1909

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10 января

В Консерватории начинают заниматься. Впрочем, я вполне доволен. Рождество я провёл прескверно, почти нигде не бывал, а папа, приехавший на праздники, на третий день заболел инфлюенцией и проболел всё время. Новый Год встречали дома - это первый раз. всегда у Раевских. Симфония моя киснет. Тридцать первого видел на одной из репетиций Глазунова, но он рёк:

- Подождите, дайте с этим концертом кончить...

А теперь запил... Мария Павловна Корсак говорит, что она имеет большое влияние на некоего Рузского (ибо он должен ей две тысячи), а этот Рузский - друг и приятель Глазунова и, следовательно, имеет влияние на него, - предлагает таким образом воздействовать относительно симфонии, да что-то плохо верится. Итак: терпение, терпение и терпение...

А с Mlle Алперс играл в четыре руки. Захватил вчера в Консерваторию 5-ю Симфонию Глазунова, про которую она не раз говорила и которую я очень люблю, и попробовал её с ней. Читает ноты, оказывается, прескверно. Собственно, этого и следовало ожидать!

20 января

Вчера встретил, наконец, в Консерватории Mlle Глаголеву. Прихожу на урок Винклера, иду совершенно занятый своим делом, вдруг навстречу в самом нижнем коридоре выплывает Глаголева под руку с Поповой. Выросла, стала страшно тонкой, похорошела очень. Она премило приветствовала меня, и мы предолго проболтали вместе. Она рассказывала, как провела Рождество в Елизаветграде; рассказывала, что занималась у Мееровича и теперь поступает к Дроздову. Меерович - это лучший ученик Есиповой, вероятно кончит теперь с роялем и золотой медалью. Он, по словам её, всё время ухаживал за ней, так что она была весьма удивлена, когда он предложил заниматься с ней. Тем не менее, он всё время держит себя в высшей степени корректно, и занятия сошли с ним благополучно. Сегодня она первый раз является к Дроздову и адски трусит - колени трясутся и подгибаются. Я был очень доволен, что встретил Глаголеву. Я был горд её обществом, я любовался на неё, моё самолюбие было удовлетворено, глядя, как она, не прерывая разговора, кивком отвечала на низкие поклоны знакомых или желающих быть знакомыми учеников. Сколько такту, сколько деликатности, умения себя держать вдобавок к её внешности! Глаголева действительно в своём роде совершенство. У меня осталось сильное впечатление от неё. Тем не менее, я ничуточки не влюблён. Этого совершенно нет; да и было бы совсем бесполезно. В заключение прибавлю мнение, которое я высказал Бессоновой и Осповат после встречи с Глаголевой (надеюсь, что это мнение будет передано по адресу): «Да, Глаголева похорошела и поумнела».

24 января

В четверг опять видел Глаголеву. Она встретила меня словами:

- Вы мне очень, очень нужны!

Дело заключается в следующем. Она где-то и с кем-то должна скоро танцевать ассирийский танец в ассирийских костюмах - нужна ассирийская музыка. А посему она обращается ко мне, как к лицу знающему и компетентному в этом деле.

Я отвечал, что для ассирийской музыки она с успехом может взять сковороду - и дело будет улажено, но она резонно возразила, что у ассириян были какие-то лютни, не то что-то вроде этого. Нельзя ли сыскать какой-нибудь ассирийский мотив, а мне бы написать на него музыку? Я тут объяснил, что одного мотива мало, а надо ещё гармонию; гармонии же у ассириян, очевидно, никакой не было, и придётся употреблять общепринятые восточные гармонии. Тогда не проще ли взять что-нибудь из уже существующей музыки? Я справился у подвернувшегося ученика Сакетти (который вопреки всему прекрасно осведомлён в истории музыки), и тот указал нам на «Королеву Савскую», которую мы тотчас и достали в библиотеке Консерватории. Я начал играть и выбирать места, Глаголева слушала. Вскоре наткнулись на шествие в первом действии. Глаголева пришла в восторг и от музыки, и от моего исполнения: как, помилуйте, с места прямо - и так хорошо! Эту музыку ей и надобно, и никто иной не должен аккомпанировать кроме меня. Я отвечал - нет. Глаголева стала упрашивать, справилась о моём имени и отчестве и т.д. Ведь только четыре репетиции по полтора часа на Петербургской стороне!

- Перекреститесь, у меня шахматный конгресс на днях начинается! - я остался непреклонен.

- Ну, придите хоть в воскресенье - мы втроём с моим партнёром обсудим, что и как будем танцевать!

Я опять остался непреклонен. Мне было приятно перечить этой красавице, которой всё исполняют по одному её мановению.

- У меня хронический насморк, мне нельзя на Петербургскую сторону. Вот придёте в понедельник на урок, я тоже буду - приводите вашего партнёра, мы и разберёмся!

Глаголева согласилась - на том и порешили.

31 января

М.П. Корсак пригласила к себе одновременно меня и Рузского, и таким образом познакомила нас. Я сыграл ему свою Симфонию, которая ему понравилась, особенно две последние части, найденные очень оригинальными, и он сказал, что может поговорить с Глазуновым, а кроме того, не лишне познакомить меня с известным критиком Оссовским и с Александром Зилоти. Через три дня на концерте Беляева это знакомство было сделано (оба очень милые) и решено, что на днях они все послушают мою детку. Но вот уже две недели, а нет ни слуху, ни духу. Глазунов же с третьего января в течение трёх недель пил comme un trou{18}, и только дня четыре, как оправился от своей ужасной болезни. Я. встретив его в Консерватории, сразу атаковал храбрыми словами: «Когда же, Александр Константинович, сыграют мою симфонию?». Глазунов пробурчал себе что-то под нос и затем стал говорить, по-обыкновению тихо и неясно, и совсем не то, что мне было нужно. Затем незаметно переехали на «Экстаз»{19} Скрябина. Однако я настойчиво переехал обратно к своему вопросу. Наконец Глазунов сказал:

- Обратитесь к Н.Н.Черепннну и покажите ему свою симфонию, - что он скажет. Можно - так и сыграем.

Я обратился к Черепнину, подъехав очень мягко. Мол, позвольте показать вам симфонию, я её уже показывал Глазунову, и он сказал, что важно знать ваше мнение. Черепнин был в высшей степени любезен, выслушал симфонию и произрёк свой суд:

- Если бы эта симфония была бы вроде обыкновенной ученической работы, как, например, «Цыгане» Галковского или Симфония Лембы, то я непременно настаивал бы на её исполнении. Но эта вещь переходит границы обыкновенной ученической работы, она слишком сложна гармонически для нашего оркестра, и он её не сыграет. Вы убежите с первой же репетиции. Кроме того, в этом году ученических концертов, кажется, и не будет. Устройте в каком-нибудь другом оркестре - это будет очень хорошо, я этому сочувствую и постараюсь помочь, чем могу.

Подошедший в это время Глазунов сказал, что он в конце февраля устроит симфонию в Придворном оркестре и чтобы я дал её расписывать на партии.

Итак, дело устроено. Но я не удовлетворён. Это - самые неизвестные концерты, которые существуют, да ещё в подлейшем зале. А жаль, что я уже перешагнул консерваторский оркестр!... Теперь симфония расписывается на партии.

4 февраля

Глаголеву встречаю в Консерватории аккуратно по понедельникам и четвергам. История с ассирийскими танцами мало-помалу развивается. У Глаголевых седьмого будет костюмированный вечер, на этом вечере она и выступит. Глаголева стала настойчиво упрашивать, чтобы я проаккомпанировал эти танцы.

Я сначала совершенно искренне отказывался - просто лень было, но в конце концов согласился.

Начали репетировать. Первый раз - в Консерватории, по моему настоянию. Она привела своего партнёра, Б.Е.Петри, милого молодого человека, и мы подробно установили музыку и чуть-чуть наметили па. Вчера состоялась настоящая репетиция у неё в училище. Мы премило провозились с девяти до половины двенадцатого, причём сначала изобретала па она одна, затем вместе с Петри, наконец все мы втроём. Начало выходить довольно недурно.

Кстати, мне в Глаголевой что-то, не знаю ещё что, начинает сильно не нравиться. А к красоте её я уже пригляделся.

Теперь к другому. Тридцатого января Захаров выступал на ученическом вечере, сыграл хорошо, но для него можно было лучше. На вечере были и Mme и Mlle Алперс и обе усиленно звали меня к ним в воскресенье.

- К несчастью, у меня открытие шахматного конгресса ровно в восемь часов!

- А вы приходите после конгресса.

- Всё, что могу, сделаю.

С этими словами я спокойно решил не идти и распростился с ними. Однако минут через десять меня вдруг сильно туда потянуло. И в воскресенье, как только заседание стало менее интересно, в начале одиннадцатого часа я сел на извозчика и отправился к ним на 6-ю Роту. На мой звонок открыл дверь старший брат, затем выскочила Верочка и меньшой братишка, словом, вся троица.

Время проводили неопределённо: отчасти за роялем (Верочка пела тихеньким голосочком), пробовали танцевать и т.д. - в общем, приятно. Очаровательна Mme Алперс (как её зовут - ей-Богу. не знаю) с её поразительной мягкостью, её глазами и зубами. Все были очень любезны. Когда Бессонова обращалась ко мне - «Сергей Сергеевич...». - Алперс возражала: «Ах. как вы торжественно!» - и сама меня несколько раз называла по имени. «Серёжа», очевидно, ей очень нравилось. Я почему-то сделал вид. что не обратил на это внимания, тонируя и продолжая её звать Верой Владимировной. А мне у них очень нравится; просили бывать так, запросто.

1 марта

Глазунов рёк - и свершилось. Двадцать третьего февраля в Придворном оркестре играли мою симфонию. Правда, это была закрытая репетиция - Глазунов, кажется, против публичного исполнения моей симфонии, он боится, чтобы это мне не повредило. Уж не знаю, право, как это может мне повредить. Либо не хочет, чтобы я в несовершенном виде перед публикой появлялся, либо не хочет меня портить преждевременным исполнением вещей. Чёрт его знает, но мне от этого не легче. Едва успел Кек мне переписать партии и содрать с меня 54 рубля, едва успел я прокорректировать эти пятьсот страниц (что, положим, с помощью Мясковского и даже мамы было не особенно трудно), как настал день исполнения.

За несколько дней встречаю Глазунова:

- Александр Константинович, может, мне снести партитуру дня за два Варлиху?

- Ну, снесите.

- Александр Константинович, может, мне лучше самому проиграть её Варлиху?

- Ну, проиграйте.

- Александр Константинович, может, вы будете так добры, мне карточку к нему дадите?

- Ну, возьмите.

Впрочем, он был так любезен, что дал целое небольшое письмецо, где просил принять меня и выслушать, и рекомендовал, кроме того, «прекрасным пианистом».

Пошёл я к Варлиху.

- Их нет дома.

- Но у меня письмо от Глазунова!

- Видите ли, он нездоров и не велел никого принимать. Пожалуйте, я передам письмо.

Затем письмо, очевидно, прочлось.

- Они здоровы, сейчас вас примут.

С Варлихом мы были поразительно любезны, он прослушал симфонию, нашёл первую часть недостаточно красочно инструментованной, вторую очень похвалил, а третью одобрил. Вобщем, видимо, заинтересовался симфонией и с удовольствием взялся её продирижировать. Уходя, я извинился за беспокойство, он отвечал, что рад быть полезным начинающим композиторам, и мы расстались.

Двадцать третьего, в понедельник, без четверти десять я был в нескладном зале Придворного оркестра. Были ещё ближайшие родственники, которых, положим, набралось семь человек, да ещё Мясковский с Захаровым. Больше никого я не приглашал, не зная, насколько удобно закрытую репетицию наводнять публикой. В десять часов явился Варлих, в четверть одиннадцатого - Глазунов. Я не знал, придёт он или нет - и меня это сильно беспокоило. Впрочем после моей симфонии должны были попробовать его «Элегию», и он всё равно должен был бы быть, но ведь он мог прийти лишь только к своей вещи.

Ну, одним словом, Глазунов пришёл и мою симфонию начали. Вся наша компания сидела справа, Мясковский с Захаровым слева впереди, наискось от них, ещё ближе рядом, сидел Глазунов. Я поместился наискосок сзади него. Глазунов встал, чтобы подойти к Варлиху, затем вернулся и сел рядом со мною. Варлих поднял палочку и сказал: «Симфония». Я ничуть не волновался.

Начали. Как будто всё как следует, только немного громко. Кажется, несколько резок медный аккорд в девятом такте. Дальше всё хорошо. Главная партия, ход - всё звучит корректно. Захаров толкается и хвалит движущиеся терц-кварт-аккорды в ходе. Наконец добрались до побочной партии. Ничего, звучит вовсе не так страшно-громко, как мне многие говорили, но тромбоны жарят беспощадно. Глазунов встаёт и просит их играть не ff, a f, и не стаккато, а легато. Я влезаю к Варлиху и прошу взять темп чуть-чуть помедленней. Дальше всё идёт гладко. Тромбоны утихомирились. Заключительная партия и переход к ней звучат хуже, как-то бессвязно, несмотря на то, что это один из самых красивых рисунков в партитуре. Я обвиняю оркестр и подлую акустику зала. Начинается разработка. Тромбоны, взывающие тему вступления и прибавленные мной лишь накануне, звучат прекрасно. Доехали до главной точки разработки. Кроме меди, ни одной темы не слышно - все соединения пропали. Надо будет расставить пошире темы да заставить потише играть медь. Далее следует, по выражению Андрюши, дырка. Флейту совсем не слышно, кларнет - слабо. Конечно, это - подлый зал, но всё же надо будет их удвоить. Органный пункт пропал, уж не знаю, право, что там. Кроме того, кажется, надо протянуть немножко последний аккорд. Дальше всё хорошо. Великолепно звучит побочная партия при повторении. Первую часть кончили.

Начало второй части звучит мягче и гораздо лучше, чем я думал. Далее всё хорошо до самого конца. Только в заключении бас-кларнетной темы, хоть убей, не слышно. Спрашиваю Глазунова - виновата инструментовка или акустика зала?

Глазунов что-то сказал себе под нос и прибавил:

- А впрочем, можно и усилить...

- Фаготом, может быть? - Да.

Кстати, забавно, в самом начале, перед вступлением струнных, задержанная нона не понравилась Глазунову. Он быстро повернулся ко мне:

- Фальшивят?

- Нет, - ответил я.

Впрочем, с непривычки этот аккорд действительно может показаться странным.

Первая тема финала прозвучала грубо - надо поставить какое-нибудь легато. Имитацию бас-кларнета не слышно. Впрочем в этой конюшне бас-кларнета никогда не слышно. Ход не сыграли. Конечно, остановились и повторили раза два. Побочная партия ничего. Разработка звучит грубо - виновато исполнение, а там, где параллельные квинты - очень хорошо. Но дальше, самый конец разработки, даёт ff очень жидкое, что очень жаль. Здесь уж виновата инструментовка. Далее, в коде, четыре валторны проглотили свою тему, а подход к соль-мажору не вышел, его надо просто подолбить. Дальше - ничего, но грандиозное повторение темы вступления не произвело никакого впечатления; тромбоны жарили стаккато, и вообще оно не звучало, хотя по всем данным должно было звучать прекрасно. Последняя страница звучала грубовато.

Вообще мне больше всего понравилась вторая часть, которая звучала почти безукоризненно.

Симфонию кончили, наступил антракт. В это время явился барон Штакельберг, необыкновенно шикарный генерал, Глазунов шепнул мне:

- Поблагодарите его, - и затем представил меня ему.

- Какой ещё юный! - воскликнул тот.

Я начал благодарить.

- Подождите, вот хотим раз послушать её, - ответил Штакельберг.

Я его не понял. В это время начавший собираться оркестр стал настраивать некоторые мои темы.

- Что это они задним числом! - улыбнулся Мясковский.

Взошёл Варлих... и вдруг я услышал ми-минорную квинту - это мою симфонию начали опять. То был неожиданный, радостный сюрприз. На этот раз всё шло глаже и вдвое лучше предыдущего: оркестр старался перед бароном, да и играл во второй раз.

Я впивался в музыку, цеплялся за соединения тем, контрапункт, голосоведение, несмотря на то, что был порядочно утомлён после первого раза. Всем этим я объясняю то, что несмотря на безостановочность исполнения, у меня абсолютно не получилось цельности впечатления, осталась лишь груда частностей и отдельных мест. Это меня долго потом смущало - я не знал , что за такую вещь я написал и всё спрашивал потом у всех - какое она производит впечатление? Впрочем, Andante я более или менее понял, мне, повторяю, оно больше всего понравилось своей полнотой, красивыми гармониями и местами прямо-таки очень увлекательной музыкой. Финал может и даже должен звучать гораздо лучше, а про первую часть я не знаю, что сказать - общего впечатления от неё нет совершенно. Тем не менее, ; Мясковскому, Захарову, всем нашим она очень понравилась. Когда через неделю мне наконец возвратили партитуру, то и самому мне она тоже очень понравилась.

По окончании симфонии Варлих меня представил оркестру.

- Вот, господа, молодой автор той симфонии, которую вы сейчас играли.

Оркестр застучал смычками, а я раскланялся, поблагодарил, как мне шепнул Глазунов, и сказал что-то вроде того, что мол, вы очень хорошо сыграли, затем поблагодарил начальствующую троицу, прослушал «Элегию» Глазунова, распрощался и ушёл. Штакельберг сказал мне:

- Ну что-ж, ничего... ничего... Только у вас инструментовка не особенно красочная, - т.е. повторил слова Варлиха и Глазунова.

Первого марта вернулся из-за границы в Петербург Зилоти. В воскресенье пойду с визитом к М.П.Корсак, она меня спросит, что мне сделал Рузский - Рузский мне ничего не сделал, она позвонит к нему по телефону и в конце концов моя симфония попадёт к Зилоти. Едва ли он захочет исполнить её в своём будущем сезоне, но тем не менее сделать это знакомство непременно надо.

Теперь ещё вот что.

Нурок устроил на выставке художника Маковского - «Салоне» - концерт молодых русских композиторов и поместил в программу три моих пьески: «Сказку», «Отчаянье» и «Наваждение». Их должен был сыграть Пышнов, но затем передали Иовановичу, пианисту, известному хорошим чтением нот и обладающему великолепным сопрановым голосом. У Каратыгина Иованович должен был мне показать, как он выучил мои вещи. Однако «Сказку» он сыграл прескверно, а «Отчаянье» с «Наваждением» совсем не сыграл. Я ему сделал все необходимые указания, довольно строго, но полушутя, а Иованович обиделся. На другой день Нурок мне прислал письмо, прося меня извиниться у пианиста. Я послал Иовановичу очаровательное, но не извинительное, письмо, а на Нурока рассердился. В результате мои вещи не пошли, я же перестал бывать у «современников».

Впрочем, Винклер, бывший на этом концерте, рассказывал, что концерт был очень неудачный и что Иованович, игравший Медема, играл его прескверно. Канкарович рассказывает, что он где-то познакомился с Каратыгиным. Каратыгин говорил ему, что я очень талантлив и даже больше того, но не обуздан музыкой и характером, и мнения о себе большого... Вот так!

12 марта

Вторая репетиция глаголевских танцев состоялась через несколько дней после первой. Петри заболел и не пришёл. Мы репетировали с Лёсечкой solo. Впрочем, репетировали не особенно долго. Мы пошли пить чай в пустую квартиру её сестры, тут же, через площадку лестницы. Выпили tкte-а-tкte в маленькой столовой чай, пошли ещё чуть-чуть потанцевали, я должен был сыграть ей что-нибудь своего сочинения (кажется, «Отчаянье»), от чего она пришла в восторг, а я её проводил до дома, и мы расстались. Всё это оживлённо, весело, мило и корректно, но всё-таки с маленькой ледышкой. Таков уж, вероятно, характер Глаголевой. Она богато, очень богато одарена, но меня берёт сомнение, симпатична ли она?

В субботу, седьмого февраля, я, по строгому настоянию, явился к девяти часам. Гости должны были начать собираться в десять. Бал был в училище.

Все были в костюмах и в масках. В маске был и я, что мне очень не нравилось, так как я совсем не привык к этому наморднику и терял быстроту соображения. Впрочем, скоро все сняли свои маски, так как узнали друг друга. Я почти никого не знал, держался в стороне и наблюдал, за что впоследствии получил выговор от Глаголевой:

- Вы держали себя, как композитор, а не как клоун: я вами недовольна.

Я протанцевал маленький Pas d'Espagne с Глаголевой и кончил тем дело. Она танцует, как священнодействует; оттачивает каждое па и совсем не разговаривает. Как раз наоборот, чем я - я никогда особенно не стараюсь, но зато болтаю без умолка. Главную роль играл там Петри, дирижировавший танцами и наряженный чёртом, много шумевший и оживлявший общество.

Ассирийский танец начался только около трёх часов ночи, когда, кажется, приехали Мееровичи. Глаголева ломалась, охала, отказывалась, но в конце концов всё-таки начала. Сошли танцы так. ничего, может быть и очень хорошо, а впрочем, Христос их ведает. Конечно, аплодировали и вызывали. Около того времени был и чай, и только тогда общество стало понемногу оживляться. Я почти всё время скучал и только под конец весело танцевал с Mlle Меерович, avec entrain{20}, всё время болтая и даже перевернувши стул. Уехал я домой в шесть, а кончилось у них, говорят, в восемь.

26 марта

Последнее время я очень привык к Консерватории и сильно её полюбил. Чаще всего, даже больше, регулярней всего встречаю Верочку Алперс, эту хорошую, милую девочку. По понедельникам и четвергам у меня с трёх часов у Винклера, у неё у Оссовской - мы всегда встречаемся: в среду и субботу в половину первого я кончаю историю музыки у Сакетти, а скоро затем приходит она на гармонию. Я обыкновенно болтаюсь немного по Консерватории и встречаю её. Наконец по вторникам в половину двенадцатого мы вместе приходим на эстетику, и вместе сидим на ней. Иногда мы играем в крестики, или я ей поправляю гармонические задачи, иногда изрезываю в куски резинку - урок выходит не таким скучным, хотя после него и не всегда помнишь, о чём это читал сегодня Сакетти. По пятницам и воскресеньям мы не встречаемся. Теперь у нас ставят «Майскую ночь», мы часто после фортепианного урока отправляемся на репетицию, причём она всегда торопится к обеду и боится опоздать на него.

Недавно мама возобновила знакомство и дружбу с Е.И. Лященко, с которой была в ссоре лет восемь, кажется, не из-за чего, по интригам тёти Тани, которая и теперь не желает с ней встречаться. Эта Екатерина Иппократовна - недурная музыкантша, кажется даже занималась музыкой с мамой, и теперь весьма недурно играет на фортепиано. При встрече со мной она объявила:

- А у нас с тобой есть общие знакомые - семья Алперс, - и рассыпалась целым дифирамбом по отношению к семье Алперс.

Она познакомила меня с Калиновским, тоже музыкальным господином и другом дома Алперсов. Возможно, что через эту цепь моя мама познакомится с Алперсами, т.е. будет сделано знакомство семьями. Меня это интересует очень мало, мне всё равно. В Верочку я не влюблён, но я её очень люблю. Она, может быть, не очень интересна вообще, как женщина, но зато чрезвычайно мила, мягка, как человек. Её мать была, вероятно, ещё лучше, отец же - хоть я его и мало знаю - мне не так нравится, он грубоват. Хотя яростный музыкант и двигательная музыкальная сила в доме.

У Верочки дивный характер. Такой характер редко встретишь. Несмотря на всю мою нервность, иногда мою небрежность по отношению к ней - иногда где-нибудь на репетиции, я покидаю её, меняя на общество другой ученицы, исчезаю, встретив, например, Мясковского, - никогда она на меня не рассердилась, никогда не было ни тени неудовольствия, никогда не сделала мне самого маленького упрёка. Так как папа к нам на Пасху приехать не мог, то мы с мамой в понедельник на Страстной приехали в Сонцовку. А так как в пятницу на Пасхе у меня экзамен по эстетике, то в пасхальный понедельник я, первый раз solo, должен уехать в Петербург. Здесь скверно, холодно и мокро, сад - «нечто в сыром». Зато хорошо готовиться по эстетике и вспоминать Петербург. Были у Ребергов - впечатления никакого.

8 апреля

Итак, на второй день праздников, покинул Сонцовку и вернулся в Петербург. Доехал благополучно, хотя по дороге и потерял оперную сцену, написанную для Витоля. Посему, приехав в Петербург, должен был снова переписывать всю эту двадцати страничную музыку, что и одолел, и вчера показал работу Wietol'ю. Wietol послушал и объявил, что он ровно ничего не понял - вот тебе и вся благодарность за труды. В воскресенье экзамен. Очень меня интересует, как это вся комиссия будет осматривать мою сцену. Мне она лично очень нравится.

Экзамен по эстетике и истории музыки сдал на 5. Верочка Алперс уклонилась и не сдавала - некогда, надо-де готовиться к переходному экзамену по роялю на высший курс. С нею встретились как очень старые знакомые.

В субботу была вечеринка в Консерватории. Я отправился. Эти вечеринки отличаются от вечеров научных классов (те, на которых я бывал прежде) тем, что, во-первых, - те бывают раз в году, эти раза три-четыре, во-вторых, - те немножко получше, эти немножко похуже.

Итак, я отправился, не задаваясь никакими целями, как в прошлый раз, а просто так, провести время.

Первое впечатление было прескверное, впечатление шума и пустоты, т.е. отсутствия моих симпатий, с которыми я бы начал танцевать. Но затем я встретил Алперс и, хотя я и не люблю долго оставаться с одной и той же дамой, тем не менее довольно охотно решил провести с ней весь вечер (ибо у неё знакомых кавалеров почти нет).

Скучно не было.

Остальную часть вечера мы провели с Березовской - ничего, довольно мило, затем я её с Ахроном проводил домой и в четыре лёг спать.

14 апреля

Сегодня в десять часов я был на духовом экзамене, где аккомпанировал трубам и кларнетам. Отделавшись от этого и зная, что научный экзамен по истории назначен в час, я решил не покидать ещё экзамена, надеясь увидеть Mlle Кузовкову. Та не заставила себя ждать и во время антракта, когда я стоял в Малом зале и с кем-то разговаривал, уселась сзади меня вместе с госпожой Васильевой. Я скоро повернулся.

- Mlle Кузовкова, вы перешли на старший курс?

- Перешла!

- И блестяще?

- Четыре с половиной.

- Удивительно, какие малыши стали на старший курс попадать!

Однако мне удалось завязать разговор на животрепещущую тему о надвигающемся экзамене по истории. На Васильеву я как-то не обращал внимания. Она сидела и иногда посмеивалась.

15 апреля

Сегодня на лестнице опять встречаю маленькую Кузовкову. Положительно мне это маленькое создание с хитрой улыбочкой очень нравится. Верочке Алперс грозит опасность. Впрочем, я её сегодня встретил и, не видав пять дней, очень обрадовался. Несмотря на то, что она спешила на урок, я потащил её на публичный экзамен, где и болтали, сидя одни на балконе.

Спохватившись, что опоздала больше получаса на урок, решительно намерилась идти на него. Все мои уговоры остались тщетны (она всегда удивительно тверда в таких случаях) - Верочка ушла, а я сделал сердитый вид.

Она стала очень хорошо одеваться - на улице в изящном синем костюме с белым боа и белой шапочкой: в Консерватории, — в синем платье, тоже очень милом. Ей лишний плюс.

26 апреля

Неделю тому назад нас экзаменовали по форме. Т.е. попросту смотрели наши годовые работы. Я представил оперную сцену, пару романсов, хор, сонату, Andante, и несколько пьесок, периодов и предложений. Будь у меня ещё вариации (которые я терпеть не могу), - у меня было бы работ больше всех, так как никто оперной сцены не написал.

Дали мне сыграть сонату - всю первую часть, половину второй и половину третьей, затем «Ты был кроток и зол» и начало оперной сцены. Затем сказали: довольно. После меня играл ещё Элькан, и потом начались прения профессоров. Мы были за дверью и кое-что долетало до нас. Главным образом возмутили мои сочинения. Лядов орал больше всех.

- Ну, а ваше мнение? - спрашивают у него.

- Я ничего не скажу! - кричит Лядов. - Ничего не скажу и никого к себе в класс не возьму. Ни гармонии, ни формы, ни музыки - ничего нет! Драконы какие-то!

Затем все говорят сразу. Потом опять Лядов:

- Они все хотят быть Скрябиными. Скрябин дошёл до этого через двадцать лет, а Прокофьев чуть не с пелёнок хочет так писать!

Затем всё стихает.

Слышно опять Лядова.

- Это какое-то шествие слонов!

- Прокофьев - это несомненный талант, а пишет... чёрт его знает что!

Глазунов тактично отсутствовал, так как он был вызван на другой экзамен. Часа через полтора нам вынесли резолюцию: все поголовно получили по четыре с половиной, и Лядов на практическое никого не принимает, кроме Акименки и, может, Розовского. Канкарович ушёл, так как вечером ему надо дирижировать, Саминского не было, Элькану Витоль намекнул, что ему-де нечего больше и продолжать, Мясковский обиделся, - остался энергичным человеком я один. Мне удалось уговорить последних двух дождаться Глазунова и я во главе их атаковал его.

- Так и так, как нам быть, Александр Константинович?

Толстый пузан, по обыкновению, заговорил невнятно, что-де Лядова он насиловать не может, а к себе нас тоже взять не может, так как занят до чрезвычайности, - поступайте к Соколову и т.д. Элькан молчит, Мясковский молчит, к Глазунову кто-то подошёл, и всё пошло к чёрту. Ученики мало-помалу разошлись. Остался один я. Дождался я Лядова абордировал его.

- Анатолий Константинович, правда, что вы меня не берёте?

- Да помилуйте, куда уж тут...

- Как же это, был я у вас четыре года, попал случайно на год к Витолю, почти выучился у вас всему и вдруг для окончания вы меня не хотите взять!

- Да где же мне уж вас учить: не вам у меня надо теперь учиться, а мне у вас!

Откуда-то подлетел противный профессор Петров и быстро затараторил:

- Вот уж, правильно сказали - не ему теперь у вас учиться, а вам учиться у него!

Совершенно верно, совершенно верно, - и помчался дальше.

Лядов продолжал:

- Вы таких драконов выводите, куда мне вас теперь учить!

Я отвечал:

- Именно теперь, когда я якобы на ложном пути, меня надо направить на путь истинный; а тут мне говорят, мол, ты законченный композитор, получай диплом и убирайся вон из Консерватории! Да я, во-первых, и не всё такую музыку пишу: если хотите, я могу показать вам мою симфонию, там ничего такого ужасного нет...

- А секунды?

- Что секунды?

- Да у «современников» ведь играли же вашу вещь секундами? Всё секунды, секунды, секунды...

Лядов, шевеля двумя пальцами в воздухе, очень наглядно иллюстрировал эти секунды.

- Ну, что-ж, ведь пишут же так - ну, и я попробовал, а им понравилось...

- Так вот летом напишите что-нибудь, а с осени мне покажите, я вас и приму тогда.

- Значит, надеяться можно?

- Да, вот напишите.

Руку пожали крепко и разошлись.

Поздней Мясковскому стало завидно. Он расспросил меня и тоже поговорил с Лядовым. Тот отвечал, что он до экзамена собирался принять и Мясковского, и меня, и только экзамен его очень возмутил.

Обещал принять и Мясковского.

А вот, говорят, соловьёвские ученики, так весь класс, четыре или пять человек, все до единого на экзамене формы провалились, среди них пожилой Алексеев, Осипов, Рукин и другие.

7 мая

О Максе.

Как-то зимой, я помню, сидели мы на балконе, на ученическом вечере: я, Mlle Алперс и Mme Алперс. Вышли играть на двух роялях ученики класса Оссовской, а с ними какой-то ученик перевёртывать страницы. Он очень непринуждённо уселся посередине и преинтересно стал перевёртывать страницы и направо, и налево.

- Смотрите, как этот тип удобно сидит, - заметил я Верочке.

- Это Макс, ученик Оссовской, - пояснила та.

Позднее я его опять увидал в Консерватории.

Той же Алперс говорю:

- А мне очень нравится лицо этого самого ученика вашего.

- Да, у него черты довольно правильные. Он очень музыкальный...

- Хорошо играет?

- Нет, ещё не особенно, на младшем курсе, но он прекрасно знает музыкальную литературу. Я с ним иногда спорю, так прямо сержусь - он обо всём решительно знает. Даже знает папины романсы.

Меня это заинтриговало и явилось желание с ним познакомиться. Впрочем, я скоро об этом забыл.

Теперь, когда на экзаменах я часто находился в обществе госпожи Алперс и её подруги Камышанской, к ним, как товарищ по классу, часто примыкал и Макс, который, кажется, ничего не имел против познакомиться со мной. Мы скоро разговорились, и с тех пор наша компания в четыре человека всегда сидела на экзаменах вместе. После экзаменов мы часто все вместе возвращались домой, ибо всем нам было по дороге.

Впрочем, чаще мы шли втроём, без Камышанской. Обыкновенно мы с Максом доводили Верочку Алперс до дому, на её 6-ю Роту, затем возвращались до 1-й - и Макс шёл направо к себе, а я налево к себе, к своему Покрову. Эти прогулки были очень приятны, мы оживлённо болтали, Макс бывал иногда остроумен.

Погода была хорошая, стало пахнуть весной, мы захотели прогуляться куда-нибудь подальше, например, в Летний сад. Сказано - сделано. Условились о дне, собрались в Консерватории втроём и пошли. Дошли пешком до Никольской, там сели в трамвай и доехали до Троицкого моста. В Летний сад уж решили не идти - не стоит, сели на пароходик и поехали к Спасителю. К Спасителю не зашли, а дойдя до Каменноостровского, сели в трамвай и поехали в Новую деревню: никто не знал, что это такое Новая деревня, интересно посмотреть. Приехали, погуляли с четверть часа, съели шоколад, который был со мной. На обратный путь сели на пароходик и приплыли к тому же Летнему саду. Опять сели в трамвай и прибыли к тому же Никольскому рынку. Затем проводили Верочку домой и разошлись по домам.

Верочка осталась очень довольна прогулкой, я - просто доволен, Макс - «ничего». Макс очень ловок в разговоре и под конец, когда я утомился с прогулки, стал даже немного меня изводить своим умением придираться к словам. Мне уж лень было соображать и парировать его, и это задело меня, - Макс сильно возвысился в моих глазах.

Тут же мы уговорились о новой прогулке, побольше. Я даже проектировал подальше, куда-нибудь в пригород, но затем решили сесть на пароходик на острова, ехать, пока он идёт, и затем пройтись пешком на взморье. Увеличили компанию Камышанской. Кого бы ещё? Но больше никого не придумали.

13 мая

Через два дня была генеральная репетиция акта. Была и Алперс, и Камышанская - я с ними раскланялся, обмолвился несколькими словами. Почти всё время сидел с Максом, который действительно знает много музыки. Мне даже доставляет удовольствие выпаливать ему какие-нибудь страшные «M?rchen» Метнера, которых он не знает, или последние опусы Скрябина. Впрочем, его господином Скрябиным не всегда удивишь.

На другой день был акт. Понятие о консерваторском акте соединяется со страшной толкотнёй, теснотой, массами народа и невероятной длиннотой действия. Я поместился на балконе, у самого края, у сцены, и сидел на красном бархатном заборчике, прислонясь к стене и уперевшись в сетку. Место очень удобное, особенно для наблюдения партера. Вначале великолепное зрелище представляли собой перерывы между первыми номерами акта, когда отверзались двери в зал и запоздавшая публика устремлялась в него. Точно потоки лавы ползли ото всех дверей, сливаясь на перекрёстках и устремляясь дальше по проходам. Всё это двигалось, ползло и наконец плотно заполнило все проходы и все пустые места в зале - яблоку было упасть некуда. Теперь интересное зрелище представляли опять-таки окончания номеров, когда весь зал подымался с кресел, чтобы лучше увидеть, что на эстраде. Разом всё вырастало на аршин - зал был похож на котёл с молоком, которое вдруг подымается, начиная кипеть.

Вначале я никого знакомых не встретил, конечно, интересных знакомых. Но я спокойно решил, что акт продлится шесть часов и все успеют друг друга найти. Так и случилось. Наскучив слушать, я пошёл длинными коридорами в учебную Консерваторию. В пустом коридоре наталкиваюсь на Алперс, в новом белом платье, очень эффектном.

- Что это вы тут?

- Жду папу. Оказывается, будут петь его романс, мы вызвали его по телефону, он может опоздать!

Затем встретил её брата, Захарова, Мясковского с сестрой, Камышанскую, Кузовкову, Дешевова, Калиновских, Е.И. Лященко, Зилоти, папашу Пиастро, Кобылянского и наконец уже после антракта Е. Эше.

Она попала сюда случайно, была одета не слишком парадно, но всё же была очень интересна. Если какая-нибудь ученица могла считать меня своим поклонником, то это была бы только Е.Эше. Ещё в январе, прощаясь с ней на балу, я просил стихи для романса. Дня три спустя я написал ей письмо, где повторил свою просьбу. Вскоре младшая сестра передала мне в Консерватории её ответ со многими стихами. Я выбрал «Ты был кроток и зол», и вскоре романс был готов, о чём я сейчас же написал Эше. Ответа не последовало. Между тем, мне мой романс не понравился, и я написал второй. Впрочем, первый оказался хорошим, а второй скверным. Эше-старшую я не видал, но иногда встречал в Консерватории младшую сестру, которая всегда у меня справлялась о романсе. Я отвечал то, что у меня его нету, то я кому-нибудь отдал и т.д. Наконец, в начале марта С. Эше настойчиво потребовала, чтобы я принёс романс завтра на какую-то репетицию в Консерваторию. Я принёс, но когда она меня спросила: «Принесли?» - ответил что-то вроде «не знаю...». В этот момент подошла ко мне Е. Эше, сказала, что письмо моё она получила, очень извиняется, что не ответила, и просила показать романс. Я сыграл его, причём обе сестры пришли в восторг и непременно потребовали, чтобы я им переписал. Я переписал, выставил литеры «Е.Н.Э» и послал Эше. Ответа опять не последовало, и только на пасхальном вечере в Консерватории, когда об руку с Алперс я встретил её, она мне крикнула:

- Merci за романс! - и больше ничего.

Это меня обидело. Затем я обеих сестёр долго не видал и наконец встретил Е.Эше на акте, в музее Глинки.

- Пойдёмте в зал, - говорит, - мне ужасно хочется послушать Ломановскую. Только там столько народу!...

- А хотите, я вас проведу в мою гостиную? Там страшно удобно и слышно прекрасно!

И я повёл её в гостиную, примыкающую к боковой царской ложе, куда вход посторонним лицам, конечно, воспрещён. Ещё раньше, проникнув в неё, я нашёл дверь, сообщающуюся с коридором под сценой, в который, в свою очередь, можно было попасть из комнаты около артистической. Тогда я на всякий случай отпер ту дверь, и теперь решил этим путём провести в гостиную Эше. Ломановская уже начала петь, надо было спешить, и вот мы с Эше почти бегом ударились по этим коридорам, лестницам, переходам - спускались, подымались, сбивались с пути и наконец опрометью влетели в гостиную. Перед нами выросли Габель и Джиаргули... В один момент мы повернули, слетели по лестнице и теми же путями кинулись обратно. Было очень смешно, было жарко и было очень стыдно - мы вели себя как школьники. Тем не менее Ломановскую слушать было надо, и я повёл Эше на свой заборчик на балконе. Там мы поместились прекрасно и просидели часа полтора.

Играл Меерович, первый наш призёр. Играл скверно, а почему скверно - неизвестно. Я его считаю прекрасным пианистом, с техникой и огромной силой. Но на акте у него не было ни тонкости с изяществом, ни огня в игре. Спрашивается, есть ли у него это вообще? Хорошо играл Пиастро, хорошо играла Михельсон, к моему удивлению хорошо сыграл Чайковского Дроздов. Затем Эше ушла.

Наконец получил диплом и стал свободным художником. Дело в том, что, кончив форму и сдав все обязательные предметы, я получал право на диплом по теории композиции. Оставаясь на практическом у Лядова, я мог ещё года два не брать диплома и, если-б я с ним поладил, то мне могли, может, переправить мои окончательные отметки (форма и фуга четыре с половиной, инструментовка четыре) и дать медаль. Но мой папа во что бы то ни стало пожелал, чтобы я взял свой диплом сейчас же, это-де вернее, так что я заявил Табелю, что хочу получить диплом теперь же. Меня прочли с эстрады, меня вызвали для публичного получения бумаги, только я не вышел - что за радость без медали? Я его взял у Габеля сейчас же после акта. Не знаю уж, что там папа, но только он настоятельно заставил меня забрать диплом. Я. конечно, предпочёл бы его оставить и вижу только одну хорошую сторону во взятии его, что я не буду больше связан и свободнее смогу ругаться с Лядовым.

27 мая

С окончанием акта кончилась и моя служба в Консерватории и я мог отправляться на все четыре стороны. Мама должна была до июня оставаться в городе, так как после усиленных поисков, яростных споров и долгих колебаний мы нашли новую квартиру и решили перебраться на Троицкую, а я был свободен и волен в любой день уехать в Сонцовку.

Однако, первый раз за пять зим, меня не особенно тянуло в деревню, и я совсем не торопился с заказом костюма, покупкой велосипедных осей, нот на лето и т.д. В общем я пробыл в городе ещё десять дней и только двадцатого выехал в Сонцовку.

Дня через два после акта я пришёл в Консерваторию. Мельком видел Алперс. В тот же день под вечер я опять пришёл в Консерваторию, так как должен был репетировать с одной певицей аккомпанемент к экзамену. Опять Алперс и Камышанская. Верочка сегодня держала экзамен по гармонии и её промучали с утра до вечера. По этому поводу я с ними разболтался. Как я узнал, Макс заболел инфлюенцией и скрылся с горизонта Консерватории.

В следующие дни я бывал в Консерватории, слушал экзамены, которые происходили каждый день. Но вообще Консерватория стала заметно пустеть, и если экзамен сам по себе был не особенно интересен, то становилось скучно. Наиболее оживлённым, в смысле публики, был экзамен Розановой. У неё много учениц последних научных классов и бывших научных классов, а потому в зале собралась вся молодёжь. Зал был ярко освещён солнцем, все одеты нарядно, по-весеннему, всё это производило лёгкое, весёлое впечатление. Явилась Е.Эше в лиловом костюме, с длинным тюлевым хвостом на шляпе, который доставал сзади до полу. Раскланиваюсь.

- Я пришла слушать мою сестру и, конечно, опоздала.

- Я тоже пришёл слушать вашу сестру и, конечно, тоже опоздал, — ответил я.

Эше выступает уже в Малом театре, правда, на маленьких ролях, но всё же выступает. На лето едет куда-то на Волгу и там взбудоражит целый уезд, устраивая драматические представления.

- Была бы я в Консерватории, - говорит, - и пиликала-б на скрипке. А то теперь: «Артистка Малого театра»!

Что я свободный художник, она мне не поверила.

Между тем, дома мне влетело за мои частые путешествия в Консерваторию и я стал бывать реже.

Наконец последний раз я был двадцатого на экзамене Оссовской, чтобы послушать Макса, который должен был выздороветь и играть Концерт Бетховена. Кроме того, он проектировал на другой день после экзамена ехать в Крым и мне хотелось быть вместе с ним. Однако Макс не выздоровел, на экзамене не играл и в Консерватории не был. Я подошёл к Верочке Алперс. Помню, я в первый раз был в европейском костюме и жёлтых летних ботинках, навсегда покинув свой ученический костюм.

Верочку водили к доктору, он запретил ей играть на рояле, велел днём два часа лежать в постели, утром есть яйца, одним словом - поправлять нервы и здоровье. Теперь - час, пора идти домой завтракать. Отправились вместе. Ей, очевидно, не хотелось расставаться со мной, она предложила пройтись по Никольскому саду, а затем заговорила о переписке.

Летом я обыкновенно веду обширную переписку, главным образом шахматную и музыкальную. Этим летом я решил привлечь ещё нескольких учениц.

Что касается Алперс, то я решил, что едва ли такая скромная девочка решится переписываться с молодым человеком, и в список свой её не поставил.

Теперь, когда мы шли через Никольский сад, она раза два намекнула насчёт переписки. Я либо нарочно, а может быть, и нечаянно не придал этому значения, и только решил при прощании сказать, что, мол, напишите, когда соскучитесь. И вот, когда мы остановились на углу Садовой и Вознесенского, она сказала:

- Давайте летом переписываться?

Я, конечно, с радостью согласился и попросил её летний адрес. Карандаш оказался, бумаги - нет. Тогда я развернул свой портфель, в котором лежала Соната Скрябина, и стал держать пред ней, как пюпитр. А она стала писать, жалуясь, что невнятно. Так около булочной Филиппова и стояли: я на тротуаре, Верочка - спустилась с него. Картина, вероятно, была довольно оригинальная.

Адрес написан, мы крепко пожали друг другу руки, распрощались и разошлись. Я был очень счастлив от случившегося и в тот же вечер покинул Петербург.

О Глаголевой. После ассирийских танцев я перестал встречать её в Консерватории. Раз только она отдала мне портфель, который я забыл у них на балу и заметила, что, кажется, был предлог зайти к ним за портфелем... Когда я затем выступил на ученическом вечере с Токкатой Шумана, я ей написал письмо. Она лишь ответила, что непременно будет, если я достану ей пару контрамарок. Контрамарки я достал, и она слушала мою Токкату. Это мне, конечно, польстило и теперь, второго мая, когда я играл на экзамене Концерт Корсакова, я опять послал ей сообщение. На этот раз её не было, а дня через три я получил письмо, где говорилось, что, к сожалению, она не могла быть, но очень надеется, что я забегу к ним как-нибудь и... дальше не дописано.

Четырнадцатого мая мне надо было сделать несколько визитов, и я отправился к Глаголевым. Прихожу - всё вверх дном, полотёры, стулья на столах, едва пробрался в гостиную. Минут через пять явилась Лёсенька, немножко растрёпанная.

- Отчего вы у нас не были вчера?

- Вчера?

- Я уезжаю в Италию, у нас был прощальный чай. Я вам писала.

- Ничего не получил...

- Очень жаль. Вы извините, у нас такой беспорядок, мы скоро едем. Я легла в шесть часов.

Я пробыл минут двадцать и откланялся. На прощанье она мне подарила розу, извинилась, что маменька не могла выйти, нашла, что у меня ужасно мальчишеский вид и сказала, что если в воскресенье компания соберётся кататься на лодке, то она просит и меня. Об этом она мне напишет. Через два дня письмо пришло отрицательное, я написал ей напыщенно-ругательный ответ, она мне отвечала, и так сама собой завязалась оживлённая переписка.

31 мая

Теперь сижу в Сонцовке и пишу Симфоньетту.

Мысль о Симфоньетте мне пришла по следующему случаю. Играли на Беляевском концерте «Экстаз» Скрябина. На репетиции разучивали по кусочкам, повторяя отрывки по несколько раз. Когда «Экстаз» доиграли до конца, то я думал, что его начнут сначала. И вдруг... заиграли Симфоньетту Римского-Корсакова. Это был такой неожиданный контраст, что мы с Мясковским переглянулись и рассмеялись. После величественной музыки Скрябина, с колоссальной сложностью, набегающими и путающимися темпами, с его захватывающими подъёмами, доходящими до экстатических воплей, Симфоньетта Корсакова казалась такою маленькой, такой тихонькой и, в то же время, понятной донельзя и такою приятной! Это была миленькая крошка рядом с грозным великаном.

И мне стало очень ясно, что и такая музыка бывает хороша, и этакая приятна; можно писать и такую музыку, и этакую. И мало-помалу я пришёл к заключению, что летом надо написать большую вещь и маленькую симфоньетту. Написать большую симфоническую поэму или картину я собирался уже давно. И в прошлом году писал симфонию, а не поэму, только потому, что симфония - это нечто более определённое, чем какая-нибудь симфоническая поэма под названием, а мне, как композитору, в первый раз являющемуся с симфонической музыкой, требовалось что-нибудь возможно более определённое, вот почему я и писал симфонию. Теперь же я решил взяться за программную музыку, хотя ровно ещё никакого сюжета себе не наметил. А пока, весной, между делом, стал придумывать темы для Симфоньетты, так что когда я приехал в деревню, у меня почти весь материал был готов и вот в одну неделю партитура третьей части уже написана. Всё идёт скоро и легко. Сначала я думал написать её в одной части; потом передумал в трёх; затем пришла в голову мысль повторить напоследок первую часть - будет цельно, оригинально и свежо (впрочем, Мясковский говорит, что это уже где-то есть и очень скверно); наконец, когда вторая часть и скерцо оказались сходными по своему контрасту с первой и финалом, я решил разделить их интермеццом в стиле первой части и, таким образом, вышло пять частей. Но длиться Симфоньетта должна пятнадцать-двадцать минут, не больше.

Важным толчком для Симфоньетты было и следующее обстоятельство. Канкарович, после долгих скандалов, добился того, что ему дали продирижировать в Консерватории «Майскую ночь». Он оказался очень недурным дирижёром и теперь на лето получил приглашение в Воронеж. Когда я ему в шутку заметил, что не намерен ли он там исполнять Прокофьева? - он мне изъявил полную готовность. Таким образом, мы порешили, что летом сыграют мою Симфонию, а если я напишу Симфоньетту, то Симфоньетту. Я же приеду слушать. Замечу, между прочим, что Канкарович, хотя и считает меня талантом, но моей музыки терпеть не может.

4 июня

Что касается до моего фортепиано, то случилось важное событие: я перешёл от Винклера к Есиповой.

Когда осенью я приехал в Петербург, я был твёрдо уверен, что буду продолжать у Винклера и кончу у него Консерваторию. Но тут все, решительно все, стали мне задавать вопросы: вы переходите к Есиповой? Почему вы у Винклера? Переходите. Он вам ничего больше не даст! Он из вас не сделает виртуоза, и т.д. Я защищал Винклера, но на его уроках начал мало-помалу разубеждаться в нём. Прежде, на младшем курсе, я чувствовал неизмеримую разницу между ним и мною; теперь я не чувствовал разницы, ничего нового от него не слыхал и видел, что он постоянно повторяется и ничего интересного не даёт. Я стал иногда оспаривать его, защищать свои мнения, часто достигал своего, иногда сам показывал ему оттенки - одним словом, наши отношения мало походили на отношения профессора и ученика. Класс только удивлялся, как это мне удаётся таким образом ладить с Винклером.

К декабрю я окончательно решил покинуть Винклера, правда, после долгих и временами неприятных колебаний. Однако сделать это решил весной и, когда весна наступила, поручил Захарову начать с Есиповой переговоры.

Меня много пугали, что она меня не возьмёт, попасть к ней трудно, она очень капризна и т.д. Хорошо, если согласится послушать, а если и выслушает и ей понравится, то не сразу скажет, что берёт, а скажет, что «подумаю», отложит до осени и, если будет осенью место, то только тогда возьмёт. Я очень боялся остаться между двух стульев: уйти от Винклера и не попасть к Есиповой. Для демонстрации приготовил я Токкату Шумана, которую с успехом сыграл без неё на ученическом вечере.

Захаров долго не решался с ней поговорить, но, наконец, в один прекрасный апрельский день заговорил, что, мол, вот, мой товарищ Прокофьев, ученик Винклера, уж давно мечтает попасть к вам в класс и очень просит его послушать. Есипова ответила:

- Я его знаю, я его слыхала на вечере и на экзамене, и возьму его. Но так как я знаю, что Винклер им гордится, то я только тогда возьму его, когда Винклер сам меня попросит.

Ответ был на редкость благоприятен, но только последний пункт - явно неприемлем.

Захаров был командирован второй раз.

- Едва ли, - сказал он ей, - чтобы Винклер согласился просить вас о Прокофьеве...

- Ну так как же быть? Я с Винклером ссориться не хочу. Знаете, посоветуйте ему обратиться к Глазунову, Глазунов умеет это устраивать.

Я немедленно достал Глазунова.

На мои первые слова мягкая булка выпятила свои две изюмины и недовольно промурчала в смысле, что, мол, Есипова никого себе в класс больше не берёт и т.д. Когда я успокоил его, сказав, что взять-то меня она уж обещала, Глазунов сразу стал другим, сделался очень любезным, сказал, что, конечно, Винклер прекрасный музыкант, но Есипова пианист, а Винклер не пианист; и мне, как собирающемуся быть настоящим пианистом, конечно, следует учиться у пианиста и т.д. Дальше он сказал, что надо надеяться на благоразумие Винклера, Винклер - джентльмен, и надо думать, что отпустит меня без скандала. Обещал поговорить с Есиповой, и с Винклером, - и мы распростились. На другой день Глазунов сказал мне, что с Есиповой он уже поговорил и что она меня берёт; теперь остаётся самое неприятное, поговорить с Винклером.

- Вот идёт Винклер, - увидал я, - может быть вы...

Но Глазунов замахал и руками, и животом:

- Нет, нет, так с нахрапу нельзя. Надо сначала подумать, приготовиться... потом уж...

Затем несколько дней я не видал Глазунова. Наконец я не вытерпел, сыскал его и допросил:

- Нет, я с ним не говорил, - ответил Глазунов. - Знаете, мне, как директору, неловко... как будто приказание... вы лучше сами уж как-нибудь... попробуйте...

Делать нечего. Я решил, что вопрос Винклеру надо будет поставить как можно проще, как будто это - самое обыкновенное дело, будто иначе и быть не может. Со спокойствием, почти весёлым видом, я подошёл к Винклеру.

- Александр Адольфович, я у вас прошёл низший курс, перешёл на высший, дозвольте теперь покинуть вас... поблагодарить... и перейти в класс профессора Есиповой.

- А она вас возьмёт?

- Кажется, да.

- Так что-ж, я вас удерживать ведь не могу.

- И значит дадите вашу карточку?

- Требуется - так дам, - рассердился Винклер.

Затем очень внимательно стал проходить со мной Концерт Корсакова. Он прекрасно сумел сдержать себя, и только изредка его голос слегка срывался. Второго мая был экзамен. Концерт я исполнил довольно прилично, Винклер сам аккомпанировал, поставил 5, Глазунов и Винклер очень хвалили, публики было мало, много своих: целых восемь родственников, очень хорошо одетых, а из чужих: Е.И.Лященко, Мясковский, Захаров, Алперс, Макс и шахматист Кудрин. После экзамена Глазунов долго беседовал с Винклером. Затем класс окружил Винклера, прося программу; я стоял сзади всех, как-бы виноватый. Винклер назначил одному то, другой то, и затем обернулся ко мне:

- А вам, господин Прокофьев, вот ваш паспорт.

Он передал мне отпуск на переход из класса в класс Есиповой. Я благодарил его, сказал много хорошего, что он дал мне технику, он на ноги меня поставил, он был всегда так внимателен ко мне; мы расстались друзьями. Мама тоже подошла и поблагодарила за доброе отношение ко мне.

20 июня

С Винклером вопрос покончился. Но я ещё не был знаком с Есиповой и не знал, что мне играть летом. На экзамене Калантаровой Захаров представил меня ей. Во время этого экзамена Есипова, утомившись слушать, вышла из зала покурить и остановилась у самой двери зала, беседуя с Налбандяном. Захаров подвёл меня.

- Вот, Анна Николаевна, ученик Прокофьев, он хотел бы знать, что ему играть летом...

Есипова смерила меня и протянула руку. Я приложился к ней и повторил просьбу Захарова.

- А, во-первых, вас Винклер отпускает? - спросила Есипова.

- Винклер отпускает; мы с ним расстались очень мирно. Он мне дал записку.

- Вы мне всё-таки покажите её, - сказала Есипова.

- К сожалению, у меня её нет с собой. Но я могу буквально повторить её:

«Ничего не имею против, чтобы ученик мой, Сергей Прокофьев, перешёл в класс профессора Есиповой. А.Винклер».

Есипова помолчала.

- Играйте летом, я вам даю играть летом классиков: Баха, Генделя, Моцарта, Бетховена. Играйте классиков.

- Благодарю вас.

Мы раскланялись.

Очень интересно то, что весь разговор, уважения ради, вёлся словами пианиссимо, так что мы друг друга едва слышали.

Итак - да здравствую я! - я перешёл в класс Есиповой, и, надо отдать справедливость, довольно блестяще. Многие очень талантливые пианисты, которые вместе со мной стремились к ней, должны были играть перед ней, добивались аудиенции на квартире, волновались, дрожали. Ничто это меня не коснулось, и самое-то страшное - был мой разговор с Винклером, оказавшийся более чем мирным.

Из попавших вместе со мной к Есиповой, замечу госпожу Малинскую, совсем молодую особу. Ученица Венгеровой, она весной перешла на высший курс и получила на техническом экзамене пять с крестом. Так как на высший курс обыкновенно переходит всякая дрянь, то эта пятёрка с крестом сильно меня заинтриговала, и я пошёл слушать Малинскую на художественный экзамен. Тут же с ней и познакомился и успокаивал её перед выходом на эстраду. Сыграла она действительно прекрасно: очень бойко и со смыслом. И вот теперь вместе вступили в класс Есиповой.

23 июня

Когда я летом поселяюсь в деревне, то мой дневник начинает чахнуть, и если я и пишу в нём, то не чаще, как раз в месяц. Да и нечего писать, сидя в этой глуши. Пишу Симфоньетту, играю на рояле, порою с толком, порою без всякого толку, два часа в день занимаюсь с папой, проходя рисование, к которому у меня найдены способности, и математические науки. Большую роль в моей местной жизни играет переписка. Переписку я делю на три категории: шахматная, музыкальная и так, для удовольствия. В шахматы играю в двух турнирах «Нивы» и не без успеха.

В первом я уже не сомневаюсь в первом призе, второй стоит похуже, но он только недавно начался и имеет будущность. В музыкальной переписке главным представителем является Мясковский, а в переписке для удовольствия - Алперс, Шмидтгоф и Глаголева.

Алперс меня удивила, её письма, длинные, содержательные, написаны гладко и хорошо. В них она прекрасно обрисовывает своё летнее времяпровождение, даёт законченную картинку своей жизни в Павловске - словом, когда читаешь, то производят полное и законченное впечатление. Переписка с ней стала для меня самой приятной, настолько, что теперь, когда, по моим расчётам, уже неделю, как должно быть её письмо и письма нет, я прямо с нетерпением жду почты и в почте ищу её письмо, и его отсутствие злит меня и портит настроение. Две с половиной недели - кажется, можно обменяться с Павловском письмами!

Глаголева первое время переписывалась неаккуратно и только постальками, и только третьего дня прислала длинное письмо. Но, Боже мой, что это было за письмо. Я еле разобрался и в почерке, и в содержании. Глаголева, всегда такая корректная, Глаголева, воплощение корректности, - и вдруг - всё написано криво, перепутано, перечёркнуто... содержание бессвязное, туманное... Живёт она во Франции, ничего не делает, всюду лень, лень и лень. Наконец, с Максом перекидываемся короткими, но яростными письмами, упражняемся в остроумии и дразним друг друга.

Канкарович прислал из Воронежа письмо, что исполнение Симфоньетты он не гарантирует, ибо полиция притесняет еврейский оркестр и неизвестно, состоятся ли концерты. Следующее письмо было утешительного характера, и дела с полицией стали налаживаться. Я начал гнать свою Симфоньетту, назначив себе срок окончания на двадцать пятое июля. Приходилось сильно торопиться. Грозило, что придётся прыгать через препятствия, но тот же Канкарович разрешил вопрос очень просто. Он поругался со своим воронежским антрепренёром и, показав ему тыл, отъехал из Воронежа. Таким образом, Воронеж остался без Канкаровича, а я - без Симфоньетты, ибо бросил её. не дописав до конца. Конечно, к осени я её кончу, но теперь пусть полежит, ибо совсем не хочется её писать!

Впрочем, я особенно не уныл и, главным образом, потому, что обрадовался, что не надо кончать к двадцать пятому июля. Эта торопливая работа начинала меня тяготить. Я почти не сомневаюсь, что мне удастся поставить Симфоньетту в Петербурге, а там-то её сыграют получше, чем в Воронеже. Она вышла сложней, чем я думал, и я начал уже бояться, что Канкарович со своим оркестром не справится с нею.

Что касается до скучного сидения в деревне до осени, то сидеть я не буду. Мама поехала в Ессентуки лечиться от ревматизма и я, вместо Воронежа, поеду навестить её. Это - приятная прогулка на Кавказ.

21 августа

Второго августа я приехал в Ессентуки. Это первый раз, как я попал в курортное место. Толпы нарядной публики, гуляющей целый день в парке, производили на меня приятное впечатление. Приятно было смотреть на красивых дам, изящно одетых кавалеров, в то же время чувствовалось, что сам тоже хорошо одет, тоже джентльмен, тоже не из числа последних. Хотя всё же чувствовался какой-то холод, лёгкая скука оттого, что вся эта толпа - чуждая, чуждая, чувствуешь себя одиноким без знакомых. Отчего толпа консерваторских вечеринок, несмотря ни на что, всё же оставляет приятное, тёплое впечатление? Потому что там половина лиц знакомых, все свои, того знаешь, о том слыхал, тот-то тем-то знаменит и т.д.

Я поместился у мамы, в Казённых бараках. Через номер от нас стояла Варвара Николавна Брандль. С нею мама познакомилась в поезде, по пути в Ессентуки, затем вместе с ней устроились, вместе с ней лечились и т.д. Когда мама отравилась жареным барашком и ей сделалось очень плохо, эта Варвара Николавна очень самоотверженно ухаживала за мамой и скоро выходила её, так что, когда мама записала нам об этом, меня это растрогало, и я послал в письме ей поклон.

В поклоне мне раскаиваться не пришлось, ибо Варвара Николавна оказалась молодой, красивой дамой, высокой, хорошо сложенной, хотя и довольно полной («ессентучная красавица» - по словам Н.Н. Смецкого), очень весёлой, лёгкой на подъём, до смерти любящей, чтоб за ней ухаживали, немного капризной, но, в общем, очень милой.

Мы с ней сразу сошлись и подружились. Я за ней не ухаживал.

Мы записались в экскурсию на Бештау. До горы мы ехали в экипажах. В нашем было трое: Варвара Николавна, консерваторка и я. (Консерваторка из нашей Консерватории, кажется, Сыропятова, одна из многочисленных пианисток). На маленькой передней скамеечке мне было сидеть ужасно неудобно. Я вертелся и туда, и сюда, и так и сяк, и, наконец, понемногу устроился.

Так мы ехали с полдороги. Затем пешком полезли на гору. В экскурсию записалось восемь человек. Мама в ней не участвовала. Варвара Николавна сразу казалась в хвосте экскурсии, стонала, пила воду и тормозила всех. Я был ею очень недоволен и с консерваторкой первый очутился на вершине. Мы оживлённо разговорились, затем раза два ещё встречались в Кисловодске. Но, когда я начал иногда поддевать её и в Кисловодске опоздал играть в четыре руки, она нашла, что я недостаточно пропитан уважением к ней, она стала говорить о том, что бывает при дворе и принадлежит к высшим кругам общества. Мне это чванство не понравилось, и я дразнил её до белого каления. При расставании она была зла невероятно, я весело смеялся, хотя и у меня остался осадок от её невыдержанного чванства.

Но это так, между прочим.

Спустившись с Бештау, компания наша разбилась. Варвара Николавна измучилась и, подбив ещё трёх дам, уехала в Железноводск в экипаже. Мы же, другая часть экскурсантов, храбро пошли в Железноводск пешком. Одолев эти пять вёрст, мы почувствовали себя ещё так лихо, что с консерваторкой отправились осматривать железноводский парк. Однако наши костюмы и длинные палки вызывали такое внимание и смех, что мы живо стушевались. Когда в восьмом часу вечера вся компания очутилась в поезде, в вагоне третьего класса, только тогда усталость начала нас разбирать. Тем не менее, вернувшись в Ессентуки, мы с Варварой Николавной так бодро влетели в наш номер, что мама, ожидавшая нас совсем заморенными, пришла в удивление, а затем в ужас, видя, как мы загорели.

Непременно надо умыться кислым молоком с лимоном. Ни того, ни другого в номере не оказалось, и вот мы с Варварой Николавной купили лимон, две порции простокваши, лихо вернулись домой, выдавили лимон, разделили месиво по-братски, намазали им мурло и разошлись спать.

Девятого числа Варвара Николавна уехала в Ялту. Мне надо было в Железноводск к Кате Игнатьевой переговорить об отъезде, так что я провожал Варвару Николавну до станции Бештау.

Прихожу на ессентукский вокзал за несколько минут до отхода поезда. Варвара Николавна уже там, окружённая толпой провожающих. В свободную минуту передаю ей:

- Мама очень извиняется, у неё массажёрка; велела кланяться вам, целовать вас...

- Что-ж вы не исполняете поручения? - улыбнулась Варвара Николавна.

- Нельзя же всё сразу! - ответил я.

Подошёл поезд. Началась невероятная суматоха. Второй класс оказался битком набитым. Носильщик с вещами устремился в вагон первого класса, который скоро нагрузили вещами доверху, т.е. буквально до потолка. Шум, толкотня, брань с кондукторами, третий звонок и, в довершение, отчаянный ветер.

Наконец поехали. В вагонах как селёдки. Варвару Николавну я потерял и стоял в толпе то здесь, то там.

Только в Пятигорске я нашёл её в вагоне третьего класса, совсем раскисшую: её совсем затолкали, на шляпе сломали перо, вещи по всему поезду, неизвестно где, словом, ужасно. Впрочем, её весёлость скоро вернулась к ней.

Приехали на станцию Бештау. Я стал прощаться.

Наконец дали третий звонок, и её поезд поехал. Я пошёл к своему поезду, который стоял напротив.

Было ещё одно женское лицо, мелькнувшее передо мной, от которого у меня осталась милая память.

Было это на второй день приезда.

Кадеты, жившие на Водах, устроили вечер в пользу чего-то: спектакль, концертное отделение и бал. Варвара Николавна продавала билеты. Концертное отделение оказалось бледным и, кроме того, некому было аккомпанировать. Варвара Николавна указала на меня. Кадеты сначала очень смущались, но потом подошли ко мне толпой и попросили выручить их. Солировать я отказался, а аккомпанировать с удовольствием согласился.

Когда во втором отделении я очутился за кулисами, я почувствовал себя как дома. Мы живо поладили с моим солистом Горским, всего два года кончившим нашу Консерваторию, и недурно спели три романса. Затем кто-то что-то продекламировал, и в заключение проплясали лезгинку - таково концертное отделение.

Лезгинку танцевала маленькая барышня, совсем молоденькая, лет шестнадцати, изящная и очень миленькая. Вид запуганный и волнующийся. Голубенькая рубашечка и чёрная юбка.

Мы разговорились. Я утешал и подбадривал её, как бывало в Консерватории, подсмеивался, шутил, а когда она выступила, уселся напротив.

Танец мне не понравился, но очень забавляла музыка, состоявшая из повторения четырёх тактов на какой-то первобытной гармонии. Перед концом я встал и ушёл к Горскому в артистическую. Оттуда я слышал, что лезгинку заиграли опять, а затем мы с ним пошли в зал, болтая о Консерватории.

В зале начался бал. Я танцевать терпеть не могу, танцую плохо и даже боюсь, - танцевать я, конечно, не стал. Я скоро отыскал маму, которая скучала, и мы отправились домой. Когда мама пошла одевать своё пальто в дамскую, я уселся в кресло. Мимо меня прошла моя голубенькая барышня с подругой. Увидев меня, спрашивает:

- Что-ж вы не танцуете?

- Не умею, - ответил я.

Пришла мама и мы отправились к выходу. По дороге она опять мелькнула и оглянулась на меня. Я ушёл, не сомневаясь, что скоро встречу её где-нибудь в парке.

Однако в парке я её встретил лишь на пятый день. У меня есть два отвратительных свойства: во-первых, не запоминать лиц тех людей, с которыми я встречаюсь: во-вторых, не кланяться тем лицам, в знакомстве с которыми я не уверен. Оба мои качества проявились на этот раз во всей своей красе.

Моя голубенькая барышня (впрочем, на этот раз - коричневая) шла под руку со своей подругой. Я не был тогда уверен, она это или не она, внимательно посмотрел на неё и прошёл мимо. На перекрёстке, недалеко от выхода, я опять встретил её. Она стояла с подругой посреди дороги, прямо на моём пути. Не знаю, как это случилось, но я долго посмотрел на неё ясным, почти пытливым взглядом, прошёл мимо и... не поклонился.

«Каково?» - показалось мне, сказала она подруге, или, может быть, это восклицание выразило её лицо.

Я был зол на себя невероятно.

Через три дня мы уехали в Кисловодск, и я больше её не встречал.

Так скрылось хорошенькое облачко с моего горизонта.

10 сентября

Интересный человек Макс Шмидтгоф.

Познакомились мы с ним в апреле этого года. Я уже писал об этом. Помню, как мы с Верочкой Алперс сидели на балконе Малого зала на каком-то экзамене. С нами была и Камышанская, с которой я недавно познакомился.

Экзамен должен был начаться. У нас не было программы.

- Подождите, - сказал я, - я сейчас достану у вашего товарища.

Макс сидел через проход с маленькой партитуркой в руках. Конечно, это очень красиво сидеть с партитуркой, но зачем же с Трио Бетховена, да ещё для скрипки, альта и виолончели?

Я подошёл и попросил программу.

После антракта Макс очутился сзади нас. Не сзади меня, но сзади Камышанской.

Максу, очевидно, хотелось познакомиться со мной. Я ему часто попадался на глаза, кроме того он, вероятно, не раз слыхал про меня от Верочки, наконец, я был в обществе учениц его класса, а потому вполне естественно, что он подсел к ним, только с другой от меня стороны.

Не помню о чём и как мы с ним разговорились. Помню только, что отнёсся я к нему вполне равнодушно - такой же, как и все. Среди разговора я, помню, молча взял у него из рук партитуру Бетховена, повертел её в руках и, улыбнувшись, отдал обратно.

Мы продолжали встречаться на экзаменах и после экзаменов шли, втроём с Верочкой, домой. Первое время Макс и тут был серым. Я обыкновенно вёл разговор, много и весело болтал, Макс говорил немного. Я был одет в новенькое весеннее пальто, Макс был в зимнем, ему было, очевидно, жарко, он шёл. расстегнувшись, и мне было даже жалко его. Первое, чем он заставил меня расхохотаться, было следующее. Возвращаясь из Консерватории, мы вышли у Никольского рынка на Садовую и повернули к Вознесенскому. На пожарной части находились часы.

- Макс, вы видите, который час? - спросил я.

- Сейчас посмотрю, - ответил он и, незаметно вынув карманные часы, спокойно ответил:

- Без пяти минут два.

- Ого, - ответил я, - у вас хорошее зрение, - и в этот момент заметил, что он прячет часы.

Мы поняли и рассмеялись.

Когда мы отправились в Новую деревню, Макс уж был разговорчивым, и мы часто упорно спорили о самых пустяках. Когда мы нагулялись и устали и стали возвращаться домой, то сели у Троицкого моста в трамвай, в прицепной вагон, совсем пустой. Не знаю, о чём мы спорили с ним, но только помню, что Макс меня переспорил. Помню, отчаянно, до глухоты дребезжащий вагон, и Макса, говорящего:

- Да, у меня такой язычок, что никто его не переспорит!

Я молча смотрел на него, голова была пустая, и я ровно ничего не нашёлся ему ответить.

Когда я возвращался домой, то я раздумывал: неужели у Макса действительно такой язык, что с ним нельзя мне спорить? Я сам привык считать себя не без язычка, и это задело моё самолюбие. Я дал себе отрицательный ответ: нет, это дело случая и усталости, Макс хоть и находчив, но не так уж, да , кроме того, в тяжёл в разговоре. В нашем обществе первенство всегда принадлежит мне, а не ему.

После этой прогулки мы с Максом встречались каждый день и были всё время очень дружны. Это было начало мая. Даже Мясковский заметил его и как-то вставил между разговором:

- Вот этот, с которым вы носитесь...

- Не воображайте, он очень много музыки знает, - ответил я.

Действительно, я убедился, что Макс хорошо осведомлён в музыкальной литературе, особенно фортепианной. В симфонической - значительно слабее, как раз наоборот, чем Мясковский.

Седьмого мая, на генеральной репетиции акта, мы с Максом виделись последний раз. Мы большую часть репетиции пробыли вместе. Впереди сидела Кузовкова с подругой, мне очень хотелось к ней подсесть. Во время антракта я решился привести этот план в исполнение и подошёл к ней. В этот момент откуда-то взялся Макс и проговорил:

- Ну, прощайте, Прокофьев, я пойду домой.

Он так решительно подошёл, что мне пришлось прервать только что начатый разговор с Кузовковой и попрощаться с ним. Я сделал это быстро и небрежно; Макс ушёл.

Вскоре я узнал, что он заболел. Я часто справлялся потом на его вешалку, но Макса всё не было и он в Консерваторию не показывался. Наконец двадцатого я пришёл на его экзамен, но и тут его не оказалось. Так я и уехал домой, не повидавшись с ним.

Из Сонцовки я ему послал небольшое письмо. Макс ответил очень мило, остроумно, и незлобиво посмеиваясь. Завязалась переписка. Мы поддевали друг друга как могли, причём я гораздо активнее, чем он. Его другие письма оказались гораздо слабее первого и в них часто чувствовалась натяжка. Но друг в августе, вернувшись с Кавказа, я получил такое письмо, какого никак не ожидал.

Письмо дерзкое, с рассчитанной целью оскорбить, бестактно-наглое и, в довершение, остроумное. Краткое содержание такое.

«Когда вы начинали переписку, я думал, что вы скажете что-нибудь путное. Между тем, в письмах только дешёвое остроумие, которое мне нисколько не интересно. А потому я не дам вам моего нового адреса. Отсюда же уезжаю сегодня».

Таков смысл.

Первое мое впечатление было глубочайшее удивление. Я никак не ожидал такого оборота дела, да, видно, и сам Макс, отправляя предыдущее письмо, не знал, что поздней напишет таковое.

Второе впечатление был вопрос, что мне теперь делать. Он не дал адреса. Я помню, что он весною собирался в Крым. Адресовать: Севастополь, до востребования? Но Крым не есть ещё Севастополь. Я решил ответить по старому адресу; там перепшют. Но что ответить?

Надо коротко, остроумно, больно и дерзко.

Это, пожалуй, можно придумать. И даже не особенно трудно. Но это значит поссориться, разругаться и поставить крест на наши отношения.

Это не входило в мои планы.

Ещё в мае я решил, что с Максом мы можем сойтись, можем близко подружиться, можем быть самыми лучшими товарищами. Действительно, я ни с кем в жизни не был особенно дружен; в настоящее время больше других с Мясковским, но большая разница в летах не может не давать себя чувствовать. Итак, хоть Макс и говорит дерзости, но надо заключить мир, высоко держа своё знамя. Это было легче, чем казалось бы.

Действительно, отчего Макс решился на такую выходку?

От того, что я додразнил его до этого. А какие качества обнаруживает эта выходка в Максе? Непоследовательность. Невоспитанность. Отсутствие выдержки. Словом, Макс поступил как ребёнок. Итак, если я тоном взрослого человека, раздразнившего ребёнка, разъясню ему положение, оказавшись выше дрязг, то я выйду из истории с высоким знаменем и. в то же время, не пойду на окончательный разрыв.

Но для этого приходилось писать длинное письмо. Вопреки же здравому смыслу, моему самолюбию более льстило ответить Максу коротко.

Кроме того, при посылке по старому адресу, письмо могло дойти и не дойти до Макса. А это было очень важно, в обоих случаях моё положение было бы совершенно различно. Наконец, Макс мог получить письмо, но сказать, что он его не получил. Тогда моё положение было бы уже совсем ложным.

Да, письмо Макса заполнило мне голову на целый день. Целый день мне было не по себе, и я думал даже, что и ночью оно мне не даст покоя. Впрочем, за ночь я выспался, а на другой день срисовал из ботанического атласа гриб, на другой его стороне написал: «Скушайте, глупенький, это полезно!» - и отправил Максу. А Верочке Алперс написал, рассказывая об инциденте, что назвал новорожденного щенка Максом. На всякий случай, я пущу этот слух в Петербурге.

А теперь острота впечатления мало-помалу сгладилась. Я уже смотрю на дело почти как посторонний зритель, и меня очень интересует, как мы встретимся с Максом в октябре. Он-то, вероятно, уже строит весьма трагические сцены и репетирует решительные разговоры...

22 сентября

В сентябре в Сонцовку наехало много гостей: тётя Таня, тётя Катя, дядя Саша, Катя и Паля Игнатьевы. Было толкотливо, с виду весело, но, в общем, скучно. Все милые, все целуются, играют в «винт», но когда девятнадцатого я тронулся в Питер, то был очень доволен. Все же наши остались в деревне ещё дней на десять. Сегодня я приехал в Петербург и поселился на Сергиевской, в квартире Раевских, ибо наша новая квартира на Бронницкой пуста, заколочена и, вдобавок, обкрадена летом. (Впрочем, вещи нашли, а жуликов посадили в тюрягу). Около часу отправился в Консерваторию. Я соскучился по ней. Именно не по ком-нибудь, а по Консерватории, по всём этом собирательном понятии.

О ужас, в этом году поступило новых четыреста человек. Впрочем, это интересно. Новые лица будут.

У подъезда встретил Орлова, а у лестницы Захарова. Тот встретил меня отчаяннейшей руганью. До неприличия. Дело касалось нашей летней переписки и моих диких писем.

Словом, ещё немножко и мы бы поссорились. Я постарался дать более мирное направление разговору и узнал, что Есипова сию минуту придёт в Консерваторию и начнёт свой первый урок. Вовремя же я попал в Консерваторию! В журнал я ещё не записан - надо, чтобы я поймал её и представился ей. Через несколько минут вынырнул Мясковский. Я ужасно люблю этого милого Колечку. Летом мы с ним дельно и аккуратно переписывались. Бедняга всё лето просидел в пыльном городе. Кончает «Молчание», симфоническую картину. Вечером решили собраться у него.

Нас прервала Есипова, которая показалась внизу лестницы. Я отправился прямо навстречу и раскланялся. Она очень приветливо протянула лапку. Я приложился.

- Анна Николавна, позволите прийти в ваш класс?

- Пожалуйста.

Я был чрезвычайно доволен. С такой взбалмошной царицей - и всё идёт так гладко.

- Прокофьев, я вас запишу на пятницу, - сказала Есипова, когда все пришли в класс и она села за журнал.

Начала играть какая-то ученица, желавшая поступить к ней. Играла не слишком блестяще, но всё же хорошо. Есипова слушала, тут же сидел Глазунов. Когда та кончила, Есипова сказала:

- Что-ж, хорошо. Только у меня нет места в классе. Я не могу вас принять...

Той ничего не оставалось, как встать и уйти.

Затем играл Шуберт «Апассионату» Бетховена. Ничего, но в общем неважно. Затем ещё пара учениц... Я сидел и думал, что я могу сыграть и хорошо, и скверно. Могу блеснуть, но могу сыграть и неуверенно, хромая в мелочах. Я приготовил е-moll`ную «Прелюдию и фугу» Мендельсона. В пятницу её играть... Надо эти два дня подзубрить на зубок, проиграть Захарову и затем смело выступить перед Есиповой.

Прослушав двух учениц, я ушёл из класса. Было около трёх часов. Консерватория как-то затихла и опустела. Странно было видеть эту тишину, когда час тому назад всё кипело, как в котле, и в коридорах нельзя было протолкнуться.

Я ещё не намерен был уходить и, сидя на окне, болтал с каким-то теоретиком. Вдруг показалась Есипова, которая кончила заниматься. Так как я ушёл от неё, не дождавшись конца, то мне неловко было ей показываться, сидящим против её же класса. Я стремительно поднялся и отправился в противоположную сторону, к лестнице, и натолкнулся... на Верочку Алперс.

Она обрадовалась мне. Я тоже очень ей обрадовался. Что ни что, а Верочка самый милый человек в Консерватории. Будь она вдобавок красивой, я, видно, был бы в неё влюблён без ума. Впрочем, она возмужала и умеренно похорошела. Спасаясь от Есиповой, я быстро увлёк её вниз, и там мы проболтали около часу. К инциденту с Максом она отнеслась с интересом и удивлением. Я рассказывал смеясь, и говорил, что мне интересно посмотреть, как Макс поведёт себя, когда придёт в Консерваторию.

- Как вам не стыдно: что вы ему ответили! - сказала она, вспоминая гриб.

Говорит, что умерла Нодельман от тифа, в Евпатории. Мне жаль её. Мы хоть с ней не всегда ладили, она меня, кажется, не особенно любила, и даже одно время наговаривала на меня Верочке, говоря, что «ему особенно нельзя верить», - но всё же она была очень умная, практически умная, энергичная и живая. Как раз летом я несколько раз вспоминал о ней.

В половину четвёртого мы с Верочкой вместе вышли из Консерватории и вместе дошли до 1-й Роты. Там расстались. Я заехал на квартиру и отправился на свою Сергиевскую. Теперь вечер. Я устал и к Мясковскому не пошёл. Пишу дневник и играю Есиповой.

26 сентября

На другой день после приезда, в среду, я попал в Консерваторию только в пятом часу, нашёл полнейшую пустоту, не в духах вернулся домой. Дома я занимался, готовился к есиповскому дебюту и часто вспоминал Верочку Алперс, об которой скучал и которая мне очень понравилась. У меня побывал Мясковский, да я побывал у М.П.Корсак, которая увезла меня к себе на своей лошади. Больше ничего.

В четверг, часов в двенадцать, я пришёл в Консерваторию, чтобы сыграть Захарову мою мендельсоновскую «Фугу». На этот раз Консерватория была битком набита. Тут и Мясковский, тут мелькнули и лица Кузовковой, Березовской... Мы сыскали свободный класс, и я стал играть Захарову «Фугу». От Захарова мне ужасно влетело: я считал, что выучил вещь вполне прилично, - он сказал, что очень нехудожественно и что Есипова будет ругаться. До сих пор я всё-таки чувствовал почву под ногат, отправляясь в есиповский класс, ибо надеялся на свою «Фугу». Но теперь, слыша угрозы Захарова, видя прекрасный, как на подбор, класс Есиповой, наконец, этот почтительный разговор в полголоса при ней и её манера держаться царицей, - всё это начинало меня пугать. Впрочем, вернувшись гомой и повозившись над «Фугой», я убедился, что «Фугу» я всё-таки знаю, и на другой день довольно спокойно отправился на урок.

Но вернусь к тому дню. Есиповский класс бывает четыре раза в неделю, каждый раз от часу, и мы с Захаровым, отыгравши «Фугу», отправились в него. Урок уже зачался. Когда мы вошли, только что кончила играть Малинская, моя весенняя знакомая. Её появление в есиповском классе меня очень интересовало, ибо я считал её за очень способную пианистку, да кроме того, она находилась в таком же положении, как и я.

Как раз единственный свободный стул оказался рядом с ней. Я сел.

- Ну что?

- Кажется, ничего.

- Она, говорят, «орёт»?

- Нет, напротив, очень мягко.

- Ну, отлично.

В классе сидеть одно удовольствие. Ученики играют хорошо, Есипова показывает восхитительно и удивительно интересно. Да все и всё как-то выше, интеллигентней, чем в других, «обыкновенных» классах; чувствуется, что здесь собралось всё лучшее из Консерватории, даже само помещение и рояли лучше. Точно из глухой провинции попадаешь в избранное петербургское общество.

Позанимавшись полтора часа, Есипова пошла отдохнуть и покурить. Все учащиеся повалили за ней из класса. Есипова скрылась в конференцзале, мы разбрелись по коридорам и смешались с толпой.

Я разговаривал с Малинской. О впечатлении, которое производит есиповский урок, о том, как сошло сегодня у неё, о том, как сойдёт у меня завтра, о том, что она иногда спрашивает технику и двойные терции, и что и Захаров, и Ахрон, и я - все уже забыли их.

Подошла Верочка Алперс. Она только что отыграла у своей Оссовской и очень удивлена, что так быстро отделалась. На этот раз она мне понравилась гораздо меньше. Она опять как-то подурнела, и впечатление первой встречи было лучше. Говорит, что Глаголева вернулась из Парижа, так как была с визитом у Флиге. А Флиге собирается уходить из Консерватории. Анисимова стала ещё меньше ростом, но страшно модничает и ещё больше мнит о себе. Бессонова собирается похорошеть.

В это время прошла Есипова и двинулась в класс. Верочка пошла искать Березовскую, у которой была её книга, а мы, ученики Есиповой, пошли на урок. Впрочем, я до класса не дошёл, а, постояв и послушав у двери, отправился назад. Внизу мелькнула в отдалении Бессонова, а затем пришлось пройти мима Абрамычевой, которая сидела на окне в толпе учеников и учениц. Я подошёл, очень воспитанно поздоровался, и, не обмолвившись ни словом, прошёл дальше. Вероятно, она обиделась. Дело в том, что около десятого сентября, я, не зная, когда мне ехать из Сонцовки в Петербург, запросил Захарова, Мясковского, Алперс о том, когда начнёт заниматься Есипова. И на всякий случай написал Абрамычевой. как близкостоящей к Консерватории, прося сообщить о том же. Она, как оказалось, ответила мне, но письмо её не застало меня в Сонцовке. Ну, всё равно, подойду и поблагодарю в другой раз.

Появилась Верочка и мы вместе вышли из Консерватории.

Она домой, а я на свою Бронницкую квартиру, справиться, нет ли писем, и проводил её до Второй Роты.

Вечером и на другой день утром я готовился к Есиповой и в двенадцать часов был уже в Консерватории. Прихожу в класс. Там уже все играющие сегодня. Захаров, Ахрон и Виноградов сидят за тремя роялями и дубасят одновременно каждый свою вещь. Я постоял с минуту и направился к двери. Захаров кричит:

- Куда же вы? Это в вашем духе: всё из пикантных диссонансов!

Я пустил в него портфелем и вышел.

Не успел я переступить порог, как был удивлён крайне неожиданной встречей. Да, это было весьма неожиданно... впрочем - приятно. В двух шагах в коридоре скользил по стенке Макс Шмидтгоф. Несколько моментов мы смотрели друг на друга. Он приближался по коридору, я выходил из двери. Он выжидал, не зная, как я встречу его, я быстро соображал, как я должен действовать. Через момент я, улыбаясь, подошёл к нему и приветливо поздоровался.

- Что-ж это вы говорили, что в октябре?

- Приехал.

- Давно?

- Вчерась. А вы?

- Дня четыре. Вот сейчас из класса. Вы вовремя попали. У меня сейчас первый урок у Есиповой. Очень страшно. Вы меня развлечёте.

Мы сели на окно у библиотеки.

- Послушайте, что это за дикое письмо вы мне?...

- Да после ваших писем...

- Во-первых, страшно нелогично и непоследовательно!

- Ну да, непоследовательно по отношению к моим письмам, но ваши письма... ведь вы ясно вызывали это.

- А вы ответ мой получили?

- Ответ?! Нет, не получил. Я ведь так и уехал на другой день.

- Жаль. Очень уж хороший был ответ. Я думал, получили.

- Длинный?

- Нет, очень короткий.

- Ну, тогда неинтересно.

- Напротив, очень интересно. Ваше письмо было такое уж длинное, что на него можно ответить было только коротко.

Мы перешли на другие темы. Спрашиваю его:

- Что сочинили летом?

- Балладу сочинил.

- Ого! Для оркестра?

- Нет, для фортепиано. И несколько романсов. - Вы мне, конечно, покажете?

- Не знаю.

- Кого боитесь: себя или меня?

- Себя, конечно. А ваша Симфоньетта - кончили?

- Не совсем, на последнем месяце беременности. Зато какие этюды я создал для Винклера! И сонату ещё Лядову. Только потерял её.

- Как?

- Вероятно, в деревне забыл. Пришлют. Второй раз, как теряю сочинения, скандал.

- А сердце не потеряли?

- Где, в деревне? Да там такая глушь! Никого. Совершенно на месте.

- И отлично: зимой пригодится.

Подошёл Шандаровский. Я довольно быстро его спровадил. Мы проболтали с Максом около четверти часа. Он вынул часы.

- Ну, прощайте, - говорит мне, - пора идти завтракать.

- Вы что-ж, на уроке были?

- Нет, просто так.

- С первым визитом? - Да.

- Пойдёмте, я вас провожу донизу.

Внизу спрашиваю его:

- Ну что-ж, «Токкату» выучили?

- Выучил. Буду играть Оссовской.

- А теперь что будете учить?

- Не знаю ещё.

91

- Я бы на вашем месте принялся бы за «Mдrchen» Метнера...

- Почему?

- Да так, по моим стопам. Вы ведь всё стараетесь учить то, что я учил!

Макс ничего не нашёлся на это ответить. Это был маленький камушек с моей стороны.

Когда он одел пальто, спрашиваю:

- Когда же теперь увидимся?

- Я буду в понедельник на уроке.

- Я тоже буду в понедельник. Значит, встретимся.

- Едва ли вы меня дождётесь: я приду в пять или семь часов.

- Да, это действительно едва ли....

- Прощайте.

Мы размашисто пожали руки и разошлись.

Я доволен моей встречей с Максом. Он мне очень нравится. А Макс будет теперь обо мне думать. Я должен был произвести на него некоторое впечатление и моим весёлым тоном при встрече с ним, и моим появлением из есиповского класса, и некоторыми моими задеваниями, и, быть может, моим весьма элегантным серым костюмом взрослого человека (он был в чёрной куртке). Жаль, что не скоро с ним встречусь опять. Впрочем, с другой стороны, это очень хорошо.

Итак, расставшись со Шмидтгофом, я пошёл в класс, и урок скоро начался.

Первым играл Ахрон. Чётко, громко, смело, точно фонола. Но художественного чутья у него нет. Затем играл Захаров. Этот играл хорошо, с пониманием, но чего- то у него всё же не хватало. На всей вещи лежала какая-то туманная дымка, и Есипова осталась им недовольна.

- Вы, верно, мало работали летом? - говорит.

- Напротив, я работал очень много...

Действительно, Захаров простарался всё лето, результат работы - обидный.

Затем вышел я с моей «Фугой», которую знал наизусть.

«Прелюдию» она дала мне сыграть целиком, не останавливая, и только раза два напомнив во время игры: «crescendo»... или «forte»... Но затем сказала, что я неровно играю аккомпанемент и заставила медленно и громко проиграть всю вещь, показав при этом пару восхитительных оттенков. В «Фуге» остановок было больше. Замечания касались, главным образом, темпа, который я загонял, иногда чистоты, которая хромала из-за загонения и, главным образом, педали, по поводу которой она один раз даже крикнула. В общем, надо считать, что дело сошло очень недурно - на четвёрку, минимум на четвёрку с минусом, а Захаров так остался очень доволен мной. На следующий раз задала мне «32 вариации» Бетховена, которые я теперь купил и учу с большим прилежанием.

4 октября

Когда во вторник я пришёл в Консерваторию, то первая, кого я встретил, была Леонида Михайловна Глаголева. Она встретила меня с удовольствием и была всё время чрезвычайно любезна. Она расхвалила мои летние письма, нашла их очень оригинальными, своеобразными, никто никогда ей таких писем не писал, словом, это совершенно особенный стиль monsieur Прокофьева.

Затем много рассказывала о своём путешествии, много просто так говорили и рассталась со мной, прося не забывать своих старых знакомых. Длилось свидание два часа.

О Глаголевой у меня остаётся прежнее мнение: красивая, интересная, но всё же далёкая и чуточку холодная.

Но в общем, я доволен моим времяпрепровождением: всё идёт гладко, интересно, хорошо. Эта осень куда полней и интересней прошлой. Помню, как я тогда, встретившись с Е. Эше, на её вопрос, что я делаю хорошего, ответил:

- Скучаю.

Может тут было немножко рисовки, но всё же была доля и самой чистой правды. Теперь же, просыпаясь утром, я знаю, что у меня впереди интересный день, а если - редко - не сегодня, то будет завтра.

11 октября

У Есиповой до сих пор было только два урока, но Захаров нашёл, что я уже сделал успехи. Так ли или не так, но только заниматься у Есиповой – одно удовольствие. И каждый раз, готовясь к уроку, я тщательно отделываю свою вещь, чтобы звучала чётко, понятно и умно. Какая благодать, что я перешёл к ней от Винклера!

Но о Винклере память всё же свята. И в память прежних добрых лет, я летом сочинил специально для него четыре фортепианных этюда и посвятил их ему, «глубокоуважаемому учителю». Позавчера я их поднёс Винклеру - надо будет завтра «случайно» встретить в Консерватории и узнать, как они ему понравились. Мясковский нашёл в них большой успех и шаг вперёд. Я лично нахожу, что они несколько необтёсаны, как первый опыт этого рода, но всё же удачней, чем я думал, начиная их сочинять.

Для Лядова я переделал старую сонату. Она мне очень нравится свежестью своих тем, абсолютной чистотой голосоведения и фортепианностью изложения. Мясковский отнёсся к ней довольно холодно, недовольный старообразной кадансировкой, а вообще она имеет успех. Виноградов её слышал и обещал выучить и сыграть Есиповой в классе. Только не теперь, а позднее. Это ужасно интересно. Что же касается Лядова, то он увидит её завтра.

Черепнин начал свои занятия очень энергично. Установил очередь для дирижирования, уже прошёл несколько партитур с нами. Если всё пойдёт так, то будет очень хорошо, и каждый будет раз в неделю дирижировать. Завтра моя первая очередь, и я сегодня усердно разучиваю партитуры и махаю палочкой. С непривычки.

В четверг второй раз встретил в Консерватории Лёсечку Глаголеву.

Узнав, что у меня соната, заставила меня сыграть ей и пришла в восторг. А затем очень удивила меня, сообщив, что получила повестку в консерваторский хор и намерена записаться в него. Интересно посмотреть, как это она запоёт в хоре.

В тот же четверг встретил Макса. Поболтали с ним довольно мирно. Я выразил сожаление, что его редко видно в Консерватории. И действительно жаль.

Чаще же всех встречаю Верочку Алперс. Как видно, она больше и больше ко мне привязывается. Да и я люблю бывать с нею.

Один раз в Консерватории я всё поджидал её, пока кончится у неё урок с Штейнбергом, чтобы идти вместе из Консерватории, и не дождался - может, она уже и ушла - оделся и вышел. Направился к Юргенсону за нотами, но перейдя площадь - а может, ещё не ушла! - вернулся назад в Консерваторию будто за нотами. Верочки не встретил, посмотрел туда, сюда и решительно вышел. Однако, дойдя до того же самого места, я нашёл, что, пожалуй, сподручней пойти не к Юргенсону, а к Иогансену, - и ухватился за эту мысль, так как для этого надо было идти назад, и я лишний раз шёл мимо Консерватории. Вероятно, мне было стыдно самого себя, и я пошёл не прямо, а вокруг Консерватории. С другой стороны, этот путь был длинный, и у меня было больше шансов встретить Верочку. И вот, когда я уже подходил к памятнику Глинке, из-за угла показалась она, Верочка. То-то как я обрадовался!

Она, конечно, удивилась, увидав меня с этой стороны.

- Откуда вы?

- Я собрался за нотами к Юргенсону, а потом раздумал и пошёл к Иогансену.

- Ах, и мне надо купить себе ноты...

И мы отправились.То была удивительно приятная прогулка. Мы побывали у Иогансена, затем дошли до Литейной, я посадил её в трамвай и мы расстались. Милая девочка, Верочка. Ужасно иногда хочется обнять её и расцеловать!

15 октября

С моим поступлением в есиповский класс я стал приобретать и новых знакомых. Замечу вообще, что класс относится ко мне очень мило. С моей стороны даже свинство, что никак не могу запомнить физиономий всех двадцати наших учении: сегодня я здороваюсь с какой-нибудь и разговариваю с ней, а завтра забываю её лицо и не кланяюсь. Из учеников замечу, прежде всего, Виноградова. Это очень талантливый парень, совсем молодой, несколько простоватый, но чрезвычайно симпатичный. Он случайно слышал мою лядовскую сонату и пообещался её выучить и сыграть Есиповой в классе. Но потом как-то... упомянул об этом Есиповой, а та сказала ему, чтобы он не учил, но что она с удовольствием послушает сонату от меня самого. По словам Виноградова, Есипова много слышала обо мне. как о композиторе, и даже кто-то ей говорил про меня: «Вот какие таланты есть у вас в классе!», - на что Есипова ответила, важно покачав головой: «Да, да, да...».

Сонату я играть не буду, а этого же Виноградова заставлю учить пару моих новых этюдов, только с просьбой до поры до времени не проговориться Есиповой.

Другой интересный ученик есиповского класса - это Боровский. Весной на публичном экзамене он великолепно сыграл Токкату Шумана. Тогда я не хотел сам перед собой сознаться, что он сыграл лучше меня, потому что я тоже играл Токкату очень хорошо. Но, мало-помалу, я убедился в этом и с тех пор пропитался к Боровскому большим уважением как к пианисту. Он же теперь, как начинающий теоретик, питает ко мне уважение как к теоретику окончившему, получившего свободного художника. Таким образом, наше первое знакомство основано на взаимном уважении. Он очень милый, и хорошо играет на рояле.

Из учениц я, не считая Малинскую и Берлин, как следует пока знаю двух: Терпелевскую и Гофман.

Терпелевская в прошлом году была со мной на эстетике. Ей двадцать один год. у неё прекрасные волосы, изящная внешность, недурное лицо. Но вся она заключается в своих глазах. Глаза у неё - всё. Большие, под сильно очерченными бровями, очень тёмные, живые и страшно резкие. Глаза - это какой-то зверёк. И когда смотришь на неё, то видишь, главным образом, глаза. Сама она очень простая, милая, весёлая, иногда слишком живая, ударяясь в бессоновщину, но только Бессонова - карикатура, а эта может очень нравиться.

Гофман - что про неё сказать? Талантлива очень - да. Но, несмотря на свои семнадцать лет, так мала ростом и так некрасива собой, что, право, жаль ее становится. Ко мне страшно внимательна. Очень интересна её подруга по шестому научному классу. Не знаю про неё ни кто она, ни что она. Поступила, вероятно, в этом году, потому что я её заметил всего несколько дней. Надо будет познакомиться. Очень она хорошенькая, и при том симпатично-хорошенькая.

23 октября

Прошлую весну Верочка частенько звала меня к себе, но я обыкновенно отнекивался по самым разнообразным причинам и не был у неё ни разу. В этом году приглашения возобновились, хотя довольно неопределённо: «приходите» да «заходите». Наконец в субботу мне была прислана записочка с горничной, где я в тот же вечер настоятельно приглашался к ним.

Я забрал несколько тетрадок своих сочинений и отправился.

Кроме Калиновского у них никого не было. Я играл мои вещи, играли на двух роялях сонаты Грига-Моцарта, играли в четыре руки сюиту самого Mr Алперса. Единственно неприятное впечатление оставили бесконечные споры Mr Алперса с Калиновским, часто о самых пустяках, например, имел ли право Григ приписать партию второго фортепиано к Моцарту? Остальное было очень мило и тепло.

Когда я уже уходил, Mr Алперс спрашивает:

- Вы интересуетесь критикой?

- Да, конечно, - говорю.

- Так приходите к нам в четверг, приносите ваши сочинения, будут Оссовский, Бельский.

Я, конечно, поблагодарил и пообещал.

В четверг, захватив сонату, пару этюдов и первую часть Симфоньетты, я опять очутился на их симпатичной 6-й Роте. На этот раз дверь открыла горничная, а не один из братьев, как обыкновенно. Прямо против передней находился кабинет, и в нём сидел господин Алперс и писал какие-то ноты. Я прошёл прямо к нему. Рядом, в гостиной что-то наигрывала на рояле Верочка, мимо дверей несколько раз проходил и заглядывал младший братишка, - всё это меня очень забавляло.

Через четверть часа кто-то позвонил. Mr Алперс вышел в переднюю, а я прошёл в гостиную и раскланялся с Верочкой. Приехал Вельский с супругой. Я очень интересовался Вельским, зная его прекрасное либретто к «Китежу» и «Петушку». Впрочем, он оказался тихим и малоразговорчивым господином, с шишкой на голове. Затем явился Калиновский и Оссовские, Mr и Mme. Это было самое ценное, и я их очень поджидал.

После чая начали музицировать. Какая-то барышня прескверно пропела пару романсов, затем обратились ко мне, прося сыграть мои сочинения. Я предложил сыграть сначала 5-ю Сонату Скрябина. Все оживлённо согласились. Накануне я был у Захарова и с успехом демонстрировал её там. Соната вызвала шум и оживление, так как действительно редко приходится слушать такие взбалмошные вещи.

Затем я сыграл свою сонату. Соната понравилась, хотя гораздо больший успех имели этюды, особенно №4, который заставили повторить. Последним номером шла первая часть Симфоньетты, которая тоже понравилась; нашли, что «совсем другая музыка», но очень приятная и ей «прямая бы дорога в Беляевские концерты». Впрочем, теперь в правлении этих концертов неурядица. Вместо Римского-Корсакова вступил туда Арцыбушев, человек большого характера, который забрал всю власть в свои руки и всем заправляет.

Оссовский сказал:

- Если вы меня уполномачиваете, я могу ему упомянуть о вашей Симфоньетте, может, он её втиснет в программу концертов этого года. По крайней мере он до сих пор исполнял все мои просьбы.

Я ответил, что страшно ему благодарен, что я даже никак не ожидал такой доброты со стороны Оссовского. Впрочем, это предложение промелькнуло очень быстро, и мы больше о нём не упоминали. Другая маленькая любезность Оссовского состояла в том, что он предложил мне свою контрамарку на репетицию Зилоти, узнав, что у меня нет таковой.

Это человек, на редкость много знающий из жизни музыкального мира. Впрочем, и не мудрено, если он постоянно вращается в «высших кругах» представителей этого мира. Прекрасно рассказывает и даёт массу интересных сведений.

Mme Оссовская была тоже очень любезна и много расспрашивала о Есиповой. Я под конец спросил у неё, что сталось со Шмидтгофом.

Она сказала, что Шмидтгоф бывает на уроке от семи часов вечера, и в этом году стал страдать неаккуратностью, а когда вернулся после лета, то все пальцы торчали в разные стороны, так что пришлось посадить его на самые просты упражнения. Поступил он к Оссовской года два тому назад стараниями Зилоти и почти ничего не умел играть. Чего-нибудь особенного он не представляет, но очень способен, внимателен и аккуратен и очень интересуется музыкой. И Mr и Mme отзывались о нём очень симпатично.

- Я вас часто ставлю ему в пример, - сказала Оссовская, - с вашей техникой и вашим умением играть вещи.

- Вероятно, поэтому-то он мне летом такое сердитое письмо прислал.

- По-моему, надо бы иногда наоборот. Вероятно, вы уж тут сами виноваты. - ответила Оссовская, которая, должно быть, уже что-нибудь слыхала о наша знаменитой переписке или приметила мой задиристый нрав.

Вернулся я домой очень довольный вечером. И действительно, если Оссовский устроит мне Симфоньетту, то это будет такой шаг, о каком я даже не мечтал Благоразумие заставляет сомневаться в возможности такого торжества, но всё же я не мешаю себе обольщать себя, дабы приняться за Симфоньетту и докончить её.

Кроме Верочки, меня настоятельно приглашала к себе Глаголева. Я объявил, что в ближайшее свободное воскресенье я явлюсь к ней с визитом, на что она ответила, что с визитом я могу не являться, но что вечерком она мне будет очень рада. В конце концов стало известно, что её мамаша уехала в Елизаветград и что она одна, скучает, - следовательно, я должен её утешить.

В воскресенье вечером я явился к Глаголевой. У неё была сестра её, Соня, у которой умер летом муж и которая живёт теперь с ними, и ещё какой-то студент, что-то вроде кузена, очень малоинтересный длинный молодой человек.

Встретили меня цитатами из моих писем, которые привели в восторг не только Лесечку, но и сестру её, и вообще очень мило проболтали вечер. Я играл свои вещи и Скрябина, а Лесечка сообщила, что в восторге от текста «Экстаза» Скрябина, который я дал ей незадолго перед тем и который она намерена выучить, чтобы декламировать.

Таким образом, расставаясь, мы были очень довольны друг другом.

Вообще я повторяю, что не сравню эту осень с предыдущей. Тогда я чувствовал-то себя как-то хуже: уставал, нервничал, одно время страдал даже бессонницей, симфония как-то не ладилась с исполнением, часто бывали скверные настроения, - и что характерно, это то, что я всё первое полугодие надеялся на лучшее будущее, всё ждал, что следующий месяц будет богаче, удачней, интереснее. Собственно, я и был прав, так как с нового года я и чувствовать себя стал лучше - бессонница исчезла, симфония пошла, появились новые, интересные лица. Интересным событием шахматного мира был международный турнир в Петербурге. Словом, вторым полугодием был доволен.

В этом же году полный разгар начался с первого же дня моего приезда Петербург. Моё поступление к Есиповой, удачные занятия у неё, великолепный профессор, который заставляет с удовольствием заниматься, интересный класс, оживление в дирижёрстве, которое совсем закисло в прошлом году, масса новых интересных лиц, значительное сближение с Верочкой и с Глаголевой благодаря летней переписке и т.д.

Я уже не занимаюсь мечтами о будущих более приятных месяцах, - мне совершенно некогда этим заниматься. Во всяком случае настоящее приносит такую массу занятного, приятного, хорошего, что кажется ровно нечего больше и желать. По крайней мере я так себя чувствую. За всё время с моего приезда, у меня не было ни одного скверного настроения, я ни минуты не кис и не намеревался киснуть.

Последняя неделя была самой интересной. Мне много удовольствия доставили посещения Алперсов и Глаголевых (где я щеголял новыми штатскими костюмами) и где со мной порядочно носились, у Черепнина я дирижировал, у Есиповой шло всё гладко, - и в довершении всего - предложение Оссовского об исполнении Симфоньетты, и где: на Беляевских концертах! Это была высшая точка, и, когда я, счастливый, возвращался домой, мне приходило в голову, что, вероятно, теперь напряжённость интереса и разнообразия в жизни должна на время ослабнуть - нельзя же всё время так, пожалуй и материалу не хватит...

Что-ж, можно немножко и отдохнуть!

27 октября

В жизни иногда выпадают хорошие деньки. Таким деньком был вчерашний. Начался он дирижёрским классом. Была моя очередь и мне выпало начать минорную Симфонию Шуберта. Сначала пошло несколько неуверенно, потом немножко лучше, а с середины с оркестром вдруг что-то сделалось и он заиграл совсем хорошо. Когда же я кончил и сошёл с пульта, то увидел Глазунова, сидящего в первом ряду, который пришёл послушать, что делается в классе.

Около часу дня класс кончился. Я встретил Камышанскую, поговорил немного с ней, затем явилась Верочка и подняла вопрос относительно завтрашней репетиции симфонического концерта, где должен был петь Собинов и исполняться 5-я Симфония Чайковского.

Пошли за контрамарками к Джиаргули. Но вместо него натолкнулись на Глазунова, с которым два теоретика уже начали разговор о том же самом.

- Билеты должны быть у Соколова, а Соколова сейчас нет, - сказал Глазунов. - Пойдёмте к нему в кабинет, вероятно, там где-нибудь в столе лежат билеты.

Отправились. Глазунов полез в стол и извлёк оттуда объёмистый пакет.

- Вероятно, они, - решил он и взрезал пакет большим ножом.

В пакете оказалась толстая пачка литографированных контрамарок на завтрашнюю репетицию. Глазунов повертел пачку в руках и нерешительно сказал, протягивая нам контрамарки:

- Что-ж, господа, может вы раздадите их вашим товарищам?

И с этими словам вышел.

Эффект был равносилен тому, как если-б перед нам высыпали на стол целую груду золота. Вероятно, у каждого мелькнула мысль, кому он сможет любезно поднести контрамарку. Тем не менее мы сделали серьёзный вид и подошли к объёмистой пачке.

- Надо взять каждому для своего класса, а остальные давайте снесём Джиаргули, чтобы не было потом нареканй, - сказал один из теоретиков.

- В нашем классе десять человек, я возьму десять, - сказал другой.

- А у меня девять, - сказал первый.

- Ну, а я возьму и для теоретиков, и для дирижёров, штук пятнадцать, - сказал я. захватывая на всякий случай около двадцати пяти. - Только смотрите, раздавать теоретикам, а не консерваторкам, - строго прибавил я.

Когда я опять встретил Верочку, то ей уж кто-то дал одну контрамарку.

- Пойдёмте куда-нибудь, где мало народу, я вам что-то покажу, - сказал я ей.

Когда мы выбрались на одну из пустынных лестниц, я вынул мою пачку.

- Сколько хотите? - спросил я.

Она взяла на всякий случай пару. Впрочем я, имея как раз свободное время, задался серьёзной целью раздавать контрамарки только теоретикам. Я отправился в класс Лядова. Это был второй урок. Первый урок, на который я по его требованию принёс экспозицию квартета, был сплошным скандалом. Мой квартет привёл его в ярость. Он послал меня к Рихарду Штраусу, к Дебюсси; словом, к чёрту, только оставьте его класс в покое. Баня продолжалась ни больше ни меньше, как полтора часа, причём мне удалось выговорить право принести сначала ещё квартет, а потом уже отправляться на все четыре стороны.

На этот раз я принёс ему квартет более лядообразный, о чём и предупредил его.

- Ну и музыка верно будет! - проговорил маэстро, раскрывая ноты.

Но музыка оказалась самая нормальная. Некоторые места ему даже понравились, в других пришлось постонать, но уже о Штраусе и Дебюсси разговоров не было. Когда же просмотр был кончен, Лядов любезно раскланялся с Мясковским и со мной и проговорил:

- Пожалуйста, господа, продолжайте!

Это была ещё удача на сегодняшний день.

В моём кармане оставалось несколько контрамарок. Надо Глаголевой дать, она собинистка.

- Вы идёте домой? - появилась откуда-то Верочка Алперс.

- Домой.

- Идёмте вместе.

Я оделся и вышел из Консерватории. Верочки ещё не было, - я дошёл тихонько до угла, остановившись перед какой-то афишей, а потом, встретив Виноградова, затянул с ним разговор. Каково было моё удивление, когда от противоположного угла отделилась зелёная шубка Лёсечки Глаголевой, и пошла прямо на Консерваторию. Нет, положительно мне сегодня везёт! Глаголева, конечно, очень обрадовалась контрамарке.

За памятником я остановился у трамвайной остановки и стал ждать вагона. Но он что-то не шёл, а я смотрел на Консерваторию в ожидании, не появится ли моя компаньонка. И когда уже трамвай совсем подходил, она появилась, но с обратной стороны.

- Вы что, трамвай ждёте? - окликнул меня кто-то сзади.

- И трамвай, и вас. Откуда это вы?

- Я забыла перчатки и теперь надо возвращаться в Консерваторию.

- Да когда же вы ушли? Я вас всё ждал.

- Я сегодня оделась очень быстро.

- Ну вот и забыли перчатки. Наденьте мои: у меня в кармане две пары.

После некоторого колебания она надела их, и мы весело отправились домой. Когда я наконец очутился в своей квартире, я так устал, что мог только спать.

Таков был этот симпатичный денёк.

20 ноября

В моём дневнике как-будто преобладает лёгкий, романтический элемент. Будто я самый пустой человек на свете и ничего кроме этого меня не интересует. Однако меня прямо возмущают те люди, которые только и говорят о своих романах, о своих ухаживаниях, - что же касается моего дневника, то я не поставлю себе этого в вину, так как это происходит совсем случайно. Моя жизнь, а эта осень в особенности, очень богата впечатлениями и событиями, и я охотно заношу их в дневник. Но писать о романтических приключениях несравненно легче и приятней, чем о других, более сухих материях. Кроме того, в жизни всегда приятно поделиться новостями и событиями, и всегда приходится всем делиться, но отнюдь не романтическим элементом, который остаётся при себе и который поневоле хочет вылиться хотя бы в дневник. Понятно, что этот элемент преобладает, тогда как многое другое записывать и скучно, и сухо, и неинтересно.

Вот почему мои барышни заняли здесь столько места. Но это так, между прочим; маленькое предисловие. Я так долго не писал, что накопился миллион событий и не знаешь, откуда начать.

Начнём с дирижёрства. Ведь я в этом классе третий год, а между тем за первые два года я продирижировал три раза. В этом году я решил быть страшно энергичным, скандалить, говорить дерзости, - словом, прошибить лбом стену, но всё-таки дирижировать.

Обстоятельства благоприятствовали желанию дирижировать: собрался прекрасный оркестр, устроили очередь, словом, основания хорошие.

Когда я стал за пульт, я почувствовал себя ужасно странно. Хотя я партитуру знал хорошо и в смысле жестов знал где что делать, но я был страшно не дома, у меня не было плоскости, где я мог бы дирижировать. Черепнин сказал, что я дирижирую как мертвец, как лунатик, и наговорил кучу неприятностей. Во второй раз было лучше («менее хуже» - по словам Черепнина), но всё же плохо. Черепнин сказал, что он жалеет оркестр, когда тот играет под моим управлением.

После этого я как-то зашёл к Канкаровичу. Он уже давно зазывал меня к себе, я у него не бывал, - и вот вечерком забежал. Я спросил у него о какой-то фермате, и тут-то он мне дал целый урок, настоящий урок дирижёрских приёмов.

Передо мной открылся целый новый горизонт. Я нашёл плоскость, по которой я должен махать; я узнал массу мелочей, вроде того, что делать с левой рукой, как держать локти, как хорошенько давать раз.

Словом, я сразу стал дирижёром, и мой новый дебют нельзя было сравнить с предыдущим. Я несколько раз побывал у Канкаровича и узнал его жесты.

Тем не менее я оказался в числе обиженных юбилейным концертом. Конечно, всем восьмерым нельзя выступить в один вечер, да ещё такой парадный, - и четверо оказались избранных, а четверо обиженных. Как утешение, нам сказали, что мы будем дирижировать на ученических вечерах.

И вот шестого ноября состоялся мой первый дебют. Черепнин в меня ни на грош не верил, но дать было надо, - я дирижировал на вечере первую часть неоконченной шубертовской симфонии. На генеральной репетиции Черепнин так меня изводил, что ещё немножко и я дал бы ему по физиономии, и уже взвешивал те последствия, которые могли от этого произойти.

Но на вечере я, по словам нашего класса, «побил рекорд неожиданности». Мой номер шёл самым первым. Я явился за две минуты. Я по теории решил, что при выходе на эстраду, независимо от настроения, полезно выпивать стакан воды. Решил испытать на практике. Выпил воду и вышел. Поднял палочку и был очень доволен, что она у меня не дрожит. Начал. Когда я выступал, то, вероятно, я был единственным человеком, который надеялся на удачный исход. А сошло прекрасно. Черепнин меня встретил после симфонии с распростёртыми объятиями и сказал, что Глазунов тоже очень доволен. Но хитрый Сашка{21}, хотя я ему и постарался попасться на глаза, ничего мне не сказал. Должно быть, чтобы не баловать.

Теперь мне поручено с хором разучивать номер из «Опричников»{22}. Дело в том, что у нас по пятницам собирают хор из пианисток, учат с ними какую-нибудь вещь и исполняют потом на ученическом вечере. Первый раз это сделал Штейман, теперь должен сделать я.

Это занятно - учить с ними. Хор довольно большой, девиц - человек с полсотни. Тут же в Малом зале сидят Черепнин и классная дама, а потому девицы ведут себя послушно и учение идёт скоро и легко. Среди них чуть-ли не все мои знакомые.

Так что дирижёрство налаживается и обещает. С Есиповой мы ладим. Говорят, что я очень быстро схватываю её указания, и потому она благосклонно на меня поглядывает.

Однажды, уходя из класса, слышу - она зовёт:

- Прокофьев!

Подхожу.

- Когда же вы мне сыграете ваши сочинения?

- Анна Николаевна, я не знал, интересуют ли вас они.

Она кивнула головой.

- Да кроме того, я принуждён их играть как композитор, а не как пианист.

- Ничего, играйте как композитор.

- Тогда позволите принести в следующую пятницу?

- Пожалуйста.

Я стал учить свою Сонату и четвёртый Этюд. Очень основательно. Первый раз в жизни разучивая свою вещь каждой рукой отдельно. Тринадцатого ноября я понёс ей Сонату и Этюд. Есипова занималась на дому, и Захаров, который очень заинтересовался Сонатой и даже начал её учить, пошёл вместе со мной слушать и смотреть, как это сойдёт у Есиповой. Я сыграл Сонату не хуже, чем дома, и, к моему удивлению, почти не волновался. Есипова следила по нотам.

- Очень интересная музыка, - сказала она, - только я бы хотела слышать её не в вашем исполнении. Можно делать акценты, но фортиссимо всё играть нельзя. И кроме того, вы душите педаль непереставая. Вы мне оставьте её, я проставлю педаль.

Я поблагодарил, оставил Сонату и ушёл. Этюд понравился меньше.

- Ну, уж тут декадентство, - сказала она.

Захаров поздравил меня с успехом, потому что, чтобы Есипова похвалила, да ещё оставила вещь у себя, - для этого много надо. Дней через пять после того Есипова, увидав меня, очень мило улыбнулась и сказала, что успела проставить педаль только на четырёх страницах - больше не успела. А когда через неделю (сегодня) у неё был урок опять на дому и я играл Бетховена, она мне передала мою Сонату, всю до того испещрённую педалями, что я прямо ахнул от восхищения. Да ещё прибавила, что, если где педаль мне не по душе, так чтоб я сказал, и она переделает. Я, конечно, очень благодарил и сказал, что мне предлагают играть эту Сонату в Москве, так что я был бы очень благодарен, если она мне сделает указания относительно исполнения. На что Есипова ответила:

- С удовольствием.

Кстати, о Москве, Р.М. Глиэр написал, что мои фортепианные произведения предлагают сыграть на Музыкальных выставках Дейши-Сионицкой. Обменявшись несколькими письмами, выяснилось, что я должен познакомиться с Л.В.Николаевым, который с этого года преподаватель нашей Консерватории. Он знаком с Дейшей, был когда-то в жюри на её концертах, очень знающий музыкант и очень милый человек. Словом. Рейнгольд Морицевич выразил желание, чтобы мы поближе познакомились.

Когда в Консерватории я ему от имени Р.М. Глиэра отрекомендовался, он встретил меня страшно любезно, сказал, что много обо мне слыхал и очень рад этому знакомству. В эту среду он уже был у меня и слушал сочинения. Соната понравилась, Этюды тоже, но «Наваждение» не понравилось, а пьески «современников» понравились меньше. Рекомендует играть в Москве Сонату и несколько мелочей.

Кстати, в январе со мной в Москву собираются ехать и Мясковский, и Захаров - посмотреть «Петушка» и: первый - проветриться, а второй - повидаться с братом.

Знакомству с Николаевым я очень рад, - он милый и знающий человек.

У Лядова на уроке был два раза и больше пока не хожу: совсем некогда ему сочинять. Да и неохота.

21 ноября

С Верочкой Алперс мы часто возвращаемся вместе из Консерватории. Обыкновенно под вечер, начинает темнеть. Мы непременно проходим через Никольский сад и делаем там маленькую прогулку. Чаще всего обходим раза два вокруг церкви и затем идём дальше. Около церкви тихо, безлюдно, белый снежок в пахнет деревней. Я как-то предложил ей руку и с тех пор мы гуляли под ручку - милее и ближе; а выходя из сада, снова шли чинно порознь.

Но всё же какая-то официальность отношений! Временами меня начинал докучать вопрос: почему я до сих пор никого не любил и никем не был любим? Ведь много же девушек я видел и вижу перед собой - и все равнодушно скользят мимо. Иной раз грустно становится, и завидно любящим парочкам. И почему так случается? Неужели у меня такой скверный характер, такая противная манера держать себя, что я всех от себя гоню? Правда, я сам слишком требовательный: мне надо и интересную внешность, и воспитанность, и содержательность, но всё же я иногда начинал сомневаться в возможности хорошего успеха.

Нет, любовь - это случай. Вот вдруг, ни с того ни с сего, друг друга полюбили - вот и любовь, и никакие ухаживания не приведут так к цели, как подобная случайность, простая игра судьбы. Этот тезис я себе представил очень ясно. В последние дни стал старательно заниматься делом, много упражняться на рояле, писать Симфоньетту, дирижировать.

7 декабря

В прошлое воскресенье был ученический спектакль. Поставили два акта из «Руслана» и акт из «Фауста», да не с оркестром, а под два фортепиано. С оркестром пойдёт в январе. Канкарович, Толстяков и Коломийцев дирижировали, а другие дирижёры, я в том числе, играли. Я ни разу в этом году не был в оперном классе и потому и не претендовал подирижировать на спектакле. Зато играть я взялся очень охотно. По партитуре и по обоюдному соглашению мы переделали клавир на два рояля, оба рояля вдвинули в яму для оркестра, дирижёр сел на своё обычное место, и мы сыграли прекрасно.

Впрочем, говорят, очень скверно, и нас немало за это чистили потом. В четверг я столкнулся с Максом и очень обрадовался ему. Оказывается, что Алперс и Камышанская, встретив его как-то в Консерватории, притянули к комитету по поднесению Оссовской подарка (по случаю именин). Теперь они должны были собраться, чтобы идти вместе покупать его. Мы с Максом спустились во второй этаж и стали разгуливать и болтать около библиотеки и есиповского класса. Стало веселей: появилась Березовская с хорошенькой темноглазой блондинкой.

- Что вы такой красный? - спросила темноглазая.

- Я только что дирижировал «Славой».

Действительно, я только что перенёс эту баню и ещё не совсем пришёл в себя. Разговор перешёл на тему о дирижёрстве; я показал ноты «Славы», читая её несколько нескладные слова. Затем показал брошюрку «Экстаза» Скрябина, которую я давал Глаголевой и которую она только что вернула через швейцара.

Глаголевой «Экстаз» очень понравился и я, глядя на него снова, прямо влюбился в него.

20 декабря

Русское Музыкальное Общество, просуществовав пятьдесят лет, стало справлять свой юбилей. Празднество длилось три дня: восемнадцатого, девятнадцатого и двадцатого декабря, пятница, суббота и воскресенье. Восемнадцатого в два часа - акт, на котором принимались депутации и читались доклады и который закончился «Славой» Римского-Корсакова (наш хор пианисток учил, учил «Славу», а потом обошлось без него). Девятнадцатого был парадный концерт лауреатов: Ауэра, Вержбиловича, Ершова и нашей Есиповой под управлением Глазунова. Есипова! Это было великое событие. Наш класс собрал полтораста рублей и поднёс ей саженную корзину белых цветов, а сверху, с балкона, засыпал её цветами. Я принимал весьма деятельное участие. Наконец, двадцатого днём был концерт учащихся, с такой же программой, как и пятьдесят лет назад. Наш класс ещё осенью, после яростных стычек с Черепниным и атак на Глазунова, добился того, что будут дирижировать ученики и играть ученический оркестр. Но по выбору Черепнина и Глазунова, из восьми учеников дирижёрского класс, четверо были избранными, а четверо - обиженными. Обиженными были: я, Орлов. Фурман и Штейман. Избранными - Канкарович, Саминский, Толстяков, Коломийцев, причём Канкарович получил «бифштекс», а остальные три по «бутерброду».

Я не попал. Но что-ж делать, я уже привык к этому событию. Может, отчасти и хорошо, потому что я ведь только что ещё начал преуспевать, как дирижёр. В четверг утром была генеральная репетиция субботы. Так как на концерты билеты рассылались только по приглашению, а моя мама очень хотела послушать Есипову. то я обещался провести её на генеральную репетицию. Утром мы с мамой сели на извозчика и поехали. Когда мы ехали мимо Никольского сада, я увидел впереди другого извозчика с Катей Борщ и Надей Поповой. Я был очень рад увидеть Кетьхен. Мы одновременно подъехали к подъезду Консерватории. Я раскланялся с девицами; затем они скрылись в подъезде. Мы с мамой направились в Большой зал, где Глазунов ещё дирижировал рубинштейновской симфонией. Есипова играла прекрасно и когда кончила и вышла в фойе, весь класс стал дефилировать к ней. Со мной была страшно мила, познакомила со своим сыном Ильиным, спрашивала про мою Сонату и, цитируя мои слова, - «как учить: как композитор или как пианист?»

- «Каждой рукой отдельно», - ответил я.

Когда репетиция кончилась, я проводил маму до швейцара, а сам остался Консерватории, где началась ужасная Kontramarken-Fieber{23}. Очевидно, что каждому хотелось попасть на все три концерта, между тем как число контрамарок было ограничено. Конечно, есиповские ученики были все обеспечены, но мне по одной контрамарке на концерт было мало.

Впрочем, мне сразу удалось достать двойную порцию: и как дирижёр, и как пианист, так как тем и другим раздавали в разных местах. Явилась тёмноглазая

блондиночка - Mlle Рудавская её фамилия - и, конечно, увязалась за контрамаркой. Рассыпавшись в благодарностях, она скрылась. Другую контрамарку, на акт, я отдал Верочке Алперс. которая уже имела такую, но хотела достать для мамаши. Встретив на лестнице сидящим на окне Мясковского, я подсел к нему. Как оказалось, юбилеи мало интересуют его. В тот же момент слетела сверху Борщ и энергично стала требовать с меня контрамарку. Я, смеясь и отшучиваясь, ответил ей, что контрамарки я ей не дам. Она ушла, а Мясковский заговорил о другом.

- Правда, хорошенькая? - спросил я его.

- У неё глазки хорошенькие, очень томные глазки, в них столько неги... Хотя мне она не нравится{24}.

На другой день, в два часа, я явился на торжественный акт в смокинге, первый раз. Первая, кого я встретил, была Ванда Яблоньская и, не видя никого других знакомых, я сел рядом с ней.

Однако, через пять минут, на противоположном балконе, я усмотрел Глаголеву и почему-то очень ей обрадовался. Оказывается, рядом с ней сидит и Верочка с Людмилой Васильевной{25}. Я поместился с ними, рядом с Глаголевой. Просидев часок на балконе, мы втроём с Верочкой решили пробраться в партер, где было много свободных мест, но куда попасть было всё-таки довольно трудно. Впрочем, сторож, оберегавший входы, без особых капризов пропустил двух шикарных барышень в белых платьях, а кстати и меня, как кавалера. Мы сели в креслах партера. Всё хорошо. Казалось, чего бы ещё.

Увидя несколькими рядами сзади нас Глиэра, приехавшего депутатом от Москвы, я счёл достаточным предлогом - повидать старого учителя, чтобы покинуть «на минутку» своих барышень, и отправился к нему. В субботу днём была генеральная репетиция воскресенья и продолжение Kontramarken-Fieber`а. Был Макс, была Алперс, Мериманова. Эта Мериманова, хорошенькая обезьянка в пенсне, из нашего класса Есиповой и которой симпатизирует Глазунов, получила от него целую груду контрамарок высокого достоинства на сегодняшний вечер. Мне она очень не нравится, но я ей, очевидно, наоборот, так что я получил целых три контрамарки, но с условием, что перед концертом заеду за ней и завезу её.

После репетиции началась внизу бешеная толкотня и гомон. Все хотели контрамарок и ломились в кабинет Глазунова. Зная, что у меня полон их карман, приставали ко мне до растерзания на части. В конце концов, дав по контрамарке Глаголевой и Максу, я вышел вместе с последним, толкуя о том, что пора начинать бриться и не знаешь как: у парикмахера или самому дома? Вечером, вместе с Меримановой, мы приехали в Консерваторию. Там уже началась хлопотня, чтобы всё с цветами для Есиповой да с корзиной было как следует и на месте.

Концерт начался.

Играл Ауэр Концерт Чайковского. Исполнил прямо великолепно. Хотя многие из его учеников и ругались потом. Но я слушал с редким удовольствием. В антракте я имел очень озабоченный вид и возился с цветами. Сейчас должна играть Есипова, мы должны забросать её цветами с балкона. Сто шестьдесят букетиков лежали в трёх плоских корзинах. Мы вынули их и положили на красный бортик балкона.

Игру Есиповой на этот раз я не мог слушать так внимательно, мысли были уже не там. И как только она кончила, посыпались сверху цветы. Они со всех сторон ложились вокруг неё, а один букетик попал на её длинный трен{26}, и так и поехал с ней в артистическую. Есипова имела большой успех и два раза играла на бис. Конечно, мы орали как полоумные. А внизу Пышнов и Захаров, во фраках, корректные, как с иголочки, с Гофман и Меримановой во главе, вынесли к эстраде нашу саженную корзину белых цветов. Кончила играть Есипова, и весь класс собрался к ней и стал дефилировать. И так мило: все ученики прикладывались к ручке, а с ученицами она целовалась и они тоже прикладывались к её ручке.

- Вот мои птенцы, - говорила она какому-то генералу в орденах, стоявшему рядом с ней.

В воскресенье, на денном концерте, где выступили наши дирижёры, уже начало чувствоваться утомление от юбилейных торжеств. Придя на прямой балкон, я присоединился к Смирновой, Тицу и другим ученикам есиповского класса, чтобы вместе слушать Боровского, игравшего Концерт Рубинштейна. Наши дирижёры провели концерт недурно и лицом в грязь не ударили. Впрочем, не могу сказать, чтобы Канкарович так уж блеснул, как собирался.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК