Автобиография Елены Фроловой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я родилась в Ленинграде и до эвакуации жила на Невском — дом 88, квартира 98. Огромное коммунальное жилище. Коридор уходит в никуда. А в комнате уютно. Круглый стол, над ним лампа под абажуром. Абажур с кистью. Я хожу под столом, держась за его толстую ножку, высовываю руку из-под скатерти и стараюсь задеть маму, или папу, или кого-то из пришедших родственников, чтобы произнести неизвестно откуда пришедшую ко мне фразу: «Я нечаянно, прости, не встречая на пути». Не думаю, что в этом какой-то символ, свидетельство того, что большую часть жизни я проведу «среди стихов», но первые отчетливо запомнившиеся мои слова, действительно, были в рифму.

Мой папа — Симонович Александр Михайлович, экономист. Работал на крупных заводах. Смолоду чем-то там руководил. Мама — Симонович Ольга Григорьевна была съездовой стенографисткой, работу свою любила, но с моим рождением стала меньше тратить на неё времени. А тут война, потом Львов, где нужно было знать и украинский язык, так что свою профессию она постепенно утратила.

Эвакуация. Новосибирск. Соцгород при авиазаводе, где работает мой отец. Одинаковые двухэтажные дома. За оврагом небольшие избы. Там живут местные, а в этих одинаковых — эвакуированные. И снег. Кажется, что им земля покрыта всегда. Длинные, холодные зимы.

Читать я стала в пять лет — сразу много и быстро. Лет в семь знала наизусть большие куски «Евгения Онегина». Его невзлюбила, не могла простить Таню. По моей просьбе мама нарисовала мне Татьяну Ларину в малиновом берете, а Онегина на коленях. И я становилась в торжественную позу, брала в руки две эти бумажки и: «Онегин, я тогда моложе, я лучше, кажется, была».

Лет семи стала писать стишата. Читала их куклам и подружкам в классе. Когда кончилась война, в большом зале нашей школы был митинг. Народу — масса. Наша учительница протолкалась к моей маме: — У Леночки нет ли какого-нибудь стиха, ну хоть как-то подходящего? — Есть — «После войны». Меня вывели на сцену. Косы торчат в разные стороны, от волнения вытерла ладонью пот над губой. — Что ты, девочка? — ко мне наклонилась наша любимая директриса. — Я написала стихотворение — Ну, прочти.

Дождь прошёл, прошёл и ветер,

Тучи нету ни одной,

Солнце светит, ярко светит

Над любимою страной.

Папы все вернулись с фронта,

Вот и кончилась война,

Снова радость, снова счастье,

Снова мирная страна.

В зале плакали женщины. Директриса поцеловала меня, а за кулисами журналистка заставила переписывать ей стихотворение.

Потом мы с мамой поехали в город — далеко, на трамвае. А там — толпы народа. Женщины целуют парня с пустым рукавом и всех кто в военной форме. Когда мы вернулись, все поздравляли нас и говорили, что по городскому радио передали стихотворение маленькой девочки Леночки Симонович из соцгорода. Таким было моё первое выступление, как теперь говорят, в средствах массовой информации, но я его не услышала.

После войны папу направили во Львов. Город поразил меня и своими узкими улицами, и старинными зданиями, и всей совсем незнакомой мне тогда атмосферой. Ещё были маленькие частные лавочки, где мама покупала мне красивые переводные картинки. На барахолке распродавались самые удивительные вещи. Это из своего города уезжали поляки, но я только через много лет поняла, свидетельницей какой драмы мне довелось быть.

Хотя и тогда одна судьба поразила меня на всю жизнь. Её звали Виктория. Жила она в нашем доме. Польская еврейка. Не знаю, сколько ей было лет и была ли она красива, но привлекала в ней мягкость, наверное, женственность. С юных лет у Виктории был жених. Они любили друг друга, решили пожениться. Но сначала он учился, потом она училась, потом он, уже юрист, должен был начать практику. А когда уже все было подготовлено и обставлена квартира, началась война. Его убили в первый день. Вся семья Виктории погибла. Её спасла нянька, брат няньки вывез её из города на арбе с кукурузной ботвой (во Львове её называли гичкой). Немецкий патруль, проверяя телегу, тыкал в ботву штыком, но штык прошел в нескольких сантиметрах от съежившейся в ужасе девушки. И вот сейчас её изгоняли из Львова — в Польшу, где у неё не было ни одного близкого человека, и откуда Гомулка вскоре выставит всех евреев. Хотя об этом я тоже узнаю потом.

С подружками мы ходили в костёл, садились в задних рядах и слушали службу. С той поры я полюбила орган. А когда мы увидели конфирмацию — девочек в белых платьях, мальчиков в костюмчиках, а на голове — набриолиненные коки! И это после долгих серых военных зим!

Мама работала во львовском театре оперетты — не актрисой, на административной должности. Я любила приходить к ней днём, во время репетиций спектакля. У театра меня часто перехватывали поклонницы артистов, просили передать записку, цветы, подарки. Я презирала этих дур, примерно также относилась к героям-любовникам, которые и в жизни ломались, как барышни, и, обняв меня за плечи, глубоким голосом произносили: «Чудная девонька». Но сидеть в пустом зале, смотреть, как репетирует режиссёр, как улучшается от разу до разу сцена — всё это было для меня интересно и важно. Мама водила меня в наш хороший оперный театр — на балеты, на оперы. В театр драмы имени Заньковецкой я уже стала ходить и сама.

А гастролёры. В детстве мне довелось увидеть Марию Бабанову, и до сих пор Диана из «Собаки на сене» Лопе де Вега говорит мне её голосом. А Романов из киевского театра имени Леси Украинки. Тогда он гремел примерно так же, как Николай Симонов в Петербурге. Украинские великие актёры — Бучма, Ужвий. Театральные потрясения тех лет во многом определили и мои будущие предпочтения, в конечном счёте повлияв и на выбор профессии.

В школе училась я легко и на отлично. В пятом классе увлеклась математикой. Все теоремы доказывала своим способом, любимое чтение — занимательная алгебра, геометрия. Мой дедушка преподавал математику в ленинградских вузах. Но он умер от голода в блокаду. Это была первая, тяжело пережитая мною смерть. А вот гены его, наверное, сказались. Городские олимпиады по физике, математике. Я не побеждала, выигрывали мальчики, и все-таки педагоги обращали на меня внимание.

Но после семилетки меня перевели в новую, образцово-показательную школу. Классным руководителем у нас была учительница по математике Клавдия Георгиевна Страйн, старая дева, маленький носик, большие очки, и постоянное любопытство к нашим, девичьим секретам.

Я была комсоргом класса. Клавдия Георгиевна позвала меня:

— Леночка, давай ты будешь мне рассказывать о том, что происходит в классе, и мы вместе будем воспитывать девочек. — Нет, — сказала я, — я с детского сада знаю, что ябедничать неприлично. Через много-много лет я повторила эту фразу полковнику КГБ, но это было уже в другой жизни.

Надо ли объяснять, что наша классная руководительница стала моим злопамятным врагом, ждущим только удобного случая, чтобы укусить. А я возненавидела её уроки, а затем разлюбила и математику.

В десятом классе удобный случай Клавдии Георгиевне представился. В ту пору по амнистии выпускали уголовников, молодые урки быстро становились паханами стаек мальчишек. Детская преступность не только сейчас, но и тогда была страшным бичом. В нашей образцовой школе две восьмиклассницы, дочки директора института марксизма-ленинизма оказались проститутками и наводчицами в банде.

Мальчик, который был влюблён в меня, стал поперек одной из таких банд. В своей школе он создал радиоузел и выпускал радиогазету, в которой «бичевал пороки». «Объекты его критики» подкараулили его, когда он после вечера в школе проводил меня до дому, и избили так, что в больнице накладывали швы. Сказали: «пикнешь — убьём». Пикнул. Делом заинтересовался следователь. Искали выход на уголовников. Кто-то был в бегах.

К моему несчастью, эта история стала известна моей классной руководительнице. И она начала свое следствие. Приходила к нам домой, придумывала, что я встречалась сначала с кем-то из этих мальчиков, а теперь вот Игорь — и это месть. Я уверяла её, что даже не знаю никого из них. Но она не успокаивалась. Заявляла, что я должна помочь следствию. В школе разболтала всем кумушкам-учительницам. Все они пытались сунуть свой нос в мои дела.

Я хотела уйти из школы, но это был десятый класс, я шла на медаль. В другой школе мне медали было бы не видать. Я отказывалась отвечать на уроках, шла с дневником, получала двойку, садилась. Медаль и здесь уплывала от меня.

И тут, наконец, появляется человек, ради которого и стоило вспомнить всю эту историю. С девятого класса у нас литературу стала преподавать заслуженная учительница Ольга Фёдоровна Петрова. Она была большая, грузная, тяжело нависала над столом. Неудивительно, что прозвище её было «Корова». Но когда она начинала читать стихи или рассказывать о любимых произведениях — какой лёгкой, летящей становилась она. Мне она давала волю — я писала сочинения в форме диалогов, как детективные истории, как рассказы. Все мои пробы пера она отсылала в Киев, в Академию. Но отношения у нас были непростые, мы спорили, то тянулись друг к другу, то отходили. В ту пору как раз было охлаждение, но после урока, где я написала сочинение, Ольга Федоровна позвала меня в свою каморку — литературный кабинет. — Откуда такой пессимизм? Первый раз я разревелась и рассказала ей всё. — Сколько тебе времени надо, чтобы исправить все двойки? — Если мне дадут хотя бы неделю покоя, на следующей исправлю. — Хорошо, больше тебя никто не будет трогать.

И не трогали. На выпускном вечере, когда все поздравляли меня с медалью, подошла наша любимая молодая учительница истории: — Хочешь знать что сделала Ольга Федоровна? — Да. — Она встала на педсовете и сказала: «Если вы поломаете душу этой девочки, я вас не только лишу права преподавать, я вас посажу». И села. Директриса засуетилась: «Ольга Фёдоровна, ну нельзя же так». — «Я всё сказала», — буркнула, не вставая, Ольга Фёдоровна.

А медаль мне всё-таки не дали. Не могло ОБЛОНО во Львове дать медаль Елене Симонович. Когда было «дело врачей», папа потерял работу, позже устроился, но уже не на такую должность, как прежде. В один день мне позвонила моя подруга Галя: «Лена, там висят газеты, народ толпится, так ты проходи быстро, не оглядывайся». Но первая моя собственная встреча с государственным антисемитизмом — когда после десяти лет сплошных пятерок мне не дали медаль.

Два дня я лежала на кровати и пела. Мама боялась, что я сошла с ума. Но на третий поднялась и сдала документы на факультет журналистики, где был самый большой конкурс и ещё мандатная комиссия обкома. Практически непреодолимая преграда.

Как я сдавала экзамены в университет — до сих пор вижу воочию. Я приходила в белом платье с белым бантом в длинной косе, садилась на подоконник, всем всё рассказывала. Первая шла отвечать и выходила с пятёркой. Казалось, мне всё это легко. Память у меня, действительно, была тогда особенная, но только я да мои родители знали, какой ужас охватывал меня при мысли, что всё равно найдут способ не принять, завалить. Экзаменов было 9, и на седьмом — украинском языке — страшное начало свершаться. За сочинение поставили четвёрку, с четвёркой я бы уже не прошла. Но почему-то они решили показать мне моё сочинение и «ошибку». — Нет, — сказала я, — это спорный случай. Но они не стали меня слушать.

Я вышла в коридор. К моему счастью, у меня к тому времени появилась «болельщица» — профессор нашего университета. Её сын поступал вместе со мной. За него болеть было нечего, а вот девочка в белом платье с белым бантом… Я рассказала ей всё.

— Пойдём на кафедру украинского языка, спросим. На кафедре подтвердили мою правоту. Мы попросили справку. Мне бы они, конечно, не дали, но со мной была профессорша. Я со справкой вернулась на экзамен.

Итак, я стала студенткой факультета журналистики Львовского госуниверситета. На всём факультете было трое евреев.

Я так подробно рассказываю всю эту эпопею с поступлением и совсем плохо помню саму учёбу в этом своём первом вузе. Был замечательный преподаватель, который читал нам языкознание, но ему тогда, когда главным специалистом по языкознанию ещё так недавно был сам вождь народов, не удавалось защитить даже кандидатскую диссертацию. А лекции его остались в памяти. Вдобавок он читал нам те стихи, которые тогда были под гласным или негласным запретом, и которые я, конечно, тут же запоминала. Остальные же педагоги — они преподавали нам партийную и советскую печать и тому подобные темы.

Единственным своим учителем в журналистике я до сих пор считаю вконец спившегося, но талантливого человека, начинавшего в «Комсомолке», но в тут пору уже бывшего сотрудником районной газеты, где я проходила первую практику. Когда меня туда прислали (а выглядела я неприлично молодо), он сказал: «Вот направили к нам курёнка, теперь возись с ним». Но вскоре увидел, как «курёнок» едет в колхоз, привозит материал, пишет и неплохо. «Ай да курёнок», — сказал он. И стал делиться со мной секретами профессии.

От этой практики в моей памяти остался навсегда запомнившийся мне забавный эпизод. В одном колхозе была председательница, славящаяся на весь район крутым нравом. Говорили, что она за провинности звала к себе агронома и животновода, брала за шиворот, стукала их головами и говорила: «Теперь идите и не говорите, что Комарыха побила, бо смеяться будуть». Я взяла у неё интервью, но что-то надо было перепроверить. Через все помехи связи дозваниваюсь, называю её по имени-отчеству. Мне отвечает мужской голос: «То я». «Да нет, — говорю я, — мне Екатерину Петровну» — «Так то я, я ж тэбэ признала, пигалица».

Вот такой пигалицей я и кончила институт. Но писать и печататься я стала со второго курса. И когда, приехав в Ленинград, принесла знаменитой в ту пору редакторше телевидения Бэтти Шварц свой сценарий, она, узнав, что я поступаю ещё учиться на театроведческий факультет нашего ЛГИТМИКа, удивилась: «Зачем? Вы же совершенно профессиональный журналист».

Такая оценка такого человека мне была, естественно, приятна, но сама я чувствовала, что в своём первом вузе нужных мне знаний недополучила. И мой театроведческий стал главным институтом в моей жизни.

Но сначала несколько слов о том, как я решила попасть в Ленинград. На факультете журналистики я поначалу тоже была отличницей, но постепенно в зачётке стали появляться четвёрки. Когда один сотрудник молодёжной львовской газеты, где я уже печаталась, пришёл просить направить меня к ним на практику, чтобы я могла заменить ушедших в отпуск, ему сказали: «Евреи всегда норовят остаться в городе, но мы их не оставим». И не оставили. Послали в самый глухой район, где я, кстати, никому не была нужна. Я не поехала, и на моей журналистской карьере во Львове можно было поставить крест.

Из Ленинграда в эвакуацию увезли меня маленькую, но лет в 14 мама взяла меня в свой город месяца на два. Я обошла все музеи, без конца бродила по Эрмитажу, на всю жизнь полюбила Рембрандта и, вернувшись, стала говорить всем подругам, что жить можно только в одном городе.

Вот сюда я и рванула из хорошей дружной семьи, из обеспеченной жизни, из огромной квартиры — одна, жить в Ленинграде, ходить по его улицам, учиться, получать, как я тогда для себя определила, комплексное гуманитарное образование, работать.

Как это удалось — особая история. И все-таки я ассистент режиссёра на киностудии Леннаучфильм и студентка театроведческого факультета Ленинградского театрального института.

Из киностудии я через года полтора ушла, поняв, что это не моё. А вот институт и время. Как совпало! Легендарный БДТ, потом «Современник», «Таганка». Начало шестидесятых. Оттепель. Наши педагоги, наконец-то смогли начать говорить. И это была школа профессии, школа жизни.

Анна Владимировна Тамарченко. Да, конечно, и она к тому времени не вырвалась ещё из пут совковости. Высоко ставила эстетику «молодого Маркса», с одобрением говорила о движении интеллигенции Прибалтики — лучшие в партию (и меня тогда почти подтолкнула к этому — счастье, что почти), и все-таки для нас то, что она говорила, как оценивала спектакли, книги, которые мы читали, стихи, которыми зачитывались — всё это было ново, свежо. Это была ещё незнакомая нам свобода.

Анна Владимировна пережила на опыте своей семьи борьбу с «космополитизмом». Муж её Григорий Евсеевич Тамарченко, тоже профессор-филолог, еврей. Даже в шестидесятых-семидесятых годах у него не было работы в Ленинграде. Преподавал в Новгороде, мотался туда-сюда.

С этими людьми мы подружились на всю жизнь. Я говорю мы, потому что позже, когда в моей жизни появился Толя, они оценили и полюбили его стихи, мы часто бывали в этом доме, читали, разговаривали. До сих пор по разным поводам вспоминаем слова Анны Владимировны: «порядочность неделима».

Ну а в те студенческие годы были споры, разговоры, формирование мировоззрения, открытие нового.

Как сейчас помню — наш курс собирался очень часто. После спектаклей не расходились, шли к кому-то домой, пили за Брехта томатный сок, бывало, что на столе 10 пирожков, бутылка вина — и вся ночь разговоров. Этот раз мы встречались в квартире на Средней рогатке, и Анна Владимировна и Григорий Евсеевич приехали к нам от Аларчина моста на такси, чтобы дать нам послушать записанные на магнитофон первые песни Высоцкого. Потом также был Галич. Окуджаву мы и сами уже знали.

На наш курс Тамару Владиславовну Петкевич тоже привела Тамарченко. Отца Тамары арестовали и расстреляли в 37-м, её посадили в 43-м. После лагеря, жизни без всяких прав, когда 2 вуза остались незаконченными, когда не было профессии, Тамара Владиславовна в 40 лет поступила на театроведческий факультет, на другой курс, а Анна Владимировна, уже полюбившая нас, уговорила Тамару сдать экстерном и перевестись к нам. С тех пор мы тоже всегда вместе, и на первый допрос, когда арестовали моего мужа, она провожала меня до Литейного, 4. Но я опять забегаю вперёд.

После Тамарченко мастером нашего курса стал Владимир Александрович Сахновский-Панкеев. Блестящий рассказчик, яркий полемист. Как он умел издеваться над ложной патетикой, над желанием прежде всего показать себя, а уж только потом спектакль, о котором шла речь.

Сам писал жёстко, но не жестоко. Театр, актеров любил. Был из этой породы. Не рассказывал, а проигрывал нам те фильмы, которые мог тогда посмотреть в Доме кино. Школа его была неоценима.

Он стал моим руководителем диплома. В это время вышел фильм об Айболите с Роланом Быковым. И Сахновский, внешне похожий на героя этой чудной комедии, остро, безжалостно громил меня за любую неточность под песню «Мы акулу-каракулу каблуком», а потом говорил — какой хороший диплом я написала, как нужно продолжать работу и делать на эту тему диссертацию. И я действительно получила за диплом «отлично с отличием».

Тема моего диплома была «Театр Мейерхольда и зритель 20-х годов двадцатого столетия». В ту пору ещё мало писали о Мейерхольде, его имя совсем недавно было под запретом. Я работала в архивах в Москве, накопала много интересного материала. Казалось, открывается новая дорога. Но…

В институте мы учились заочно — 6 лет. Кстати, однажды, когда почувствовали, что скоро конец и что мы совсем не хотим расставаться, заявили, что после шестого курса у нас будет ещё шестой-а, и вот это название «шестой-а» навсегда сохранилось и у нас, и в памяти нашего театроведческого факультета. До сих пор каждый год 19 марта — традиционный сбор соучеников.

Но кроме института, театра, наших споров-разговоров, была ещё другая жизнь. Я работала в многотиражной газете судостроительного завода имени Жданова. Поначалу я думала, что если есть ад, он выглядит так, как сборочный цех — сполохи сварки, стук отбойных молотков и на стропилах — после обеденного перерыва — молодые подвыпившие рабочие в грязных с подпалинами ватниках.

Нет, конечно, там были яркие, интересные люди. Рабочие, у которых и шов чистый, ровный и одежда без подпалин. Специалисты-корабелы, живо относящиеся к делу. Я вела ЛИТО, и через много лет женщина, кончившая потом литинститут, говорила, как тепло вспоминала творческую атмосферу нашего объединения. Но условия работы. Но обстановка. Но дикая система хозяйствования — когда всё «сдавалось» к праздникам, и комиссии, чтобы она приняла недоделанную работу, устраивали грандиозные банкеты, а потом уже в плохих условиях шла доделка-доработка. А несуны… Купили за валюту в Финляндии цех. Его надо было сразу монтировать, но площадка, как всегда, не готова, а когда пришла пора устанавливать эти конструкции, ставить было почти нечего — по гаечкам разнесли, по блестящим деталям.

Я печаталась много в газетах и города, и всесоюзных, в театральных журналах. На радио ежемесячно шла моя часовая передача. Но когда милые редакторы радио захотели взять меня на освободившееся место, то сразу было заявлено, что вакансию закрыли перемещением. Я не стала спрашивать кого куда «переместили», пятый пункт продолжал быть пятым пунктом, а потом и вообще все двери передо мной закрылись.

Через год после переезда в Ленинград я вышла замуж за Александра Фролова. Мы жили вместе с его мамой в отдельной квартире на Невском. И всё было как будто хорошо, но… Когда мы только стали встречаться с Сашей, я понимала, что у него нет определённых духовных предпочтений, и думала — вот чистый лист, я вовлеку его в свою жизнь, свои интересы. Наивные мысли. Стена непонимания постепенно вырастала между нами. И в один день, чтобы не объясняться, потому что мне даже не в чем было его упрекнуть, я привела подругу, собрала небольшую сумку — зубную щетку, кофточку, что-то из белья, 5 рублей денег. С тем я и ушла навсегда из этого дома в свою новую жизнь, где пришлось снимать комнату, жить на рубль в день, впрочем, по молодости меня это не слишком угнетало.

30 апреля 1965 года моя подруга Матильда, приятель Эмиль и я шли по Невскому и обсуждали, как будем праздновать 1 мая в маленькой компании у друга Эмиля (мы тогда отмечали все праздники).

— Все надоели. Позови кого-нибудь нового.

Эмиль открыл записную книжку:

— Вот есть интеллектуал.

— Надоело.

— Вот оригинал.

— Хлопотно.

— Вот поэт.

— Поэт — это интересно.

И назавтра на станции Метро «Чернышевская» меня ждали Матильда, Эмиль и высокий худощавый молодой человек в болоньевом плаще и соломенной шляпе.

Не могу сказать, что это была любовь с первого взгляда. И ссорились, и мирились, и отстаивали свою независимость. И бедность, и неустройства. Но с 1 мая 1965 года мы вместе. И каждый год вдвоём отмечаем день нашего знакомства.

Поженились мы с Анатолием Бергером 16 января 1969 года. А 15 апреля этого же года он был арестован КГБ и за свои собственные произведения осуждён по 70 статье УК РСФСР на 4 года лагеря и 2 ссылки.

Когда меня допрашивали следователи в Большом доме и я, объясняя, почему Толик написал то или иное стихотворение, чем вызвана та или иная оценка, сказала:

— Мы жили одной жизнью.

— Да, конечно, семья, — согласился следователь.

— Не только это, — сказала я, прекрасно понимая, что усугубляю свою «вину», — мы жили вместе духовно.

Шестидесятые годы и для меня были годами формирования мировоззрения. И наша встреча с Толиком, его поэтическая одарённость, его глубокая образованность (я всегда говорила, что у меня было три вуза — два, которые я сама окончила, а третий — мой муж), его знание истории страны и древней истории, его подход к прошлому не как к руинам, а как к живой жизни людей — всё это помогало и моему созреванию.

У Толи в его малюсенькой комнате и до нашей свадьбы и после по пятницам собирались друзья. Мы говорили о самом важном. Толик читал новые стихи. Шли споры, обсуждения.

Потом, на допросах меня спрашивали об этих пятницах, но я твёрдо решила, что разговоры (особенно если участников было всего 3 — Андрей Бабушкин, Толик, я), подтверждать не буду. И хотя могла бы себе это поставить в заслугу, всё равно понимаю, что на следствии не имела возможности существенно помочь мужу — всё было предрешено. Мне оставалось только ждать его — ездить на свидания, а потом вместе с ним отбывать ссылку в Сибири.

В этой книге в моих воспоминаниях «По ту сторону колючей проволоки» есть рассказ о том, как нависла надо мной угроза потери работы после осуждения мужа, но тогда, когда я писала это, я сознательно из своего рода «чистоплюйства» упустила одну подробность. Сейчас же мне кажется это неправильным, вся история полностью ещё больше может сказать о времени, о тех, кто делал свою карьеру в ту пору через комсомол, через партию.

Итак, комнатка редакции, где я работала, была напротив парткома завода и рядом с комитетом комсомола. И комсомольцы, когда организовывали разные поездки, брали меня обычно с собой.

Был в этом комитете Анатолий Никитин. Высокий, симпатичный парень. В отличие от своих сотоварищей он читал то, что особенно обсуждалось. Когда ездили куда-то, мы с Никитиным часто говорили о книгах, театрах.

Потом он ушел руководить каким-то цехом, а затем, когда уже Толика арестовали и шло следствие, вернулся в партком. Это был проверенный карьерный путь. И Никитин проходил его по всем их правилам: принял официальный тон, стал всем выкать.

Естественно, в моей ситуации меня это абсолютно не интересовало. Но как-то он подошел ко мне и попросил задержаться после конца работы. По положению, он был моим начальником. Я осталась. И началось какое-то дурацкое объяснение в любви: — Я все время о тебе думаю. Я без тебя не могу. Можем мы хотя бы сходить в кино? — Нет, — сказала я. — Почему? — Потому что ты дурак. — Дурак? — Конечно. Ходишь напыженный, со всеми на вы. — Но я же молод ещё, мне надо завоевывать авторитет. — Вот и завоевывай.

Прошло немного времени. Приговор уже позади. И на завод нагрянули гэбисты по мою душу. Позвали в партком. Два немолодых парткомовца, Анатолий Никитин и два гэбиста.

Терять мне было нечего. Если бы меня уволили, другой работы мне бы не найти. Поэтому я и билась, как могла.

Когда гэбисты стали читать наиболее резкие Толины стихи, чтобы показать, чему я потворствовала, сказала, что за распространение их судят по статье 70, и если они пойдут «в люди», не ищите источников их обнародования.

Когда пригрозили увольнением, ответила, что готова, только если мне дадут жилье в Большом доме за казённый счёт.

Когда объявили, что я соучастница — возразила: по моему поводу не было принято частного определения и за такие обвинения я сама могу подать в суд.

Парткомовцы старые всё время молчали. Думаю, им было неудобно присутствовать при том, как терзают сотрудницу их редакции. Но тут заговорил Анатолий Никитин.

— Лена, ну вот если Вы идёте и видите, что кого-то убивают и не вмешаетесь, формально Вас не могут обвинить в соучастии, но по существу…

От возмущения я даже задохнулась. Что ждать от гэбистов? Но человек, с которым много лет знакомы, обсуждали книги, спектакли, а недавно: «Без тебя не могу».

Конечно, я взяла себя в руки. Ответила, кажется, что это такой нелепый вопрос, что не считаю нужным как-то реагировать.

Когда я вернулась на работу, сказала своему редактору Олегу Байкову, что скорее всего это конец, он медленно снял очки, опустил голову.

— Ну нет, Олег, — приходите в себя. Их я выдержала, Вас нет.

Потом я пошла в столовую со своей коллегой Ниной и рассказала ей о допросе и — только сейчас — о разговорах с Анатолием Никитиным. И Нина тоже не сдержалась, и у неё были слёзы.

А недели через две Нина поехала с комсомольцами на их слёт. И к ней подсел Анатолий Никитин и стал восхищаться тем, какая я журналистка — «пять человек были против неё и она всем дала отпор». А Нина, которая знала уже о его роли в этом издевательстве, онемела и только удивленно глядела на него.

Да, такие шли к своей цели по трупам.

После окончания института я сдала на отлично два кандидатских экзамена. Даже тогда, когда начались все эти драматические события, Владимир Александрович Сахновский уговаривал меня продолжать заниматься моей темой и сказал, что нашёл мне руководителя диссертации. Это была Лариса Ивановна Новожилова, не так давно возглавившая кафедру марксизма-ленинизма в нашем институте, пригласившая туда молодых, живых преподавателей, сама увлечённая социологией.

Ларисе Ивановне сразу понравилась моя дипломная работа, она захотела со мной работать. Но в это время по приказу Романова её забирали в райком партии. Новожилова не хотела совсем расставаться с институтом, поэтому предложила мне поступить в аспирантуру. Надежда была слабой, но всё же я попросила рекомендацию в парткоме. Они и написали, что работник я хороший, но мой муж сидит по статье 70 УК РСФР.

Лариса Ивановна пошла к ректору с этой бумагой. И он, казалось бы человек порядочный, но, как и все запуганный, сказал, что ноги моей, руки моей, головы моей не будет в его институте.

Новожилова позвала меня к себе домой. Интеллигентская квартира на Васильевском острове, старинное бюро. Она как-то пыталась смягчить удар. Советовала писать, хотя, зная мою историю, сказала, что и эту «вакансию» могут занять перемещением. Мы с Сахновским еще гадали тогда — что победит: интеллигентность Ларисы Ивановны или райком. Странно было даже задаваться таким вопросом.

С моим редактором Олегом Байковым мы уходили из нашей газеты одновременно. Были мы с ним совершенно из разных кругов. У него ПТУ, вечерний институт, членство в партии. У меня театр, поэзия. Но, несмотря на серьёзные идеологические споры, мы ценили и уважали друг друга. У нас дома на письменном столе стоит совсем простой письменный прибор, на нём выгравирована надпись — это Олег и Нина подарили мне его на день рождения 20 апреля 1969 года, через пять дней после Толиного ареста. И вот в 1973 году его брали на повышение в газету «Ленинградская правда», я же уезжала к мужу — в ссылку, в Сибирь.

Когда мы вернулись, и нужно было выступить в защиту театрального музея, я обратилась к Олегу.

— Не могу, — развёл он руками, — я в стае.

Я тут же откликнулась строчкой Мандельштама: «потому что не волк я по крови своей, и меня только равный убьёт»

— Завидую, — сказал Олег.

Когда мужа после возвращения никуда не брали на работу, я решилась сходить в райком к Ларисе Ивановне Новожиловой. Она поначалу даже сочувственно выслушала меня. А вскоре отказала через секретаршу.

Да, завидовать нам не приходилось ни во время ссылки, ни после. Но и тем, которые в стае, я бы не позавидовала.

В Сибири условия жизни были тяжёлыми. Мы снимали в избе у тёти Нади комнату за занавеской. Если зимой выскочишь в сени за сковородкой без варежек, металл пристанет к пальцам. С продуктами было туго. Посылали нам посылки Толины родители, иногда мои, иногда друзья. Очень было здорово, когда из Москвы подруги прислали банку топлёного масла.

Толик работал грузчиком. Когда сорвал спину, долго никуда не мог устроиться. Писал в ЦК, требовал, чтобы они выполняли свои законы. Направили работать агентом госстраха.

Мне не разрешили вести даже театральный кружок в курагинском клубе. Как ни странно, лекции от общества «Знание» читать не мешали. Я и читала — об эстетике, о красоте. Даже «Гамлета» Пастернака включала в свои выступления. Надеялась, что хоть два-три человека услышат. Кажется, и слышали. Совсем недавно, узнав наш адрес от семьи Вагнеров, которые когда-то приютили Толика и его товарища по ссылке Гришу, из Германии позвонил Бауэр. Он был директором того предприятия, где я выступала как лектор, предложил подвезти. Я познакомила его с мужем, мы бывали у них дома. Сейчас в разговоре он сказал очень важные слова: «Спасибо вам, что вы были в нашей жизни».

Денег не хватало. Я была уже членом Союза журналистов, позади два вуза — написала в Красноярск, предложила свои услуги на радио, телевидение, в газеты. Откликнулся только Дом народного творчества. Предложили мне написать книгу о народных театрах Красноярского края и сразу вызвали на режиссёрскую лабораторию в Енисейск.

Разумеется, это была удача. Возможность хоть какой-то профессиональной работы, поездки по городам и посёлкам края, встречи с творческими людьми.

В Енисейске режиссерскую лабораторию вел приехавший из Москвы преподаватель Щукинского училища Альберт Григорьевич Буров. Я поначалу помалкивала, ещё не совсем понимала своё положение в этих новых для меня условиях.

После заседания режиссёр Енисейского народного театра Володя Евстифеев повёл нас по городу, показывая все достопримечательности.

Развалины бывшего большого монастыря.

— Здесь были золотые купола, старинные иконы.

— Кто же его так ограбил? — спросила молодая режиссёрша.

— Советская власть, — ответил Владимир.

Мы пришли в музей декабристов. Музея практически нет, но стенды, фотографии. Хожу, всматриваюсь в чудные лица. Сзади голос — Альберт Григорьевич Буров:

— А Вы здесь по сходному поводу?

Сразу стало легко. А с Володей Евстифеевым мы почти подружились. Талантливый он человек. И театр у него был интересный. Его постановка «Клопа» Маяковского была самой убедительной из всех, что мне довелось видеть. Такая острая сатира, направленная не только на прошлое, но и на будущее, где мещанин Присыпкин оказывается всё-таки живым человеком среди механически действующих совершенно одинаковых существ в белых халатах.

Енисейский театр был лауреатом всесоюзного фестиваля, сейчас его направляли на смотр в Прагу. Евстифеев хотел повезти «Клопа». Когда собирали комиссию, которая должна была отсмотреть спектакль перед поездкой, Володя звонил в Дом народного творчества, просил прислать театроведа и не просто театроведа, а Фролову. Но меня не нашли (это меня-то, которая из посёлка Курагино могла выехать только по командировке этого Дома). Спектакль задробили. Да и я бы не смогла помочь тогда. Особенно лютовали школьные учителя — и девочки в мини-юбках, и двигаются, как механизмы.

Во все поездки по краю я брала с собой рюкзак — вдруг попадётся что-то съестное. Особенно удавалось отовариться в Шушенском. Снабжался посёлок лучше, всё-таки иногда туристы приезжали.

Пошла и я посмотреть, где жил вождь мирового пролетариата. Избы на улице крепкие, справные. Ленин, в отличие от моего мужа, там не работал, получал от царского правительства 2 рубля золотом (огромные по тем временам деньги). Молодая экскурсоводша с восторгом рассказывала, как ходил он на охоту.

— Приехала Надежда Константиновна Крупская. Радости не было конца. Всю ночь они проговорили о Союзе борьбы за освобождение рабочего класса.

Чтобы не рассмеяться вслух, я прикусила перчатку. А рядом с серьёзными лицами стояли молодые ребята.

И всё же, как написал Анатолий Бергер, «Сибирь вспоминать не в печаль». Эта тайга, где закинешь голову и едва различишь верхушки деревьев, эти тёмные реки, скосы гор с разноцветными глинистыми вкраплениями. Люди, с которыми мы там подружились. Валька, о которой я написала очерк, художник-самородок Вадим, Райка, горячо схватывающая всё интересное.

Сумрачный, заснеженный посёлок. Мы идём, закутываемся от холода. Но вот изба Вагнеров. Жарко натопленная печь. Девчонки бросаются навстречу. Младшая Аленька устраивается у меня на коленях. И даже Фрида оживляется и кажется уже не такой худой и измождённой.

И самое главное, в Курагино, после 4 лет разлуки, мы были вместе. Этот «устроенный» нам КГБ на два года медовый месяц и в дальнейшем помогал выдерживать новые испытания.

В Ленинград мы вернулись 7 декабря 1974 года. Было радостно и тревожно. Мужа сначала не хотели прописывать. А потом не брали никуда на работу. Пришлось опять писать в обком, настаивать на своих правах.

У меня тоже всё не складывалось. Как раз в это время в одном институте организовывалась лаборатория театральной социологии. В Ленинграде людей, которые занимались этой темой, было совсем немного. Руководитель лаборатории хотел принять меня на работу. Но то ли ему запретили, то ли сам испугался — тянул, тянул почти четыре месяца и отказал.

Тогда моя однокурсница и подруга Тамара Владиславовна Петкевич, которая работала в Доме художественной самодеятельности, поговорила с директором Дома Марком Михайловичем Гитманом, и он взял меня к себе заведующей театральным отделом. Сибирский опыт пригодился.

Странная это была должность. 120 рублей оклад, а при этом как будто большое начальство. Без моего согласия нельзя было взять на работу руководителя народного театра, а театров этих в городе было много. Сдавали спектакли самодеятельные коллективы — я должна была организовывать комиссии по приёмке. И поначалу ко мне пытались ходить с приношениями, жаловаться на своих коллег, рассказывать сплетни.

Я твердо сказала работникам отдела, что мы не начальники, а помощники, а чтобы остановить сплетников, попросила написать плакат: «Отелло погиб в результате интриги. Мы хотим жить» и молча на него показывала. Но очень скоро, когда отсеялась ненужная шелуха, стало понятно, что любительское движение семидесятых годов — это живой, сложный процесс. И работать стало по-настоящему интересно.

В Ленинграде новые театры в то время не создавались. В старых сидели давно возглавившие их режиссёры. Молодым, талантливым не было места.

Юрий Александрович Смирнов-Несвицкий, кандидат наук, преподававший в нашем ЛГИТМИКе, организовал театр-клуб «Суббота» (сейчас это уже муниципальный театр) и первый спектакль «Окна, улицы, подворотни» поставил по рассказам студийцев о событиях их жизни.

В самодеятельных театрах шло то, что было под запретом в профессиональных. Владимир Бродянский ставил «В ожидании козы», Владимир Малыщицкий — «Сто братьев Бестужевых» и «Сотникова». Кажется, первая в стране попытка перенести на сцену роман Булгакова «Мастер и Маргарита» — это «Подследственный из Галилеи», решённый Борисом Ротенштейном как мировоззренческий спор о смысле жизни.

Сейчас весь театральный мир и не только в России знает режиссёров Гету Яновскую и Каму Гинкаса. В ту пору у них не было работы в нашем городе. Кама иногда ездил ставить в провинцию. Гета вязала кофточки.

Я уговорила Гету возглавить самодеятельный коллектив Дома культуры имени Володарского, и скоро о маленьком театре «У синего моста» заговорили все театралы города. А поставленная Яновской очень смешная и очень-очень грустная «Красная шапочка» Шварца напоминала нам, что при всём благополучии конца героине сказки всё же пришлось побывать в брюхе волка.

При Доме художественной самодеятельности удалось организовать режиссёрскую лабораторию. Занятия в ней проводили лучшие театральные педагоги города — Аркадий Кацман, Роза Сирота. В белом зале (сейчас здесь театр «Зазеркалье») я организовала театральную гостиную, где можно было показывать и обсуждать самые спорные, самые острые спектакли.

Вести гостиную я приглашала известных в городе театральных критиков, особенно хороших полемистов. Чаще других у кормила оказывался Евгений Колмановский. А ту гостиную, о которой хочется рассказать особо, вёл мой профессор Владимир Александрович Сахновский. Это был спектакль «Исход», поставленный Евгением Ицковичем в пригородном клубе Петро-Славянки. В ту пору абсурдистская драматургия была в стране под запретом, да и отношение к религии было совсем не таким, как пытаются представить сейчас коммунисты, стоящие перед камерами телевидения со свечками. А здесь — Беккет, Теннесси Уильямс, Гоголь и все перебивки между сценами — воскрешение Лазаря.

После спектакля — наэлектризованная обстановка. Одна из моих врагинь привела на гостиную весь партком одного института. Споры доходили до каления. Владимир Александрович сказал:

— Юрий Александрович Смирнов-Несвицкий уговаривал меня ходить на любительские спектакли, а я не верил ему и всё ходил в БДТ. Но представить себе такой спектакль в профессиональном театре и спокойное обсуждение его в ВТО, простите, не могу.

Но когда я попыталась также горячо включиться в спор, он отрывисто бросил:

— Молчи. Здесь шестеро оттуда.

Не знаю — шесть или не шесть, но то, что КГБ ходило по пятам, было ясно.

Марк Михайлович Гитман уже давно не работал в ЛДХСе. Был новый молодой директор Геннадий Титов (отчество забыла). Поначалу ему нравились мои затеи, а больше всего то, что была очень большая пресса — и ленинградские газеты, телевидение, и всесоюзные газеты, журналы. Но, видимо, не выдержал.

Он пришёл на гостиную, где опять показывали Беккета — был моноспектакль «Последняя лента Креппа». Назавтра он много раз вызывал меня в свой кабинет, всё высказывал свои несогласия. У меня тогда была молодая режиссёрша, помогала мне в каких-то бумажных делах. Когда я третий раз вернулась от своего директора, конечно, не особенно весёлая, она заплакала:

— Елена Александровна, берегите себя, ведь пока Вы здесь, всё можно сказать, всё посмотреть.

— Ты какая-то дура. Если я буду себя беречь, ничего нельзя будет сказать, посмотреть.

Но дни мои на этой работе были уже сочтены. Директор начал «борьбу за дисциплину», нас стали встречать на лестнице, давать расписываться в журнале. У меня чуть не через день были вечерние просмотры. После этого приходить с самого утра, выслушивать нотации.

Я поднялась на собрании:

— Я не дворник, который, получив нагоняй, ищет собаку, чтобы её ударить. После того, как мне с утра испортят настроение, я не могу встречать людей с улыбкой, работать творчески.

Мне ответили, что для меня не будет других условий, что надо искать частную контору. Я подала заявление на увольнение. И три часа ходила по городу, чтобы успокоиться, овладеть собой.

Когда я пришла домой, то оказалось, что уже многие руководители коллективов проведали — уговаривали забрать заявление, кто-то даже упрекнул, что я их бросила.

Позвонил Вадим Сергеевич Голиков. Он был раньше главным режиссёром театра Комедии, но съели. Сейчас он руководил театром университета:

— Чем я могу быть Вам полезен?

Я ответила: «Вот этим звонком».

Моя подруга Аля в ужасе от того, что теперь я совсем никуда не устроюсь, позвонила Анне Владимировне Тамарченко. Та согласилась:

— Вообще-то мало надежды, но когда это касается Ленки, всё может быть.

Анна Владимировна как-то сказала мне:

— Я знаю двух людей, которые при всех испытаниях сохранили чувство хозяев жизни — Гришенька и ты (Гришенька — это муж Анны Владимировны Григорий Евсеевич. Когда Тамарченки эмигрировали, он, хотя было ему уже более 60 лет, сумел организовать в гарвардском университете новый факультет — живой русской культуры).

Мне таких подвигов свершить не довелось. Но театровед Татьяна Жаковская — когда-то я устроила на работу её мужа, а теперь она поговорила с директором областных курсов повышения квалификации Галиной Ивановной Вавилиной, и та пригласила меня на разговор.

Галина Ивановна приехала в Ленинград из Коми-Пермяцкой республики. Тогда она даже плохо владела русским языком, но окончила институт культуры, руководила курсами, и было у неё особое чутьё на людей, которые ей нужны.

— Какого числа у Вас последний день?

— Десятого.

— Пишите заявление с одиннадцатого.

— Галина Ивановна, я физически не сумею быть у Вас одиннадцатого, надо хоть передать дела.

— Мне совершенно всё равно, когда Вы придёте сюда. Заявление пишите с одиннадцатого.

Позже я узнала, что она месяц не сдавала мои документы в отдел кадров, чтобы испытательный срок прошёл.

Работать с Галиной Ивановной Вавилиной было нелегко. Сегодня она была очень хорошей, завтра — к ней лучше не подходить. Но главный экзамен она выдержала, перед КГБ не спасовала.

Когда Толик, уже член Союза писателей, реабилитированный, автор двух книг, выступал перед библиотекарями, Галина Ивановна, в ту пору директор библиотеки дома-музея Пушкина, взяла слово:

— У меня на курсах работала Елена Александровна, в КГБ мне говорили: «Вы же актриса, войдите в их дом, узнайте о чём говорят». Я не сделала этого, не познакомилась с Анатолием Соломоновичем и только сейчас хочу пожать ему руку.

Понятно, что об этом человеке я всегда вспоминаю с благодарностью.

Когда после Галины Ивановны директором стала тогда ещё совсем молодая Люся Шикурина, из Большого Дома пришли и к ней. Но Люся только расхохоталась:

— Да что мы атомную бомбу делаем? Да у нас зарплата 120. О чём Вы говорите!

Пришлось им оставить и её в покое.

Но до того, как я пришла на Седьмую Советскую и по-настоящему познакомилась с этими людьми, было ещё десятое, последний день работы в Доме художественной самодеятельности. Общее собрание руководителей любительских театров.

Я должна была отчитаться за год, говорить об успехах и о недостатках. Закончив, я сказала:

— У меня последнее сообщение, которое я прошу принять без комментариев: с завтрашнего дня я здесь не работаю.

И быстро села на первый ряд.

Конечно, были те, кто злорадствовал, кто был доволен, но какой раздался протестующий крик, и сколько людей кинулось ко мне. Но надо мной расставил руки молодой режиссёр студенческого театра и сказал:

— Никого не пущу.

И я поняла, что на защиту поднялся мужчина. Сегодня я помню только, что зовут его Саша. Благодаря этому Саше я взяла себя в руки, и другие не увидели моей слабости.

На курсы повышения квалификации я шла, думая, что это ненадолго, что надо пока перебиться, а там поискать что-то более близкое, интересное. Но оказалось, что дело это я полюбила и до сих пор не могу с ним окончательно распрощаться.

Мне довелось заниматься образованием взрослых и при советской власти, и в новые времена. Могу сказать, что и тогда и теперь стремилась использовать имеющиеся возможности и действовать вопреки господствующей идеологии.

В конце семидесятых, в восьмидесятые годы мы могли собирать группы работников культуры Ленинградской области почти на целый месяц (144 учебных часа). И тут тяга к просветительству давала о себе знать. Мы хотели не только помогать совершенствоваться в профессии, но и шире — вовлекать в современную духовную жизнь, приобщать к культуре Ленинграда.

Кандидат философских наук Сергей Матвеевич Черкасов был в городе одним из лучших специалистов по Фрейду и его последователям. Фрейдизм в ту пору проникал во все поры культуры западного мира. Но у нас он, понятно, был запрещён. Я писала в плане что-то вроде «молодёжная политика», а сама говорила Сергею Матвеевичу: «Давайте фрейдизм и искусство» и тоже шла его слушать.

Преподавателей художественных школ мне удавалось водить в запасники Русского музея, Эрмитажа. До сих пор с гордостью и с благодарностью к Пиотровскому-старшему вспоминаю один случай. В Ленинград привезли большую выставку из американских музеев. Очереди были огромные, экскурсии не проводились. Мы постоянно работали с сотрудниками Эрмитажа, одна из них была готова провести специальную беседу для наших художников, но в толпе, но без специального разрешения — это было невозможно. Я пришла с письмом в экскурсионный отдел — просить, чтобы нас пустили на выставку на час раньше и с экскурсоводом. Мне ответили, что этого не разрешат.

— Я знаю, но для нас можно сделать исключение.

Меня отправляли от одного отдела в другой, пока я не добралась до Бориса Борисовича Пиотровского. Он встал, встречая женщину, внимательно выслушал меня, и для нас на час раньше открыли Эрмитаж со служебного входа, и была замечательная, навсегда запомнившаяся экскурсия.

У Людмилы Семёновны (Люси) Шикуриной, с которой я душа в душу работаю все эти годы и всегда говорю, что у меня начальница-приятельница, есть любимый рассказ про меня. Во дворце Меншикова открыли музей, очереди на экскурсии были на несколько месяцев вперёд, но у меня приезжала новая группа, надо было срочно. Я позвонила в экскурсионный отдел:

— А знаете что — мне надо провести группу у вас либо завтра в два часа, либо послезавтра в двенадцать.

Совершенно одуревшие от такой наглости, они сказали:

— Ну, тогда в двенадцать.

А мои коллеги всё повторяли: «а знаете что».

Для разных слушателей я читала лекции о театрах Ленинграда, о современной поэзии.

Не могу сказать, что всё было просто. Приезжали совсем необразованные люди. Как-то вели своих учеников в Эрмитаж — довели половину.

Художественным руководителям клубов мне пришлось читать о поэзии. Называю известные имена — никакой реакции. Останавливаюсь:

— Скажите, вы не знаете этих поэтов?

Молчание.

— Ладно. Спрошу по-другому — вот вы готовите на праздники композиции, включаете стихи. Как вы это делаете?

— По тематике.

— И бестрепетной рукой можете поставить Пушкина после Фирсова?

Был тогда такой так называемый поэт. И этим девочкам, действительно, в культпросвет-училище советовали использовать его в своих литмонтажах — уж очень он был советский.

А тогда я, вместо лекции, просто читала им стихи.

Назавтра одна из слушательниц подвела ко мне свою подругу, которая пропустила мою лекцию:

— Нам вчера про поэзию рассказывали. Два часа стихи читали.

Когда по плану надо было повышать квалификацию актёров областных театров, я всегда строила занятия с учётом творческой, репертуарной политики режиссёров. В театре Драмы и комедии на Литейном прошли уже тренинги по сцендвижению, сценречи, вокалу. И тогда мы продолжили просветительский курс — любимая наша преподавательница Александра Александровна Пурцеладзе еженедельно читала актерам удивительные, творческие лекции о полузапрещенных в ту пору поэтах серебряного века.

Лев Додин ставил в Малом драматическом «Дом» Фёдора Абрамова. Был он тогда ещё приглашённым режиссёром и организовать работу так, как делал впоследствии, то есть повезти исполнителей на место действия, приобщить к реальной жизни героев не мог. Я приглашала педагогов из консерватории, они приносили записи говоров, песен, а потом устроила поездку в деревню Белая Кингисеппского района, где был замечательный фольклорный коллектив бабушек.

Бабушки встретили нас в клубе — варёная картошка, солёные огурцы, топлёное молоко. Мы поставили на стол водку. И начались песни, и актёры темпераментно отплясывали со старушками. А уж когда совсем стало хорошо и по-родному, показали они нам свой спектакль — слегка осовремененный обряд сватовства. И мы ахнули — бабушку, которая исполняла роль матери невесты, Лев Абрамович сразу назвал «наш Жан Габен».

Вокруг суетилась сваха, родичи — она была неподвижна:

— Я девку ростила — не одам.

— Да купец хороший, у него такая коляска…

— Вот ты у него поработай — и катайси.

Уговорить её было невозможно. Сунули в руки что-то для благословения, отвернувшись махнула «образом». Так и не взглянула на будущего зятя.

Лев Додин и актёры пригласили бабушек на просмотр «Дома». Удалось достать машину — и приехали они в платках, в сапогах. А спектакль сдавался непросто, ещё до финала было понятно, что комиссия придираться будет.

В антракте подошла к бабушкам:

— Ну как вам? Как актёры играют?

— А чего играют — они же все деревенские, только накрашенные.

А когда кончился спектакль, и зрители устроили актёрам овацию, на сцену полезли наши старушки. И слёзы исполнителей смешались со слезами их героев.

В то же время в кабинете директора шло «судилище» — нет, театральные критики всё хвалили, но председатель комитета по культуре Ленинградской области сказал: «Я не как Огурцов, я за это отвечаю, и в этом виде спектакль не может быть выпущен». И пошёл перечень «необходимых» правок, смягчения острых мест.

В 1979 году над нашим домом снова нависла тень КГБ. В конце семидесятых уезжали в эмиграцию наши друзья. Они вывозили стихи мужа, его воспоминания, которые мы несколько лет прятали в подвале Толиного дяди в Днепропетровске. Толик договорился с поэтом Игорем Бурихиным, эмигрировавшим в Германию вместе со своей женой Леной Варгафтик, что тот подберёт книгу стихов, не включая в неё «криминал», и предложит в издательство «Третья волна». Но моя приятельница по театральному институту Ира Баскина, обосновавшаяся в Париже и вскоре в свободном мире потерявшая чёткое ощущение советской реальности, без нашего ведома отдала часть Толиных воспоминаний Владимиру Марамзину, и «Этап» был опубликован в альманахе «Эхо» под прозрачным псевдонимом Горный.

Ира посылала нам книги. Очередную партию она отправила по своим каналам нашему однокурснику Аркадию Соколову. Аркадий и всегда был карьерист. Женился он на народной артистке балерине Габриэлле Комлевой. Получив Ирину посылку и перетрусив, отнёс её особисту института, а тот, естественно, в Большой дом.

Первыми вызвали Тамару Владиславовну Петкевич и Алю Яровую. В рядах бывших наших сокурсников началась паника. Один из них даже предлагал написать покаянное письмо в газету, отречься от чего угодно. Я сказала, что это бред, что стыдно даже думать такое.

— Да, но вызывают Тамару и Алю. Не нас.

— Неужели вы не понимаете, что это путь к Толику.

Толика вызвали с работы. Допрашивали два следователя — «добрый» и злой. Он утверждал, что не писал — рассказывал, друзья могли записать с его слов.

— Вы опытный человек, — сказали гэбисты, — Но если появится ещё что-то на западе, пойдёте по второму кругу.

Пришлось от подготовленной книги стихов отказаться.

Опять перед нами встал вопрос об эмиграции. Сразу после возвращения из ссылки Толик какое-то короткое время хотел уехать из страны. Но мои родители ни за что на это не соглашались, и я тоже не представляла свою жизнь без родного города, без близких, друзей, театра. В 1979 году, когда угроза опять нависла, оба мы поняли, что, несмотря на постоянную опасность, оторваться от русского языка, от русской культуры для нас невозможно.

До сих пор не знаем, правильно ли мы поступили. Но было время, когда чувство счастья, что мы остались в России, перевешивало все трудности и лишения. Я, конечно, имею в виду перестройку, девяностые годы, ворвавшийся в страну воздух свободы.

Когда на страну обрушился ГКЧП, мы не спали всю ночь, звонили в Мариинский дворец, спрашивали, идут ли войска, надо ли приехать. Они отвечали, что не надо, что танки не приближаются.

А двадцатого мы были на Дворцовой площади на огромном митинге. И это единение с людьми, которые так же, как мы, переживали судьбоносные мгновения, всегда теперь с нами.

Нет, мы не были наивными оптимистами. Ещё в 1989 году Толик сказал мне, что империя рухнет вместе с идеологией, а дальше всё зависит от характера русского народа. Так, собственно говоря, и получилось.

Толику предлагали баллотироваться в депутаты Ленсовета, он отказался, остановил меня, когда я хотела записаться в Народный фронт, считал, что политика — не наше дело.

Я попыталась как-то поучаствовать в деле демократизации страны. Позвонила в приёмную Галины Старовойтовой:

— Я лектор. Я связана с работниками культуры Ленинградской области. Я могу распространять ваши агитационные материалы.

— Но это же замечательно, чудесно. Мы Вам обязательно позвоним.

Позвонили:

— Не могли бы Вы подежурить на агитпункте?

— Нет, не могу. Я очень занята, но я лектор, я связана со всей Ленинградской областью.

— Очень хорошо. Мы Вам позвоним.

Не позвонили.

В девяностые годы я уже стала понимать, что плодами перестройки смогут воспользоваться только дети, которым сегодня лет 5–6. И главное — перед ними откроется дверь в мир, и надо быть готовыми, чтобы этот мир воспринять.

За эти годы мы сами сумели побывать в 13-ти странах. Но это были либо экскурсионные поездки, либо гостевание у наших друзей, эмигрировавших из Ленинграда. Впечатления яркие, очень важные для нас — но это архитектура, памятники, музеи. А быт — только эмигрантских диаспор.

Сегодня без конца твердят о толерантности. Поздно.

В девяностые годы я поехала в Москву в министерство искать программу, по которой можно было бы самых маленьких вводить в жизнь людей другой национальности, обычаев, цвета кожи, преподавать им сказки народов мира, мифы.

Мне предложили программу мировой художественной культуры для восьмого класса.

— Но это же XVIII век, самый умственный, в него не войти эмоционально.

— Так по плану.

— Почему такой план?

Нет ответа.

Я пыталась организовывать в школах искусств области театральные отделения, эстетические. Кстати, в Москве мне дали программу по гриму для учеников первых-вторых классов. Там детям сообщали, что кожа бывает разная, в том числе увядающая. Я выбросила эти листочки в помойное ведро.

Могу сказать, что в Петербурге всё-таки удалось найти единомышленников. И несколько лет подряд у нас преподавался специальный курс мировой художественной культуры для преподавателей музыкальных и художественных школ, на котором читали лекции и проводили практические занятия доктора наук, доценты наших художественных вузов.

У меня была мысль — создать институт детства, где по единому принципу обучались бы сначала молодожёны, потом молодые родители, воспитатели детского сада, школьные учителя. Финансовой умелости ни у меня, ни у Люси Шикуриной не было. Хорошо, хоть не попались жуликам в лапы.

В девяностые годы я получила предложений перейти на работу в новые коммерческие учреждения больше, чем за всю жизнь. Как-то даже сказали, если я хочу — всем отделом. Не решилась. Так и осталась в областном учебно-методическом Центре культуры и искусства заведующей отделом повышения квалификации.

Толика стали печатать в периодике. Поэт Владимир Леонович, которому понравились стихи мужа и который позвал Толика в Москву участвовать в большом поэтическом вечере, познакомил его с организаторами Всесоюзного гуманитарного фонда имени Пушкина, и они сразу предложили издать его книгу и пригласили работать в фонде, быть в единственном числе директором их ленинградского филиала. Наконец-то он смог оставить нелюбимую и отвлекающую от стихов работу в библиотеке горного института.

В 1990 году вышла первая книга Анатолия Бергера «Подсудимые песни». Это название Толик сказал мне ещё в лагере, правда тогда мы не надеялись издать её в России. А вот вышла в Москве в издательстве «Прометей» и была распродана за две недели.

Поскольку у директора филиала не было подчинённых, и Фонд давал деньги только на печатанье книг, я назначила сама себя его заместителем на общественных началах и стала пытаться расширять сферу деятельности. В соседнем с нашей работой подъезде был обком комсомола. В один день там появилось 26 закрытых акционерных общества, среди которых и «Благовест». Я пришла к одному из новоявленных предпринимателей и попросила помочь нам организовать салон. Как я понимаю, он увидел в этом один из путей «отмывки» денег и согласился. И вот в театральном музее, в чудном маленьком зале стали собираться и пожилые, и молодые петербуржцы, А перед ними выступали писатели Москвы и Петербурга, ученые. Сергей Матвеевич Черкасов прочитал цикл лекций о последователях Фрейда, музыковед Борис Аронович Кац — о поэзии и музыке, философ Григорий Львович Тульчинский о мифах Петербурга.

Нам хватало денег только на оплату выступающих. Музей как своих пускал бесплатно, газета «Вечерний Ленинград» печатала информацию о планах салона. Пошли гайдаровские реформы, мы не повышали плату за билеты, чтобы интеллигенция могла посещать наши встречи. Удачей было то, что один из комсомольцев-предпринимателей Олег с большим интересом ходил на салон. Поэтому и на второй год он сумел выкроить те небольшие средства, которые позволяли продолжать начатое. Когда же на третий год уже совсем не было финансирования, в гостях у моей сестры мы встретили новоявленного банкира.

— Помоги Лене, у неё такой интересный салон.

— Я уже помогаю театрам. Не могу. А сколько Вам надо денег?

Собравшись с духом, я сказала: — Пять тысяч.

— На сколько времени?

— На год.

Он рассмеялся и вынул эти деньги из кошелька.

Но в конце третьего года всё же пришлось распрощаться с салоном. Две молодые наши постоянные слушательницы, когда я объявила о закрытии, стали просить: «Скажите, что Вы пошутили». Но ничего уже нельзя было сделать.

Гуманитарный Фонд имени Пушкина издал и вторую книгу Анатолия Бергера — воспоминания «Смерть живьём». Но через несколько лет кто-то ушёл в коммерцию, кто-то отошёл от дел. Зарплату платить почти перестали. Издавать новые книги мужа не было возможности.

На моей работе мы как-то сумели войти в новые денежные отношения, как хорошо сформулировала Тамара Владиславовна Петкевич, без ущерба для духовной составляющей дела. Использовали открывшуюся свободу. Уже не писали липовых тем, искали и популяризировали новые методики, новых творческих людей.

Особенно я подружилась с преподавательницей музыкальной школы Санкт-Петербурга Кларой Нахимовной Гринштейн. Маленькая, чуть выше своих учеников, она умела заставить их почувствовать себя композиторами, и посему заниматься гаммами и теорией с увлечением. Она вела у нас цикл семинаров. Как-то нас вместе пригласили провести занятия в кисловодской музыкальной школе. Клара Нахимовна сначала думала, что меня командировали как контролёра. Но там, в поездке мы познакомились ближе, я дала ей воспоминания мужа, Клара проплакала всю ночь. С той поры полюбила Толину поэзию и всячески старалась помочь.

Я собрала небольшую книгу новых Толиных стихов «Стрельна». Муж Клары Юлиан Борисович походил по типографиям и сказал самую маленькую, но абсолютно неподъёмную для нас сумму, за которую её могут напечатать.

Приятельница папы назвала нам телефон людей, про которых знала только то, что они кому-то что-то издали. Почему-то я почувствовала — должно получиться.

Позвонила:

— Можно Владимира Боруховича?

— А кто Вы? Вы его хорошо знаете?

— А я его совсем не знаю.

Подошел Владимир Борухович, позвал Татьяну Ивановну. Я сказала, что хотим издать книгу поэта, назвала фамилию. К этому времени по радио уже было несколько передач о муже, очень большая статья Льва Сидоровского. Видимо, фамилия показалась знакомой.

— Приходите завтра.

— Завтра не могу.

— В понедельник.

— Понедельник 8 ноября.

— Во вторник.

— Татьяна Ивановна, скажите сразу, сколько это будет стоить. Если много, мы не сможем.

— Нет, если это наш поэт, напечатаем быстро и дёшево.

Нас встретили два высоких человека. Два компьютерщика. Они создали свою контору, печатали этикетки и прочее, но хотели издавать хорошие книги, готовить виртуальные экскурсии по музеям.

Когда они познакомились с мужем, рассказали ему, что они хотят выпускать, почувствовали его образованность, то тут же решили издать бесплатно его книгу и предложили стать главным редактором их издательства «Интерстартсервис».

Книга была выпущена за месяц. И на презентации встал Владимир Борухович:

— Анатолий Соломонович — остановился и процитировал Толину строчку: «Убегает Мойка длинно в петербургский гул». Спасибо Вам, — и сел.

Это была работа, о которой Толик мог лишь мечтать. Он готовил к изданию двухтомник Тютчева, написал статью о поэте. Стал, осуществляя своё давнее стремление, собирать материалы для книги «Современники о Ходасевиче». Но владельцы этого издательства, как это часто бывало в те годы, прогорели и, спасаясь от долгов, бежали за границу, никого не предупредив заранее. С трудом удалось выручить свою трудовую книжку. Хорошо, что подготовленный к печати том о Ходасевиче остался у нас. И Толик лишь через несколько лет смог издать эту книгу в издательстве «Алетейя». И хоть владелец «Алетейи» нагрел мужа, практически ничего не заплатив, важно, что этот единственный и до сего времени свод воспоминаний о любимом Толином поэте увидел свет Сейчас у мужа вышло уже 10 книг. Я составительница всех его изданий. Присоединяясь к Маяковскому, который писал это, лукавя, хочется с полным правом повторить слова: «Мне и рубля не накопили строчки».

Несколько лет тому назад, когда мы были в Германии, Толю пригласили выступить в Вене на двуязычном салоне. Он читал по-русски, наша приятельница Наташа Станевич переводила. Присутствовала графиня Разумовская, прямой потомок Алексея Разумовского. Высокая, статная дама. Она написала биографию Цветаевой, перевела на немецкий несколько цветаевских стихов.

Когда кончились выступления и мы разговорились, она задала четкий вопрос:

— Вам стало легче?

— Нет, но книги выходят.

— Но это же самое главное.

Этими словами мне и хочется кончить свой биографический очерк.