все-таки не о совсем обычной семье, а о семье раввина, причем, с точки зрения окружающих, не какого-нибудь великого раввина, авторитетного знатока Закона, а самого обычного, «маленького» раввина, вся община которого сосредоточена на одной, не очень большой Крохмальной улице.

Нужно сказать, что образ раввина, столь часто встречающийся в различных произведениях Зингера, до того был практически не разработан в еврейской литературе. Это, безусловно, не означает, что этот образ вообще не возникал на страницах книг еврейских писателей. Разумеется, будучи неотъемлемой частью еврейского бытия, он то и дело встречается в рассказах и повестях Менделе-Мойхер Сфорима, Ицхока-Лейбуша Переца, Шолом-Алейхема и других авторов. Однако большинство еврейских писателей, будучи убежденными атеистами и приверженцами социалистической идеологии, предпочитали рисовать раввинов исключительно в гротескных, сатирических красках. Для них раввин почти всегда был «служителем культа», «мракобесом», вся цель жизни которого сводится к тому, чтобы удержать свою паству «во мраке средневековых предрассудков».

Некоторым диссонансом такому взгляду на роль раввинов в еврейском обществе звучали созданный Шолом-Алейхемом в его «Касриловке» величественный образ рава Йозефа; образ Ребе в «Конармии» И.Бабеля или Ребе в полузабытой поэме М.Светлова. Но и в этих замечательных произведениях образ раввина рисуется скорее как некий символ, а не живой человек из плоти и крови.

Иными, предельно реалистичными красками рисует Зингер раввина «В суде моего отца».

Он предстает перед читателем то в кругу семьи, то во время разрешения тех или иных, «чисто еврейских», порой очень деликатных вопросов, то как духовный наставник всей своей паствы, разделяющий все ее беды и проблемы. И именно от силы его веры, от осознания высоты тех идеалов, которым он служит и проистекает то огромное влияние, которое этот вроде бы лишенный внешней харизмы человек обладает в своей общине. Вот как описывает писатель то впечатление, которое производит отповедь его отца зарвавшимся шутникам в главе «Подарок на Пурим»:

«Где только что стоял шум и гам, теперь воцарилась тишина. Женщины начали вытирать глаза передниками. Мужчины опустили головы. Девушки стыдливо потупили взоры. После слов отца всякие разговоры о Дин-Тора разом прекратились. Всеми, казалось, овладел стыд и священный трепет. Устами отца говорила сама Тора, и люди чувствовали, что сказанное справедливо до последнего слова. Я много раз был свидетелем тому, как отец своими простыми увещеваниями побеждал людскую мелочность, суетное высокомерие, глупую злость и спесь…»

В главе «Большой Дин-Тора», где раввину приходится разбирать чрезвычайно запутанную тяжбу между двумя бизнесменами, он выступает как интеллектуал, способный разобраться в любой, даже до того совершенно незнакомой ему проблеме и найти ее оптимальное решение, предельно соответствующее установкам Торы. И то бремя ответственности, которое он чувствует, принимая это решение, не может не вызывать уважение.

Зингер остается в этой главе верен себе: рассказывая, как его отец вершил суд, он разворачивает почти детективное действие и перед развязкой доводит повествование до крайней степени напряжения:

«Так вот, последний день разбирательства выдался по-настоящему бурный. Уже не только участники тяжбы, но и поверенные кричали криком. От первоначального дружелюбия между ними не осталось и следа — теперь они ссорились и поливали друг друга грязью. Наконец, их долго сдерживаемая злость получила выход — они пререкались и вопили, пока совсем не обессилели. В этот момент отец вынул платок и велел тяжущимся прикоснуться к нему в знак согласия подчиниться его решению. Я стоял рядом и дрожал. Я был совершенно уверен, что отец ничего не понял из их путанных премудростей и что его постановление будет столь же несуразно, как зуботычина вместо субботнего приветствия. Но вдруг выяснилось, что за прошедшие дни мой отец все-таки уловил суть спора…»

Но вот наступает развязка:

«После того, как он (отец — П.Л.) объявил решение, некоторое время стояла тишина. Ни у кого не было сил заговорить. Чернобородый смотрел на отца свирепым взглядом. Малорослый состроил гримасу, как будто он случайно проглотил что-то кислое. Раввин с круглыми глазами цинично улыбался, демонстрируя желтые зубы…

…Придя в себя, они принялись ругать отцовское постановление на чем свет стоит. Дошло до оскорбительных намеков. Аргументы отца были простые:

— Я же спрашивал вас, хотите ли вы абсолютного решения, или согласны на компромисс.

— Компромисс тоже должен быть разумным.

— Вы слышали мое решение. Казаков, чтобы заставить вас его выполнить, у меня нет.

Раввины и их клиенты разошлись по углам совещаться. Оттуда доносились бормотания, споры, упреки. Помню, громче всех возмущалась та сторона, которая выиграла больше другой. Но шло время, и они стали склоняться к тому, что компромисс в общем-то не так плох и что лучшего решения и вправду трудно было найти. Участники тяжбы, которые были деловыми партнерами, пожали друг другу руки…»

Так в книге утверждается мысль о высшей справедливости еврейского суда по законам Торы, которую Зингер высказал еще в предисловии: «Я твердо убежден, что суд будущего будет основан на принципах Бет-Дина, — если, конечно, в нравственном смысле мир пойдет вперед, а не назад».

Сам отец писателя олицетворяет для него настоящего раввина, поражающего окружающих и своей силой веры, и бескорыстием, и готовностью прийти на помощь и понять каждого еврея, да и любого человека. Да что там человека — даже обыкновенную кошку, ставшую одной из героинь новеллы «Голод»:

«Не убоявшись зверского холода, в жилище наше вторглись полчища мышей. Они грызли книги и одежду, ночами носились по комнатам, проявляя самоубийственную наглость. Мать раздобыла где-то кошку, но та созерцала мышиные действия с философским безразличием. Желтые круглые глаза, казалось, говорили: «Пусть бегают. Мне-то какая разница?»

Кошачьи мысли, надо полагать, уплывали куда-то вдаль. Кошка почти все время дремала и видела сны. «Кто знает? — говорил отец. — А вдруг в прежней жизни она вовсе не была кошкой? А вдруг она перевоплотилась?..»

Отец относился к кошке заботливо и не без почтения. Разве не может такое случиться, что у нее душа праведника или даже святого? В конце концов, известно ведь, что святой, если хоть раз согрешит, временно отправляется обратно на землю…

За едой отец всегда звал кошку к себе; та с величественным видом позволяла уговорить себя покушать и ела медленно, проявляя великую разборчивость ко всему, что давали. Потом поднимала к нам взор, исполненный ледяного высокомерия. «Если бы вы узнали, кто я на самом деле, со страхом читали мы в этом взоре, — вы бы поняли, какая для вас честь — мое пребывание в доме…»

Ну, могла ли она охотиться на мышей?»

Безусловно, образ отца у Зингера пронизан сыновней любовью, а она, если верить старой еврейской поговорке, портит зрение. Но вместе с тем Зингер отнюдь не идеализирует отца — он показывает и то, насколько его отец был скован множеством запретов и предрассудков, но это отнюдь не мешает ему быть одновременно мудрым и человечным.

Опять-таки в новелле «Тщетные надежды» Зингер замечает:

«Какие они разные, эти духовные раввины, думал я, как по-разному ведут себя и выглядят».

И раввины и в самом деле оказываются разными — в той же новелле «Большой Бет-Дин» Зингер рисует двух раввинов-поверенных явно куда больше озабоченных величиной своих доходов, чем духовными вопросами и познанием Торы. В главе «Наследники» рассказывается о деградации семьи потомственных раввинов, представители последнего поколения которого вызывают разве что отвращение. Да и радзиминский Ребе, как же говорилось, у автора отнюдь не вызывает симпатий.

И все же, создавая образ своего отца, Зингер одновременно выступает страстным защитником самого института раввинов, доказывая его необходимость для продолжения дальнейшего существования еврейского народа и утверждая, что этот институт заслуживает уважения в куда большей степени, чем осмеяния.

Впрочем, эта же мысль не раз возникает и в рассказах «Плагиатор», «Тишевицкая сказка» и многих других; и в уже рассматривавшихся романах «Сатан в Горае» и «Семья Мускат», и в пьесе «Тойбеле и ее демон». Что не удивительно — ведь выросший, в отличие от многих других еврейских писателей не в семье торговца, а в семье раввина, Зингер был знаком с носителями этого звания и их образом жизни куда лучше других — она ежедневно проходила перед его глазами и была, собственно говоря, и его жизнью.

* * *

Сам избранный Зингером жанр, или, как сейчас любят говорить издатели, «формат» книги позволил ему создать в ней необычайно широкую, запоминающуюся галерею портретов обитателей Крохмальной улицы. Некоторые из них выписаны настолько ярко и впечатляюще, что при всей своей реалистичности поднимаются поистине до символического звучания.

Таков образ Моше Блехера из новеллы «В землю Израильскую», словно олицетворяющий собой вечную иррациональную любовь евреев к Святой земле и стремление вернуться на нее. Простой жестянщик, он интересуется философскими вопросами, способными поставить в тупик раввина, и в конце концов осуществляет свою мечту и отправляется с семьей в Палестину.

И вот тут-то мечта сталкивается с реальной жизнью — жизнь в Палестине оказывается полна трудностей и лишений, Блехер возвращается в Польшу и, кажется, теперь-то он должен успокоиться и понять, что евреям там делать нечего. Но нет — вопреки логике, вместо разочарования Моше Блехер привозит из Святой земли еще большую любовь к ней и убежденность, что именно там евреи и должны жить.

Спор, который разворачивается в кабинете раввина, — это типичный для того времени спор между сионистом (или, скорее, симпатизирующим сионистам евреем) и их страстным противником. В самом этом споре заложены основы того самого религиозного сионизма, которому под руководством раввина Авраама Кука предстояло стать одним из самых мощных еврейских национальных течений:

«Моше Блехеру нужен был Мессия и только Мессия. Но со временем он стал относиться к сионистским идеям более сочувственно. В конце концов, если Мессия пока не думает являться, должны ли евреи просто сидеть и ждать? Может быть, Бог хочет, чтобы они понудили Мессию прийти? Может быть, евреям следует сначала обосноваться на Святой земле, а потом уже Мессия принесет им спасение? Помню, Блехер начал спорить на эту тему с моим отцом. Отец считал сионистов безбожниками, святотатцами, кощунниками, которые оскверняют Святую землю своим присутствием. Но Моше Блехер отвечал:

— А может быть, так предопределено. Может быть, они и есть предвестники Мессии, сына Иосифова[42]? Может быть, они раскаются и станут добрыми евреями? Нам не дано заранее знать, как исполнится предначертание.

— Чтобы поселиться в Святой земле, ты должен быть, по крайней мере, евреем.

— А они кто? Язычники? Они терпят лишения ради всех евреев, осушают болота и умирают от малярии. Они истинные мученики. Стоит ли приуменьшать их подвиг?..»

Наконец, настает день, когда Моше Блехер вместе с женой исчезает из Варшавы, и вскоре выясняется, что он внезапно снова уехал в Палестину.

«Оказалось, что он больше не мог терпеть разлуку с землей предков, землей смоковниц, финиковых пальм и миндальных деревьев, землей, где козы едят плоды рожкового дерева и современные люди строят поселения, сажают эвкалипты и говорят в будни на святом языке…»

«Моше Блехер был неизъяснимым образом близок каждому», — роняет Зингер, и из этих слов становится ясно, насколько близки и понятны были его мечты каждому обитателю Крохмальной улицы, насколько значим для автора этот архетип еврея.

Реб Хаим Горшковер, герой другой главы-новеллы, наоборот, настолько влюблен в оставленный им крохотный городок Горшков, что поражает читателя тем, насколько еврей может идеализировать то место, в которое, в общем-то случайно, забросила его судьба; как сильно он может привязаться к чужой земле и славословить ее…

Столь же ярко и зримо выписаны в книге образы фанатичного ортодоксального еврея Мойше Ба-ба-ба или помешавшегося на идее добыть приданое для дочери Трейтла и продолжающего собирать на эти цели деньги, упорно отказываясь верить, что его дочери давно уже вышли замуж и нарожали ему кучу внуков…

А ведь есть еще образ книготорговца, превратившего в «пунктик» обряд своих будущих похорон; образы бандитов и торговок; Копеля и Мордехая-Меира. Есть удивительный образ польки-прачки, которая становится для автора символом честности и верности своему долгу и без которой он отказывается представить себе рай…

Так перед нами проходят в книге самые различные типы евреев и неевреев, и в итоге перед читателем предстает цельная картина жизни польских евреев, перед ним один за другим проходят их типичные представители. Большинство из них представляют собой цельные, сильные и обаятельные натуры. Да, возможно, они не очень образованны с точки зрения современного человека, но при этом их никак не назовешь ни невежественными, ни бездуховными — многие из них буквально одержимы жаждой познания и немало времени посвящают изучению Торы. И уж что совершенно безусловно, так это высокие моральные качества и доброта этих людей, истоки которые следует искать в силе их веры, в стремлении следовать заповедям Торы.

Тут-то и проступает другой, сокровенный смысл книги «В суде моего отца».

Зингер не просто, как он сам говорит, стремится запечатлеть, сохранить для истории погибший в Катастрофе мир польского еврейства.

Нет, он напоминает оставшимся в живых евреям, что те ценности, та вера, которую несли в себе эти люди, были подлинными ценностями и подлинной верой, и потому не стоит так спешить с отказом от этого наследия, как это делают многие его современники-соплеменники.

Само название книги «В суде моего отца» начинает с этой точки зрения звучать чуть-чуть иначе — ведь «Отцом Небесным» евреи испокон веков называли самого Бога и именно так — «Авину ше-бешамаим» — обращались к нему в своих молитвах.

Настаивая на том, что «бейт-дин», «суд моего Отца» всегда справедлив, Башевис-Зингер вновь возвращался к теме Катастрофы и пресловутым вопросам: «где был Бог?» и «если Он есть, за что Он нас так покарал?».

Во всяком случае современный Зингеру читатель чувствовал, не мог не чувствовать этого подтекста книги. И уж само собой, этот читатель совершенно иными, чем нынешний, глазами прочитывал слова раввина, объясняющего своему сыну, какой страшный грех совершил покончивший жизнь самоубийством молодой сапожник и в чем заключается суть Божественной любви и милосердия:

«— Папа, а что будет с сапожником на том свете?

Отец досадливо махнул рукой:

— Он сделал ужасную глупость. Но Господь Вселенной — милостивый и любящий Бог. Душа сапожника будет очищена и вернется к своему источнику. Ведь мы все Божьи дети, а разве может отец причинить своему ребенку вред? Если ребенок запачкается, отец его и вымоет, и почистит. Ребенок может от этого заплакать, потому что он еще мало что смыслит, но отец желает ему только добра. Он знает, что от нечистоты бывают глисты и болезни…»

И все же в свою полную силу тема взаимоотношений человека и Бога зазвучала лишь в следующих романах Башевиса-Зингера — «Люблинский штукарь» и «Раб», ознаменовавшие наметившийся в начале 60-х годов новый этап его творчества.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК