Глава 1 Несколько слов о русской политике в Литве

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Связи мои с Литвою начались очень давно, так как дед мой, офицер Конной артиллерии[98], попавший туда на стоянку после польского восстания 1830 г.[99], женился на дочери местного помещика, отставного полковника польских войск[100]. В те времена, несмотря на только что окончившееся подавление восстания, отношения в крае к русским были совершенно другие, чем после мятежа 1863 года[101]. Много даже лет спустя после этого мятежа брак польки с русским казался ее близким чуть ли не изменой отечеству и религии. Польская помещичья среда старалась держаться далеко от русских чиновников и офицеров. Не то в 30-х годах: судя по рассказам моей бабушки, помещичьи дома были открыты для русских офицеров: приемы, балы, обеды следовали один за другим. В свою очередь, офицерство в своих собраниях принимало охотно местное дворянство. При таких условиях брак русского офицера с полькою казался вполне нормальным.

Добрые отношения с литовскими родственниками продолжали поддерживаться нашею семьею и много лет спустя, так что с детства я неоднократно бывал по летам в имении сестры моей бабушки. Муж ее, помещик старого закала, при освобождении крестьян[102] был мировым посредником[103], а потому в 1863 г., при самом начале восстания, был арестован и посажен в тюрьму вместе со всеми прочими мировыми посредниками. Это принудительное удаление имело ту хорошую сторону, что имение его не было конфисковано. Дом оставался на руках его жены, у которой был малолетний еще сын. Положение было крайне беспокойное и опасное. В имение приходили то повстанцы, то казаки. Симпатии помещиков были, естественно, на стороне повстанцев: ведь в их рядах было много близких, родных людей. Являлись они отрядами, но что это были за отряды! Достаточно сказать, что ружья были большею частью охотничьи, да и те без курков. Нельзя было отказать в пище и одежде этим несчастным. Но затем являлись казаки и военное начальство: начинался допрос дворни, крестьян, и каждое неосторожное показание о том, что принимали повстанцев, могло погубить или пустить по миру. Много имений было конфисковано именно на этом основании. В свою очередь, и повстанцы допрашивали о казаках, грозили виселицею. Много нужно было присутствия духа и дипломатии, чтобы выходить из трудного положения.

Конечно, нельзя слишком строго судить участников этого восстания. Но самые условия, в которых оно было предпринято, и последствия его показали, что дело это было легкомысленное и безрассудное. Реальных сил не было никаких, восстание производили одни помещики, крестьянская масса, только что получившая свободу от русской государственной власти, почти в нем не участвовала. Я знал одного из наиболее горячих инициаторов его на Литве, мирового посредника Гейштора, который чуть не насильно вербовал самую зеленую молодежь, почти гимназистов, которых потом избивали и ссылали. Сам Гейштор, оставивший интересные мемуары[104], был приговорен к смертной казни, но помилован и отправлен в каторжные работы. После его освободили, и я уже встретил его в Варшаве, где он открыл книжную антикварную торговлю. Это был человек необыкновенно живой, увлекающийся и увлекательный; говорил без конца и мешал отвечать своему собеседнику, хватая его за плечи и даже усаживая. Очень некрасивый, он увлекал женщин своим энтузиазмом. И вот такие фантазеры, хотя, быть может, и очень симпатичные, тянули польскую молодежь в восстание, не думая о том, что из этого может выйти. Много горьких слез было пролито из-за них бедными родителями, но еще больше горя натерпелась их родина.

Я вполне понимаю строгие меры, принятые для подавления восстания: в общем, чем такие меры решительнее, тем скорее оканчивается подобное бедство. Но меры подавления, превращающиеся в хроническую политику борьбы против известной части или против[105] всего населения данной местности, вызывают только раздражение и дают повод к новым вспышкам беспорядков.

После подавления мятежа 1863 г. все польское поместное дворянство Западного края было признано a priori неблагонадежным. К нему присоединено было и католическое духовенство. Возникла имеющая историческое обоснование теория, что Литва – искони русский край, ныне ополяченный и подлежащий обратному обрусению. Если часть Литвы действительно заселена белорусами, то о Ковенской, напр[имер], губернии сказать этого совершенно нельзя: крестьяне-литовцы католического исповедания ничего общего ни по происхождению, ни по культуре с русскими не имеют. Конечно, для того, чтобы привязать их к русской государственности, следовало принять необходимые меры. Но меры эти, к сожалению, заключались главным образом в ограждении от полонизации. С этою целью созданы были ограничительные правила о польском землевладении: полякам было запрещено приобретать земельную собственность в крае[106]. Когда впоследствии был учрежден Дворянский банк[107], операции его не были распространены на польских помещиков; напротив, русским предоставлены ссуды на особо льготных условиях для покупки земель у поляков[108]. Нельзя, конечно, отрицать, что благодаря этим мерам некоторая часть польских земель перешла в русские руки. Но количество их, по крайней мере, в Ковенской, ближе мне известной губернии, не очень велико: значительная часть имений, принадлежащая там ныне русским, приобретена из конфискованных после мятежа земель или, как, напр[имер], имения графов Зубовых возле Шавель, пожалована им из казенных имений задолго до 1863 г.[109] Разумеется, есть имения и купленные непосредственно у поляков. Но польский характер поместного землевладения, в общем и целом, сохранился здесь в полной силе, несмотря на более чем полстолетия, протекшие после мятежа.

Ослепление борьбою с польским землевладением доходило до того, что все преимущества, предоставленные русским и православным, были в равной мере распространены на немцев и лютеран[110]. Благодаря этому немцы свили в Ковенской губернии прочные гнезда. Для примера возьму имение Кейданы. Это имение было конфисковано в 1863 г. у графа Чапского и затем продано за очень недорогую цену генерал-адъютанту графу Тотлебену. Гр[аф] Тотлебен оказал России несомненные и огромные услуги во время Крымской кампании и в войне 1877/8 гг.[111] Этого, конечно, никто отрицать не станет. Но по происхождению и воспитанию это был чистейший немец. Такою была и его супруга. Я помню время уже ее хозяйства, когда сам граф Тотлебен скончался: все управляющие, от самого главного до второстепенных, все служащие, кроме простых рабочих, все это были сплошь немцы, некоторые даже германские подданные. Нечего и говорить, что все делопроизводство и счетоводство в имении Кейданы велось на немецком языке, и разговорный язык в имении был всегда немецкий. Даже лес был поделен на участки со столбами, на которых было написано: «erstes Forstrevier, zweites Forstrevier»[112] и т. д. И таких немецких владений было немало в Ковенской губернии.

Ограничительные меры, примененные к польскому землевладению, имели, между тем, как раз обратные результаты против тех, которые ожидались их авторами: сохранение земли в польских руках сделалось патриотическим долгом, продажа русским считалась чуть ли не изменою родине. Продолжались и польские покупки, но подыменные, на имя лиц, пользовавшихся правом приобретения земельной собственности в крае: настоящий покупатель обеспечивал свои интересы обыкновенно закладною на покупаемое имение. Впоследствии все такие закладные были признаны недействительными и подлежащими ликвидации в десятилетний срок[113].

Операции Дворянского банка, с его дешевым и льготным кредитом, без сомнения поставили бы польское землевладение в зависимость от государственной власти. Но они были недоступны для поляков. Зато вместо Дворянского банка стал действовать чисто польский Виленский земельный банк[114], который, несмотря на участие в его правлении представителя Министерства финансов, сделался орудием охраны и спасения польского землевладения. На это очень часто указывали в своих отчетах местные губернаторы и генерал-губернаторы, но действительных средств борьбы так и не было изыскано. Думаю, что и не могло быть изыскано: если бы даже Виленский банк был закрыт, то нашлись бы, при создавшейся сплоченности польского землевладения, другие, менее очевидные, но не менее действительные источники кредита. Когда несколько позднее задумано было насаждать в крае русское крестьянское землевладение, и Крестьянский поземельный банк[115] стал скупать для этого земли, то немедленно же образовались кредитные союзы, которые спешили вырывать продававшиеся земли у Крестьянского банка для перепродажи их крестьянам-литовцам. Эти покупки земель для русских поселенцев, давшие сравнительно ничтожные результаты, восстановили против русской власти и крестьянское население.

После революции 1905 г. право покупки и приема в залог земель было возвращено полякам, но лишь в отношении имений, уже раньше принадлежавших лицам польского происхождения[116]. Эта мера, окончательно оградившая польские имения от перехода в непольские руки, вместе с тем привлекла в Литву новых польских помещиков из Царства Польского, сильно повысила стоимость земель и их кредитоспособность. Но все эти блага не распространились на русских помещиков в крае: они оказались в совершенно обездоленном положении. Свои земли они могли продавать только русским, но охотников приобретать такие неполноправные имения было мало. Кредит для русских помещиков также оказался очень сокращенным по сравнению с их соседями-поляками. В результате русские, никогда не участвовавшие в восстании 1863 г. и привлеченные в край особыми привилегиями[117], очутились прямо в тяжких условиях существования.

Вообще, в области земельной политики в крае мы увлеклись немецким примером в Познани; но ведь и там, при всей систематичности и последовательности германского правительства, результаты оказались не особенно существенными[118]. Что же говорить о наших мероприятиях, где одной рукой уничтожалось нередко то, что делалось другою!

Другим объектом ограничительных мероприятий явилась католическая церковь. При установленной законом официальной веротерпимости ограничениям подвергалось не исповедание католической религии, но проявление в католической церкви польского и литовского сепаратизма. В результате, однако, ограничения эти сводились к стеснениям в самом исповедании католической религии. Так, напр[имер], запрещалось произнесение проповедей на польском языке; запрещалось польское дополнительное богослужение, куда стремились в некоторых местностях ввести русский язык; не дозволялось никаких церковных процессий вне костельной ограды. Ксендзам воспрещалось, под угрозою штрафа, переезжать из одного прихода в другой, даже в гости на несколько часов, без специального разрешения полиции[119].

Конечно, все меры этого рода вызывали только раздражение и усиление фанатической привязанности к церкви как к представительнице национального объединения. В конце концов получались такие эксцессы, как столь много нашумевшие беспорядки в Крожах, где уже не помещики, а простой народ восстал против властей и пришлось пустить в ход оружие[120]. Разумеется, вся эта политика только разжигала вражду к России и православию, не давая, в смысле ограждения от полонизации и слияния с русской государственностью, решительно никаких результатов.

Не меньшее раздражение вызывало преследование польского и литовского языков[121]. Конечно, русский язык должен быть государственным на всем пространстве России, на нем должно вестись все делопроизводство государственных учреждений и вся в них переписка; язык этот должен быть обязательным предметом обучения во всех учебных заведениях, казенных и частных; в казенных учебных заведениях он должен быть, кроме того, и языком преподавания всех вообще предметов, кроме Закона Божия и родного языка учащихся, а также кроме низших классов в начальных школах. Этого совершенно достаточно для целей государственного объединения. Всякие дальнейшие ограничения в употреблении населением родного языка вызовут всегда одно раздражение и не принесут практической пользы. Между тем, польский язык в Западном крае был изгнан из всех общественных и частных учреждений и даже просто из общественных мест: на вокзалах, на почте вывешены были надписи: «По-польски говорить воспрещается». Тут мы опять обезьянничали немцев, идя даже дальше, чем они[122]. А между тем, именно пример немцев мог бы убедить в том, что родной язык населения задушить невозможно. Я часто живал по летам в Цоппоте близ Данцига[123]. Это местность вполне, казалось бы, онемеченная, следы славянского происхождения населения видны разве в фамилиях, нередко оканчивающихся на ский. И, тем не менее, несмотря на немецкую школу, несмотря на немецкую культуру, давно привитую в этом крае, простой народ славянского происхождения – кашубы[124] – до сих пор говорит на своем родном языке, очень близком к польскому: я, как славянин, отлично понимал местных крестьян и свободно объяснялся с ними.

Но одно из наиболее слабых мест русской политики в Западном крае было пополнение состава служащих[125]. Местные уроженцы, поляки и литовцы, были признаны a priori неблагонадежными. Их можно было встретить разве только на самых низших канцелярских должностях; все остальные замещались исключительно лицами русского происхождения или немцами. Такие условия требовали привлечения в край особенно выдающихся людей, чтобы хоть этим способом примирить население с такими ограничениями. На деле имело место как раз обратное: обособленность служащих от местной жизни, которая была естественным последствием такого положения, отбивала у хороших кандидатов охоту служить в этом крае. Те, которые случайно попадали сюда, пользовались всяким удобным случаем, чтобы вернуться в Россию. Оставались те, что были похуже, а такого состава, который сумел бы заставить, по крайней мере, уважать русскую государственность, не образовалось вовсе. После 1863 года дворянские выборы[126] были совершенно отменены, и предводителей стали назначать по усмотрению правительства[127]. Сперва, впрочем, обращались иногда и к местным уроженцам[128]. Так, в Виленской губернии долгие годы предводителем был граф Плятер, в Гродне – Урсын-Немцевич. В Ковно назначен был граф Н.Н. Зубов, но это был крупнейший и старинный местный землевладелец, пользовавшийся симпатиями дворянства; зато правительство смотрело на него, как на полякующего. Среди уездных предводителей я помню в Ковенской губернии только одного поляка – Пусловского.

Впоследствии, однако, перешли к замещению всех предводительских должностей русскими, нередко не имевшими связи не только с местным землевладением, но даже с дворянским сословием: я помню в одном из уездов предводителя, который раньше был почтальоном. Немало было совершенно безземельных предводителей. Для таких лиц интересы местного дворянства были, очевидно, совершенно чужды. А так как они, ради жалованья, назначались одновременно председателями съезда мировых посредников[129] (после – земских начальников[130]), то, в сущности, оказывались чиновниками, стоявшими во главе крестьянского управления. Между тем, правительство держалось политики защиты интересов крестьян против помещиков, и в результате такие предводители становились не дворянскими, а антидворянскими.

Остальные местные служащие были в этом же роде. Конечно, бывали и блестящие исключения. На первом месте я должен поставить П.А. Столыпина. Он появился в Ковенской губернии совершенно молодым человеком. Его отец купил в этой губернии имение Калноберже, кажется, от ген[ерал] – ад[ъютанта] Кушелева, к которому оно перешло после восстания 1863 г. из конфискованных имений графа Чапского. Старик Столыпин бывал в своем имении только наездами, но по зимам проживал в Вильне, где П.А. и окончил гимназию[131]. Таким образом, он воспитывался в среде отчужденного от местной польской интеллигенции русского общества и не мог не подпасть влиянию взглядов, господствовавших среди этого общества. Женитьба его могла лишь содействовать укреплению этих взглядов, так как супруга его, несмотря на московское свое происхождение, с особенною силою усвоила все крайности полонофобства[132]. Сам П.А., разумеется, по-польски не говорил. Водворился он в имении вскоре после своей женитьбы. Это было, помнится, в 1888 г., когда я впервые с ним познакомился[133]. Конечно, Столыпины как помещики не могли совершенно баррикадироваться от своих соседей. Но отношения ограничивались церемонными визитами, причем вопреки местным обычаям лошади не распрягались и в течение всего визита стояли у подъезда. Виделись Столыпины чаще только с немногими русскими землевладельцами, причисляя к ним и графов Тотлебен. Эта обстановка жизни, без сомнения, во многом отразилась на последующей деятельности П.А. Столыпина как председателя Совета министров: ей мы в значительной степени обязаны возникновением, под ближайшим давлением П.А. Столыпина, партии националистов[134], почти беспочвенной во внутренних губерниях России и поддерживавшейся главным образом деятелями из чиновников Западного края; ею же навеян был и проведенный при резкой оппозиции Государственной думы[135] и вопреки решению Государственного совета[136] Закон о западном земстве с его куриями, разъединявшими отдельные национальные и сословные группы[137].

Но в деятельности П.А. Столыпина в Ковенской губернии в качестве сперва уездного, а потом губернского предводителя дворянства[138] была и другая сторона, поставившая его в особое положение среди местных русских деятелей. Это был, во-первых, джентльмен в лучшем смысле этого слова; затем, что едва ли не гораздо важнее, это был неутомимый, талантливый труженик в каждом деле, за которое он брался, старавшийся добиться наилучших результатов для того края, где ему приходилось работать. Воспитанный в Западном крае, он любил его вопреки своему национализму; его имение Калноберже было для него наиболее любимым, хотя он владел имениями и во внутренних губерниях[139]: сюда он рвался и тогда, когда был первым министром[140]. Любопытно, что и его супруга всей душой разделяла эти его симпатии; а когда Столыпиным пришлось переехать сперва в Саратов, а потом в столицу, то они взяли с собою много прислуги из Ковенской же губернии. По должности губернского предводителя П.А. Столыпин председательствовал и в местном сельскохозяйственном обществе[141]. Это время было эпохой особого процветания этого общества, при котором, кажется, его же заботами, были учреждены в разных местах губернии сельскохозяйственные склады. От работы в этих учреждениях он не устранял местных людей, но сам входил во все подробности дела. Я помню, что после его ухода из Ковенской губернии наступила в управлении складами даже некоторая растерянность: так все привыкли к его властному руководству, к его целесообразным распоряжениям. Неудивительно, что сельскохозяйственное общество приобрело вскоре значение местного земства, стремившегося самочинно захватить всю хозяйственную жизнь губернии в свои руки. В этом любители видели новую польскую крамолу. А между тем секрет был в талантливом и деятельном русском руководителе. Все эти положительные свойства снискали П.А. Столыпину среди местного польского общества если не сердечные симпатии, то чувства глубокого и всеобщего уважения. Можно себе представить, насколько более сильными были бы эти чувства, если бы полезная деятельность его не имела привкуса тех проявлений отчуждения, которыми П.А. Столыпин был заражен окружавшею его средою русского чиновничества.

Конечно, кроме П.А. Столыпина были в Западном крае и другие русские люди, понимавшие необходимость привязать этот край к России своею деятельностью на его пользу, да, кроме того, старавшиеся держать себя ближе к местному населению. Но это были исключения: общая масса держала себя враждебно, в роли завоевателей. Это искупалось бы до некоторой степени, если бы в деятельности завоевателей были достоинства, приближающие ее к данному П.А. Столыпиным образцу. К сожалению, дело обстояло далеко не так. Наиболее культурными были, как и везде, представители судебного ведомства, которые всегда пользовались и наибольшим уважением[142]. Чины Министерства финансов держали себя также довольно нейтрально. Но уже представители учреждений, прикосновенных к крестьянскому делу – мировые посредники, земские начальники, чины ведомства землеустройства[143] – выступали воинствующими борцами с местными польскими помещиками. Правительство в Западном крае держалось совершенно иной политики в этом отношении, нежели в русских губерниях. Считалось необходимым опираться на крестьянские массы, защищая их от притязаний помещиков и тем ограждая от влияния последних. Без сомнения, во многих случаях это могло быть и необходимым. Но в междуклассовой борьбе правительственная власть не должна никогда выступать стороною, а лишь справедливым решителем споров, строго опирающимся на веления закона. Между тем, если в этой области допустить административное усмотрение, то легко перейти должные границы, вызвать классовую вражду и дать почву для развития настоящего междоусобия. Так оно и случилось: литовское крестьянское население вовсе не привязалось к русской государственной власти благодаря отстаиванию ею его интересов, а все более и более стало убеждаться в допустимости и достижимости всяких своих притязаний. Не заметили также и того, что в среде католического духовенства крестьяне стали постепенно вытеснять дворян, которые в последнее время совсем перестали переходить в духовное звание. Эти более интеллигентные крестьяне-ксендзы оказались в особенности склонными к социалистическим учениям и к так называемой литвомелии, т. е. литовскому сепаратизму. Своим влиянием на паству они восстанавливали ее и против помещиков, и против правительства.

Но для враждебного отношения к последнему достаточно было и деятельности того органа, который непосредственно близок и к помещику, и к крестьянину. Я говорю о полиции. В Ковенской губернии ее деятельность может быть охарактеризована как сплошное не только взяточничество, но даже вымогательство. Пристав и исправник[144], которые не брали взяток, считались каким-то восьмым чудом света. К каждому прошению бывало приложение в виде трехрублевой или пятирублевой бумажки – своего рода гербовый сбор. Бравшие предлагаемые взятки считались честными людьми. Но были и прямые вымогатели, посылавшие урядников[145] по имениям и деревням за поборами, как деньгами, так и натурою, напр[имер], сеном и т. п. Поводов для вымогательства была масса: нашли утопленника на берегу, соседям можно было сделать много неприятностей и следственной волокиты; поставлен крест на дороге или починен (то и другое строго воспрещалось, и эти кресты являли картину полного разрушения) – за это тоже надо было заплатить. Изобретательности конца не было. О размерах поборов шел обыкновенно самый беззастенчивый торг. Конечно, в оправдание чинов полиции приходится сказать, что, при совершенно ничтожном содержании и дороговизне, они, так сказать, были вынуждены брать взятки. Но некоторые жили благодаря этому так, что ничем не стеснялись: держали прекрасных лошадей, ели и пили в свое удовольствие. Не отставали от них и так называемые сельские, т. е. казенные врачи. Здесь главным источником доходов было предоставление льгот по воинской повинности[146]. Установлена была за это чуть ли не такса, и все более или менее зажиточные молодые люди освобождались. Я знал врача, в общем, казалось, очень порядочного человека, который в короткий срок составил этим способом состояние в несколько десятков тысяч рублей. Развращающим элементом в деле взяточничества оказывались, главным образом, евреи. Когда чиновник средней руки приезжал в уезд, обыкновенно почти без всякой обстановки, евреи принимали его с распростертыми объятиями и предоставляли ему самый широкий кредит, снабжая всем необходимым. Когда же наступал момент расплаты, а денег не было, то приходилось идти на сделки со своею совестью, и мало-помалу порядочный и интеллигентный человек становился взяточником.

Чтобы закончить характеристику способов управления в этом крае, я должен сказать, что земских учреждений в губерниях Ковенской, Виленской и Гродненской не было вовсе, общественное самоуправление ввести здесь считалось опасным, и все местное хозяйство сосредоточено было в руках администрации в виде разных распорядительных комитетов и присутствий, куда иногда приглашались и помещики, но больше для объяснений[147]. Несмотря на это, дорожное дело в крае было поставлено лучше, чем во многих земских губерниях. Так, по крайней мере, утверждали многие, которые побывали и здесь, и там. Приписываю это отчасти тому, что в Западных губерниях продолжала действовать натуральная повинность исправления дорог, очень неуравнительная, но весьма действительная в смысле результатов. Но зато медицинская часть была в бедственном положении: лечебниц было крайне мало, сельских врачей и фельдшеров, медикаментов также. А.А. Куломзин, назначенный ковенским губернатором, бывший ранее уездным предводителем дворянства в Костромской губернии, приходил прямо в ужас от такого положения медицинской части. Про учебную часть я ничего сказать не берусь, так как вовсе не случалось мне с нею знакомиться. Но по размерам ассигнованных на это земских средств надо думать, что и она слабо процветала.

Однако очень больших нареканий на такое положение земского дела среди местных людей не было. Последние были даже рады, когда на три северо-западные губернии не было распространено столыпинское земство: в политическом отношении они в нем не видели никаких преимуществ, обложение же земель[148] должно было бы чрезвычайно возрасти, а так оно было сравнительно весьма необременительным.

Политика, преследовавшаяся правительством в Северо-Западном крае, в видах его воссоединения с русскою государственностью, фактически привела к совершенно противоположному результату: за пятьдесят лет, протекших с последнего польского восстания, мы сумели оттолкнуть от себя и польское дворянство, и литовское крестьянство. Не могу не высказать по этому поводу некоторых собственных моих соображений. Есть две системы управления покоренными инородными местностями: германская и английская. Обе во главу угла ставят превосходство своей культуры над покоренным населением. Немцы давят своей культурой: они требуют ее восприятия во всех частностях местной жизни. Ничто местное не находит у них не только уважения, но и пощады. Это политика вытравления местных особенностей. Представители покоренной народности должны или превратиться в немцев, или уступить последним свое место. Эта политика имеет свою положительную сторону: в край вносятся элементы немецкой, действительно высокой культуры, немецкая организованность и дисциплина. Превратившийся в немца инородец приобретает этим путем нечто весьма определенное и весьма положительное взамен своей национальности и культуры. Стонут, но не могут не признать, что приобрели все-таки известные преимущества.

Однако эта политика даже в руках немцев далеко не имеет того успеха, на который они претендуют; кроме стремления к культурности, организованности и дисциплине у инородцев есть свои потребности: влечение к сохранению своих национальных особенностей, своего языка, своей, хотя бы и низшей, культуры. Начинается ожесточеннейшая борьба, приводящая нередко к эксцессам и никогда не примиряющая побежденного с победителем. Иногда этот пожар как будто и гаснет, но под пеплом продолжает тлеть огонь, который всякую минуту может вспыхнуть снова, огонь ненависти ко всему немецкому. Вспомним Чехию[149] и Познань[150].

Другая система названа мною английскою, но не совсем правильно: Англия применяет ее далеко не ко всем своим колониям. В Индии она придерживается другого образа действий[151]. Я называю эту систему, применявшуюся и Франциею, напр[имер], относительно Эльзаса[152], английскою – для противоположения ее германской. За этими оговорками, система эта заключается в том, что завоеватель, по окончательном замирении края, принимает самые целесообразные меры к тому, чтобы привлечь население покоренной страны к своей культуре не силою, а добровольно, в силу очевидных преимуществ этой культуры. Все национальные особенности остаются в силе и уважаются, но английский быт, английские интересы постепенно становятся своими для инородцев, пользующихся в своем быту полным самоуправлением. В нынешнюю войну 1914–1918 гг.[153] мы все были свидетелями успехов этой политики: давно ли, кажется, была жестокая война против буров, где они защищались против англичан со всем мужеством отчаяния и привлекли к себе симпатии всего цивилизованного мира[154]. Но прошло несколько лет, и мы видим тех же буров, с одушевлением идущих защищать свою метрополию против немцев, так как она сумела уважать их интересы и приучила ценить английскую культуру[155]. То же мы видим и в других колониях Англии: в Австралии, в Канаде. Можно было думать, что война послужит удобным для них поводом отложиться от метрополии. Но они заявили себя глубоко с нею солидарными, так как сумели оценить все выгоды ее покровительства. О подобных отношениях германских колоний к своей метрополии мы что-то не слыхали[156].

То же и с Эльзасом и Лотарингией. Там, особенно в Эльзасе, чисто немецкое по корню своему население. Однако отторжение этих провинций от Франции в 1871 г. похоже было на отнятие младенца от груди матери. Это чувство сохранилось почти столь же живо и до сих пор, его не сумело заглушить сорокалетнее немецкое владычество. В 1916 году, в разгар войны, я встретил в Париже[157] священника-эльзасца немецкого происхождения и члена германского Рейхстага[158], сохранившего горячий французский патриотизм. В то время был там и другой такой же член Рейхстага. Оба они ни минуты не сомневались в грядущем воссоединении Эльзаса с Францией. И здесь одна из главных причин, почему Франция, несмотря на полное истощение, не шла ни на какие компромиссы в этом вопросе. Германии никогда не дождаться таких привязанностей: железный кулак будет крепко держать, пока он имеет силу сжиматься. Но как только ослабеют железные пальцы – никто их не поддержит, и развал будет тем сильнее, чем связь кажется крепче и беспощаднее.

И вот, выбирая между двумя системами, мы, русские, остановились на германской, вероятно потому, что вообще привыкли подражать немцам. Разница была, однако, очень существенная. Немцы приносили на окраины свою высшую культуру; мы же являлись не только не с высшею, но иногда и с более слабою, напр[имер], в Царстве Польском. Мало того, мы посылали на окраины не лучших наших людей, а состав более слабый, потому что для лучших и дома было много дела. Этим-то деятелям и поручалось русское дело в крае. Они, естественно, понимали его в том смысле, что должны защищать русских от инородцев, а не внедрять русскую культуру, на что не имели ни средств, ни способов. Отсюда вся та система отчужденности от всего местного, которая не только не привлекала инородцев к общению с русскою государственностью, но как бы нарочно держала их вне ее: никакие должности в крае не были доступны местным жителям, местный язык изгонялся из государственных и общественных учреждений; церковь подвергалась ограничениям и преследованию. Что же удивляться, если местное население стало держать себя в стороне от русских, а русские баррикадировались от поляков и литовцев? О том, чтобы привязать окраины к России, не было и мысли. И только теперь, когда Литва и Польша у нас отняты[159], мы можем начать надеяться на возникновение симпатий к России, по контрасту с надвигающеюся немецкою опасностью. И в самом деле, плохо приходилось при русской власти, а при немецкой будет несомненно гораздо хуже. За время русского господства было много тяжелого, но национальная самостоятельность и культура остались неприкосновенными, потому что русские, чуждаясь и даже нередко оскорбляя национальное чувство инородцев, не наносили им никаких действительно серьезных ударов. Кроме того, в деятельности русских в крае была масса непоследовательности. В общем числе враждебно настроенных к полякам и литовцам русских деятелей было довольно много исключений, которые смягчали общую резкость отношений, не обращали строгого внимания на отступления от тех или иных ригорозных правил, выражали даже прямую симпатию к местному населению. Бывали и такие острые моменты, когда само правительство начинало вдруг отступать от принятого направления. Так, в 1905 г. было, как я уже говорил, разрешено полякам покупать польские земли. Тогда же постановлено возобновить дворянские выборы, хотя это последнее постановление так и не было приведено в исполнение: с наступлением успокоения спохватились, что сошли с принятого пути[160]. Стали разрешать говорить по-польски и вести внутреннее делопроизводство на польском языке в общественных учреждениях. Но этим разрешением удалось воспользоваться, кажется, одному только Ковенскому сельскохозяйственному обществу[161]. Эта непоследовательность, не сближая окраины с Россией, все же смягчала резкости. От немцев дождаться этого, разумеется, не придется.

За всем тем я остаюсь при убеждении, что наша политика в Западном крае после мятежа 1863 г. была в своей основе не только несправедлива, но и нецелесообразна, а потому и результаты ее оказались отрицательными. И я уверен, что если бы мы, не задаваясь какими-то фетишами, посылали в край избранных деятелей, задача которых заключалась бы в строгом соблюдении законности; если бы там были допущены к действию русские учреждения в наилучшей их форме, притом на одинаковых с внутренними губерниями основаниях: земство, городское самоуправление[162], суд присяжных; если бы мы не отгораживались от местного населения, а старались, напротив, привлечь его к деятельности на пользу родного края; если бы мы бросили преследование местных языков и церкви, а требовали бы только должного места для государственного языка и православия; одним словом, если бы в основу своей политики в крае мы положили принцип: жить самим и давать жить другим, – результаты получились бы совершенно другие.

Я боюсь, что взгляды, высказанные мною по поводу русской политики в Литве, дадут повод назвать меня полякующим. Будут, конечно, говорить, что по своим родственным отношениям с местными поляками я не мог иначе смотреть на вещи, как через призму польских симпатий и антипатий[163]. Не стану оправдываться и возражать, что мною руководили исключительно мотивы справедливости и политической целесообразности в русских, а не в польских интересах. Полагаю, однако, что полная неудача нашей окраинной политики, которая в трагическую минуту русской истории привела к тому, что все инородцы не только не почувствовали себя спаянными с Россиею, но наперерыв стремились от нее отмежеваться – эта неудача в достаточной мере, к несчастью, подтвердила правильность моих взглядов[164].