Борис Минаев. В отделении запрещается уединяться[20]
Памяти Бориса Зиновьевича Драпкина
Шестая детская психбольница в те годы была заведением всесоюзного значения – огромным, в общем-то, учреждением, куда попадали особо трудные, запущенные дети не только из Москвы, но и из самых разных уголков СССР. И не только дети. В их пятнадцатом отделении лежали и подростки-старшеклассники, и выпускники, и абитуриенты, попадали сюда и люди постарше (как они там договаривались, насчет детской больницы, в строгое советское время, одному богу известно), и студенческого возраста, и уже работающие, ну, скажем, Курдюков или Цитрон, но таких было немного, раз-два и обчелся.
В пятнадцатом отделении лежали в основном заики, то есть люди с той или иной степенью логоневроза – по-разному выраженного, с разным сопутствующим букетом, но не только: у кого-то была психастения, или как потом стало модно говорить, акцентуация характера.
Лева ненавидел больницы, с их особым больничным запахом, противной пищей, тусклым светом в длинных коридорах, стонами «тяжелых» по ночам, с визгливыми интонациями сестер – он это дело знал хорошо, с раннего детства, со своим букетом: гланды, аденоиды, гнойный гайморит, порок сердца, расширение каких-то там вен в самом неприличном месте, которое (расширение) вдруг стало отдаваться особой, ужасной болью, пока его не разрезали под общим наркозом, – в общем, полный букет, и когда мама сказала, что с его тяжелым заиканием надо что-то делать, через год уже пора готовиться к поступлению в вуз – и надо ложиться в больницу, он растерялся.
И сначала дико засопротивлялся, и тогда мама сказала:
– А экзамены ты хочешь сдавать? – и дело было решено.
Словом, в больницу он отправлялся с самым тяжелым сердцем, но неожиданное ощущение, что это совсем другая больница, появилось сразу, как только они с мамой, отойдя от метро «Ленинский проспект», перейдя через пыльный мост с трамвайными путями и миновав пару кварталов с пятиэтажками в глубине многочисленных Донских проездов, углубились за больничные ворота в аллею.
Сразу, в первые же дни было полно этих парадоксальных моментов – но, конечно, больше всего запомнился один, самый главный…
Когда буквально на второй день, в субботу (после сеанса), он попал в актовый зал на танцы (дурдом в квадрате – танцы в больнице, ну не бред ли сумасшедшего), он стоял и глупо ухмылялся, глядя на танцующих психов и заик, никаких людей в белых халатах, санитаров, сестер, врачей не было и в помине, поставили на проигрыватель пластинку, кто-то зычно крикнул: «Бе-е-лый та-а-нец!», закружились пары, и к нему подошла высокая девочка с соломенными волосами, почему-то без бровей и без ресниц, отчего ее синий взгляд сквозь глаза-щелочки искрился особенно сильно, и просто сказала: «Пойдем?»
И он вдруг понял, что не сможет отказать, да я не умею, ничего, сейчас будем учиться, клади руку вот сюда, эту сюда, старайся следить за моими ногами, ой, извини, ничего страшного, хотелось одновременно следить и за руками, и за ногами, и за глазами, он пару раз наступил ей на ногу своим ботинком, она засмеялась, ну, веди меня, как это, ну веди, веди, ты же мужчина, должен вести, вот так, вот так, отлично, делаешь большие успехи, просто очень большие успехи, теперь следующий урок, называется «дистанция», то, как ты меня держишь, называется пионерская дистанция, понял или нет, ты ведь уже комсомолец, и тут он понял, и взял ее крепче, и ощутил ее грудь, и она опять засмеялась, так я не смогу, да и ты тоже, чуть понежнее можешь, помягче, вот… вот, а говоришь, не умеешь, все ты умеешь, а как тебя, кстати, зовут, Лева, а меня Нина, ты здесь давно, только второй день, тебе повезло, а я уже целый месяц, а танцы всего во второй раз, и пошел разговор…
Притушили свет в актовом зале (не до конца, конечно), они сели на подоконник, кругом было полно таких же парочек, это его и волновало, и успокаивало одновременно.
– Ты заикаешься? – просто спросила она.
Он кивнул.
– Сильно? Я что-то ничего не заметила.
– Вообще-то да… Иногда сильно. Не умею, например, говорить по телефону.
– Ну, это все нестрашно, – сказала она. – Тут таких много. И говорят, потом все проходит. Сеанс тебе очень поможет. Ты, кстати, знаешь, что это – сеанс?
– Похоже на какие-то фокусы. Как в цирке.
– Это не фокусы! – со значением и даже сердито сказала она. – Ты должен как следует подготовиться, это самое серьезное, что тебя здесь ждет. Ты это понимаешь?
– Наверное, – задумчиво ответил Лева. – Но еще не совсем. А ты?
– Что я?
– А ты… почему здесь?
Она помолчала.
– А ты сам ничего не заметил?
– Нет.
– Врешь. Все ты заметил. Просто не хочешь говорить…
– О чем?
– А ты настырный… – спокойно сказала она. – Видишь, вот здесь. И вот здесь… Почти нет бровей и ресниц.
– И что это значит? – оторопел он.
– Выщипываю. Сама. Это такое заболевание у меня. Понял?
Он помолчал, не зная, что сказать. А потом почувствовал, что говорить обязательно надо, хотя бы что-нибудь.
– Это же больно, наверное…
– Да нет, наоборот, приятно, – спокойно сказала она, глядя вдаль. – Ты знаешь, я ведь даже не замечаю, как это все происходит. Просто сижу, думаю о чем-то… Я без этого, наверное, уже не смогу. Никогда. Ну что, страшно стало?
– Знаешь, – сказал он, глядя ей в глаза. – Я, правда, совершенно ничего не заметил. Может, тебе просто так больше идет?
Она засмеялась.
– Ну да, конечно. Очень идет. Не говори со мной больше про это… Хорошо?
Танцы кончились, он пошел к себе в палату (направо от лестничной площадки), она – к себе (налево).
В палате было тихо, после сеанса многие выписались, он лежал в темноте с открытыми глазами и не мог заснуть, несмотря на таблетки. Он попал в больницу для психов, где впервые (!) танцевал с девушкой. Да еще с какой девушкой! Леву потрясла ее откровенность, то, как спокойно и с достоинством она рассказала ему о самом главном, о том, что составляло, видимо, проблему всей ее жизни – мучительную, страшную, непостижимую для него.
Ее насмешливый голос, ее взгляд, с этими синими огоньками внутри узких, странно розовых (от боли при выщипывании, наверное) щелочек, ее короткий хриплый смешок, то, как она заставила его танцевать, как смело приблизила к себе его лицо, как коснулась его своей грудью, эта музыка – песня группы «Цветы» («С целым миром спорить я готов, я готов поклясться головою, в том, что есть глаза у всех цветов, и они глядят на нас с тобою»), и все это на второй день…
Нет, это явно была другая больница, странная больница, удивительная больница, и Лева понял, что ему – по-настоящему, крупно повезло, и, не веря себе, этому ощущению, он стал сопротивляться, уговаривать себя не радоваться преждевременно, но внутри все радовалось, плясало и пело: да черт бы с ним, уже хорошо, уже все другое, уже самое главное случилось.
Он задохнулся от предчувствия, перевернулся на живот, и таблетка подействовала.
Он уснул.
Эти дикие, удивительные вещи так и сыпались на него в первые дни, он только успевал встряхнуть головой, покачать ею туда-сюда, как бы умещая в ней это новое, неведомое, парадоксальное, не успевая осмыслить, а тут же начиналось что-то еще…
Например, тетрадка.
Ее вынес Саня Рабин (ставший потом его другом на целую жизнь) во дворик перед отделением, где он сидел на лавочке.
Итак, Саня Рабин вышел во дворик с тетрадкой и просто протянул ему:
– Хочешь почитать?
Лева удивился, но взял:
– А что это?
– По-моему, полная ерунда. Но здесь, – он кивнул в сторону корпуса, – это все читают, тайком, конечно.
Лева открыл. Текста было немного. Он был записан короткими отрывками в тетради за две копейки в клеточку.
«Понедельник. Я всех ненавижу. Презираю этот мир, полный грязи, фальши, абсурда и дикой вони. Пришел с работы отец. Пьяный, как всегда. Ненавижу его. Ненавижу свою мать, унылую, рано состарившуюся домохозяйку, ненавижу сестру, ненавижу их всех, этих грязных скотов. Наверное, скоро я вскрою себе вены.
Четверг (другой месяц). Отец попал под поезд, когда возвращался домой с работы. Мать в истерике, от нее воняет, она не мылась целую неделю, везде валяются бутылки, сестра в открытую водит к себе мужиков. Скоты. Я не испытываю ни малейшей жалости к отцу, собаке собачья смерть, как говорится, он не смог стать настоящим человеком, и я, наверное, тоже никогда не смогу, потому что я пью, курю, принимаю наркотики, веду самый свинский образ жизни, целый день валяюсь дома, не хожу в школу, да и зачем туда ходить? Там такое же скотство, как и везде. Сегодня подумал о том, что отец, наверное, мог и сам броситься под поезд. Хорошая мысль, надо об этом подумать.
Суббота. Сегодня изнасиловали мою мать. Она в больнице. Сестре все равно, она сидит на кухне, с мужиками, слушает музыку, все орут. Как же я их всех ненавижу. Наверное, когда-нибудь я ее просто убью. Или сам покончу с собой.
Воскресенье. Умерла сестра. Просто отравилась газом…»
Лева закрыл тетрадку где-то на половине и подумал, что этот текст он, видимо, запомнит на оставшуюся жизнь.
– Да… – сказал он Сане Рабину. – Действительно, бестселлер. А тебе не кажется, что он все это придумал?
Рабин хмыкнул и посмотрел на Леву с непонятным выражением, видимо, сдерживая смешок.
– Ну… это понятно. Другой вопрос – зачем?
– Не знаю. По-моему, придумывать такие вещи специально просто идиотизм.
– Только учти, что здесь таких персонажей полно. И тебе с ними придется общаться. Так что ты поосторожней с оценками.
– Ладно, – послушно согласился Лева. – Я вообще-то и так довольно осторожный. Даже иногда слишком. Так что с этим полный порядок.
Рабин деловито спросил:
– А в шахматы ты играешь?
– Плохо, – честно признался Лева.
– Жаль… – вздохнул Рабин. – Ладно, пока…
Но уйти он не успел.
Открылась дверь, на крылечко вышла пожилая сердитая медсестра Анна Александровна (ее звали «мышь белая» за седые волосы, поджатые губы и за то, что воли не давала, вернее, старалась не дать, но как не дашь при таких поразительных порядках?). Она сказала, что время приема лекарств давно прошло и что она запишет в книгу, если такие нарушения режима будут продолжаться, при этом – Лева точно это запомнил – она вынесла ему не только положенную горсть таблеток, но и стаканчик с водой, чтобы запить, то есть он мог принимать таблетки прямо во дворе, сидя на лавочке, и никого этого не удивляло…
Лева взял в ладонь свою горсть и спокойно стал закидывать в рот разноцветные четвертинки и половинки, которых набралось целых пять.
Саня заглянул ему в ладонь и тревожно сказал:
– Ни фига себе… Седуксен. Полная таблетка. Может, с врачом сначала посоветуешься, спросишь, что и как? – но Лева, демонстрируя свою богатырскую удаль и полную лояльность к происходящему, спокойно закинул в рот и эту, пятую таблетку…
– Плохого не дадут! – сказал он, типа пошутил.
Прошло еще две минуты, и тут Лева ощутил резкое покачивание вокруг, в голове слегка зазвенело, корпус из красного кирпича поплыл на него, дворик с деревцами поплыл тоже, и чтобы как-то удержать в голове окружающую картину мира, он тихо, осторожно прилег на лавочку и сказал:
– Слушай, а что-то мне и правда… того…
Рабин слегка возликовал, ринулся в корпус, оттуда выбежала испуганная нянечка вместе с Анной Александровной, они отвели Леву в ординаторскую, там заглянули в глаза, отругали за панику, уложили на кровать, и через час он окончательно оклемался.
Рабин лежал рядом с ним, на соседней койке. И молча смотрел на него.
– Ну как? – спросил он осторожно. – Пришел в себя?
– Да вроде, – ответил Лева шепотом. – Слушай, а у вас тут что, наркотики дают? Это же наркотик… У меня такое состояние после него кайфовое… Хорошо так, спокойно, приятно.
– Какие еще наркотики, – строго сказал Рабин. – Ты не вздумай никому об этом говорить. А то шум поднимется. Это не наркотики, просто такие лекарства. Седуксен что, полная ерунда. Просто ты не привык.
– Ладно, давай спать?
– Давай, – согласился Рабин, но позы не переменил. – Слушай, а ты правда заикаешься? Я что-то ничего не замечаю.
Лева подумал, как ответить покороче.
– С тобой нет. С мамой и папой нет. И еще… с одним человеком. А вообще заикаюсь. Довольно сильно. Просто ни слова не могу сказать.
– С каким это «одним человеком»? – заинтересовался Рабин. – На воле? Или здесь уже?
– Здесь, – сказал Лева. – Но об этом потом…
Вечером, после обеда, его положили в отделение, а наутро, в одиннадцать, был сеанс. Вдруг в отделении появилось много людей – и детей, и взрослых – с цветами в руках. С огромными пышными букетами. Они обнимались, целовались, с чем-то поздравляли друг друга, ребята и девчонки бесцельно слонялись по отделению, подходили к врачам, те говорили им что-то нежное, ласковое, взрослые (мамы, конечно) утирали слезы платком, кому-то несли воды, кому-то – уже успокаивающие таблетки, нянечки бегали с большими стеклянными банками, чтобы поставить цветы в актовом зале, и он подумал, что сейчас будет какой-то торжественный вечер, праздник, юбилей, день рожденья или что-то специальное – день психа или как там он у них называется…
Он спросил у кого-то, и ему ответили коротко: будет сеанс. А что это такое? – спросил он. А… ты не знаешь, ну сейчас узнаешь, рассказывать бесполезно, надо видеть. После такой преамбулы он вошел в актовый зал настороженный и слегка напряженный, поскольку знал, что такое же предстоит и ему через месяц и сейчас он все узнает.
Мамы не было, в этот день она прийти не смогла, а может, не захотела, чтобы заранее не волноваться.
Он уже понял, соединил в уме – сеанс и гипноз, сеанс гипноза, но это слово было из книжек, из научных статей, которых он, конечно, не читал, в нем было что-то страшное, и это страшное совсем плохо вязалось с той праздничной, домашней обстановкой выпускного вечера, которая царила вокруг.
Люди сидели на стульях, на подоконниках, даже на полу, было очень многолюдно, все окна раскрыли настежь, от духоты, на середину зала вышел Б. З. в белом халате и в белой рубашке с галстуком. Он был бледен, и было видно, что сам волнуется, что для него это тоже испытание, и это заставило Леву отнестись с уважением к нему, хотя в слове «гипнотизер» слышалось ему сразу что-то ненастоящее, цирковое.
Б. З. произнес настоящую речь. Все замерли, был слышен шелест листьев от высоких деревьев за окном и чьи-то непроизвольные вздохи.
Смысл речи Б. З. сводился к тому, что то, что сейчас будет происходить – самое важное, самое главное, ради чего люди едут сюда из разных городов, везут своих детей, испытывают трудности, даже лишения, ради чего и больные, и врачи больше месяца напряженно работали. Сейчас будет происходить освобождение речи. Выздоровление.
– Это не значит, – возвысил голос Б. З., – что сейчас произойдет какое-то чудо. Нет. Это никакое не чудо. Это завершающий этап лечения. Но именно этот этап потребует концентрации всей воли, всех ваших сил, всего вашего внимания. (Леве стало немного страшно.) Потом, после сеанса, вы почувствуете облегчение, свободу, вы будете ходить и говорить, просто, свободно. Вы будете радоваться своей победе. Так бывает в большинстве случаев, в девяносто девяти случаев из ста. Но это не значит, что болезнь отступит совсем, что вы навсегда перестанете заикаться. Нет. Болезнь будет возвращаться, кружить над вами, как коршун, будут трудности, но это не главное. Главное, что сегодня вы почувствуете свою силу. У вас будут неведомые вам раньше ощущения – легкости, свободы. Вы поймете, что болезнь не всесильна, что человек может ее победить. И потом с этим чувством своей силы, своей внутренней уверенности вы пойдете по жизни. И вот это и есть та цель, к которой мы стремимся.
Б. З. помолчал.
– …Те, кто уже были на сеансе, знают, как это происходит, – сказал он. – Те, кто сегодня пришел в первый раз, должны запомнить одно наше главное правило. Всегда, на всех сеансах мы просим и пациентов, и друзей, и родителей (а мы приглашаем сюда всех, каждый может пригласить сюда кого-то) – помогать нам. Как помогать? – поднял палец Б. З. – Это большой вопрос. Не надо шуметь, кричать, во-первых. Это нам помешает, причем очень сильно. Если вы почувствуете, что вам стало плохо, постарайтесь тихо-тихо выйти из зала, чтобы этого никто не заметил. Но этого не произойдет, если вы будете, как и все остальные, сочувствовать, сопереживать участникам сеанса.
Никогда потом, в течение всей своей жизни, Лева не слышал более сильной речи.
В ней не было каких-то острых парадоксов, ярких мыслей. Она была очень простая и понятная. Но сила убеждения, с которой говорил Б. З., та сила, с которой он собрал в кулак волю сотни людей, та сила, которая сделала невозможной отступление, страх, неуверенность, – она была удивительной.
Шесть человек, четыре парня и две девушки, вышли из зала и стали лицом к зрителям, спиной к стене. Кажется, все они были старше его, так показалось, кроме одного мальчика лет тринадцати, в очках, а один парень и вовсе выглядел совсем взрослым, он был в пиджаке, в белой рубашке, как и многие здесь.
Б. З. молча походил перед ними взад-вперед, потом неожиданно вскинул руки и воскликнул: «Внимание!»
– Ваши руки… – начал он, – постепенно теплеют, ваши плечи расслаблены, все ваше тело отдыхает…
Лева потом слушал эти тексты десятки раз – на аутотренинге, на лечебном сне, на чужих сеансах и своих (никто их, кстати, не называл «гипнотическими», было официальное длинное название – суггестивная терапия, но обычно говорили – «сеанс», и все).
– Поднимите руки. Вот так. Так. Ладони распрямите, расправьте пальцы…
Б. З. стал жесткими, быстрыми движениями поправлять руки, расправлять пальцы, еще быстрее, еще жестче, раздалось в первый раз его сильное, шумное сопение.
– Закройте глаза! – прикрикнул он. – Закройте глаза! Я говорю: раз! Я говорю: два! Я говорю: три! А теперь медленно, я повторяю, очень медленно откройте глаза и попробуйте пошевелить пальцами.
Шестеро больных стояли бледные от напряжения, с закрытыми глазами, слегка покачиваясь. Они начали поочередно открывать глаза и с ужасом смотреть на свои руки. Пальцы ни у кого, разумеется, не шевелились.
В зале раздался какой-то испуганный ропот, и он дико, истошно заорал:
– Тишина в зале! Полная тишина в зале! Я сказал: тишина!
Б. З. свирепо, движением льва оглянулся, сверкнул глазами и снова начал свои заклинания:
– Ничего страшного с вами не произошло! Я говорил вам перед сеансом, что бояться не надо, что вы на какие-то минуты, даже секунды будете подчиняться моим приказаниям и ваше тело перестанет вас слушаться. Вот сейчас это произошло. Сейчас я скомандую, и ваши руки снова начнут вас слушаться… Раз! Два! Три!
Ребята задышали, стали шевелить одеревеневшими пальцами, одна девочка попыталась заплакать, но Б. З. быстро подошел к ней (он все делал стремительно, реактивно) и мгновенно успокоил, что-то прошептав.
Однако сначала Б. З. вызывал каждого «к доске» (они выходили вперед, сделав шаг, как перед чтением приговора), и он задавал им вопросы:
– Как тебя зовут?
– М-м-меня з-з-зовут С-с-сережа…
– Как твоя фамилия?
– Мо-о-оя фа-а-амилия К-к-коренев…
Да, правильно, перед тем, как приступить к фокусу с руками, Б. З. долго мучил их перед залом, задавая самые простые вопросы, слегка поторапливая, жестко, безжалостно, демонстрируя их полную речевую несостоятельность, и даже слегка подавляя.
После фокуса с руками последовали еще два других трюка. Б. З. заставлял ребят, как одеревеневших истуканов, падать вперед и назад, теряя равновесие, подхватывал их на лету, причем пытался подхватить в самый последний момент, для пущего эффекта, зал был уже в полуобморочном состоянии, кто-то действительно тихо вышел от греха, кто-то из родителей беззвучно рыдал, кто-то шумно дышал в окно…
– А теперь вы заснете! – тихо, но грозно сказал он. – Вы не будете слышать то, что я вам скажу… Вы заснете ненадолго, всего на несколько секунд. Но именно в эти секунды случится самое главное. Когда я скажу – три! – вы проснетесь. Вы откроете глаза и почувствуете, что вы стали другими. У вас откроется второе дыхание. Легкое, свободное дыхание. Помните, на счет «три» вы заснете, и потом, точно так же на счет «три», вы проснетесь.
– Раз! – сказал Б. З.
«Как страшно не заснуть», – подумал Лева. Но они заснули.
…И все благополучно закрыли глаза на счет «три».
– А теперь, – сказал Б. З. тихо и внятно, – вы получите мою установку. Мой приказ. И когда вы проснетесь, вы будете его выполнять. Я даю установку: когда вы проснетесь, ваше тело будет легким, а голова – свежей. Ваша речь станет свободной, легкой, плавной, ваше дыхание станет ровным и глубоким, ваши мышцы лица и шеи будут расслаблены, вы ни-ко-гда больше не почувствуете этих страшных судорог в лицевых мышцах, в мышцах губ и горла («ну да, никогда», подумал Лева недоверчиво), вы ни-ко-гда больше не будете заикаться, ваш страх речи исчезнет, он исчезнет навсегда, когда закончится этот сеанс, и вы будете говорить легко и свободно, легко и свободно, легко и свободно… (все это время он делал легкие пассы своими короткими толстыми руками вокруг лиц испытуемых, как бы гладя и освобождая те участки, где чувствововал напряжение).
– Раз! – крикнул Б. З. и слегка присел.
– Два! – крикнул Б. З., взмахнул руками, как маленькая толстая птица, и испуганно оглянулся, (не дай-то бог кто помешает, говорил его взгляд).
– Три! – коротко и напряженно крикнул он в последний раз, что-то убрал в воздухе руками, какую-то невидимую то ли линию, то ли пустоту, и ребята у стены вдруг испуганно захлопали открывшимися ясными глазами.
Зал тихо ждал результата.
– А теперь, – устало, но очень взволнованно сказал Б. З., – повторяйте за мной:
– Я буду правильно говорить! Я могу говорить легко и свободно! Моя речь стала плавной и чистой! Давай! – махнул он рукой.
Первым заговорил тринадцатилетний в очках. В зале, в который уж раз, тихо и скорбно заплакали, но Б. З. уже не обращал на это никакого внимания:
– Я могу говорить! – сказал мальчик без всякой запинки и улыбнулся. В зубах у него были железные брекеты, для исправления прикуса. Это было так неожиданно, что в зале многие засмеялись. Мальчик опять застенчиво улыбнулся.
– Давай-давай! – подбодрил его Б. З.
– Я буду правильно говорить! Моя речь теперь будет плавной и легкой!
– И свободной! – подсказал кто-то из зала.
– И свободной! – послушно повторил мальчик.
Все произносили этот текст по очереди. И каждый раз – шесть раз – это было чудом.
Потом Лева понял, почему в отделении ночевало накануне сеанса так много подростков (а после сеанса они сразу выписались, пошли гулять, праздновать, отделение почти опустело на выходные), почему вообще так много приезжало людей на эти сеансы.
Поговорить с Б. З.
Это было чрезвычайно важным, высоким действием, как теперь понимал Лева, и такой чести удостаивался не каждый.
Таинственность и важность кабинета Б. З. была потом резко нарушена – потому что они с Ниной там делали ночную уборку (влажной тряпкой со шваброй), и они видели этот кабинет без самого Б. З., видели просто как полутемную большую комнату (Нина включила настольную лампу на столе, плюс был приглушенный свет из аквариумов), с его золотыми и синими рыбками за стеклом и старыми потрескавшимися кожаными диванами, книжными шкафами, и больше того, именно в этом кабинете он впервые сжал ее плечи, поцеловал в губы и нащупал во рту ее язык – все это за один раз.
– Ты с ума сошел! – заорала она тогда сердитым шепотом. – Ты что, с кем-то раньше этим занимался уже? Это она тебя этому научила?
– Нет, – честно признался Лева. – Кто «она»?
– Понятно, – улыбнулась Нина и обхватила его шею руками. – Только ты так больше не делай. А то у тебя рот мокрый. Ты так… без разных глупостей… постарайся… то есть, что я говорю, не надо стараться так сильно… не надо стараться… все и так хорошо… и так хорошо… понимаешь?.. и так хорошо… вот опять стараешься… вот не надо, я же тебе сказала… слушайся меня… вот так… хорошо…
Его руки скользили тихо-тихо по ее кофте с короткими рукавами – по талии, по спине, а она держала его за голову, ладони закрывали уши, и он вдруг перестал слышать этот нежный, сводящий с ума шепот и тряхнул головой.
– Ты чего? – спросила она испуганно.
– Еще скажи что-нибудь…
– Ты меня любишь? Или я тебе просто нравлюсь? Если ты скажешь «не знаю», я тебя убью. В аквариуме утоплю. Говори честно. Любой ответ устраивает.
– Люблю тебя.
– Ну и дурак. Мы же в больнице для психов, здесь любить нельзя. Нарвешься на какую-нибудь…
– Уже нарвался…
Она засмеялась радостно, раскрывая зубы, и он опять прижался к ней, ощутив грудь, и стук ее сердца, горячие нежные губы, и непоседливый язык, и этот сладкий бесконечный процесс завершили шаги в коридоре и испуганные голоса других (таких же точно, как они) доблестных дежурных, гремевших ведрами и швабрами:
– Мышь идет! Мышь идет! Атас!
Так что таинственная сакральность этого места была ими тайком нарушена, быстро нарушена, но он все равно знал, с первого дня, с первого сеанса, что на самом-то деле именно этот кабинет был святилищем, самым важным местом в жизни отделения, что здесь решались судьбы людей, и каждый – и из бывших, и из новеньких – выходил оттуда очень серьезный, одухотворенный, окрыленный, значительный.
Единственным, что помешало ему до конца осознать сеанс как высокое и торжественное действо, и всю подготовку к нему, и сопутствующие с ним разговоры «старичков» в кабинете Б. З., где они поверяли ему свои главные тайны, свое состояние, – был ночной поход на женскую половину.
Когда все улеглись спать, некоторые из них (довольно взрослые, по его мнению, ребята, лет 17–18, они были абитуриентами и обсуждали перед этим экзамены, проходные баллы и прочее) – собрались в углу палаты, сели у кого-то на кровати и стали, заговорщицки хихикая, договариваться.
– Да согласится! Я тебе говорю… Я тебе точно говорю! Никто тебя не выгонит, не сомневайся…
Он заснул, не понимая, о чем они говорят (и в голову такое не могло прийти), а в два часа ночи проснулся от легкого шума, когда они, гуськом, тихо переговариваясь, уходили. После этого Лева все понял, заснуть уже не мог, ждал. Под утро, около пяти, эти трое или четверо снова прокрались в палату, сдавленно хохоча, повалились на кровати, стали шепотом обсуждать детали.
Их слов Лева почему-то не запомнил. Почему-то вытеснил их из памяти.
Почему-то он также был уверен, что все это происходило не в палате, где лежала Нина, откуда такая уверенность была, непонятно, но уверенность абсолютная, что к ней это не имеет ровно никакого отношения. (И в своей правоте он позднее убедился, косвенным, так сказать, образом.)
Но какое-то ощущение чужих липких тайн, чужого липкого бесстыдства – во время сеанса ему сначала мешало, он крутил головой, пытаясь определить этих участников ночного похода, но в ярком свете дня, в торжественной обстановке, их не узнал.
Кстати, первое, что увидел Лева, когда зашел в отделение, были «правила».
Там не было указания, для кого эти правила – правила для больных, правила жизни в отделении, но было и так понятно, для кого – для них, для психов.
Там были всякие разные пункты – расписание дня, прием лекарств, запрещение приносить с собой еду из дома, запрещение выходить за пределы отделения без разрешения, но одно правило, самое последнее, было выделено крупными, очень крупными буквами, и оно его поразило своей простотой и лаконичностью:
«В отделении запрещается уединяться».
– Одному? Или вдвоем? – спросил Лева вслух каких-то ребят, которые были у него за спиной, и оглянулся. Их было двое, парень и девушка, они сидели за столом, парень держал руку на руке у девушки.
– По-всякому нельзя. И одному и вдвоем, – радостно улыбаясь, сказала девушка. – Наказывают за это у нас. Так что ты это запомни. Новенький?
– Новенький, – обалдело сказал Лева. И добавил: – Ну тогда я пошел…
Он вышел, пытаясь осознать главное правило и почему его нарушают – им можно, потому что они «старички», или просто они нарушают все, что можно нарушить, поскольку психи, но вскоре он понял: это было действительно главным правилом в отделении, но только это было правилом наоборот.
Его нарушали все.
Все и всегда.
Его нарушали во время танцев и просмотров телепередач в актовом зале, забравшись с ногами на широкий подоконник и закрывшись занавесками, его нарушали в саду (да, вот было еще одно потрясение – за маленьким двориком, за краснокирпичным, двухэтажным, очень уютным, кстати, корпусом отделения располагался сад, огромный запущенный сад, где бегали местные собаки, а когда-то жили местные козы, дававшие молоко, но, говорят, отчего-то сдохли, парочки гуляли и в этом саду, и они с Ниной, разумеется, тоже), его нарушали в палатах – отделение строго было разбито на две половины, мужскую и женскую, и это соблюдалось, конечно, очень строго, но сидеть одному с книжкой, или тайно мастурбировать под одеялом, или просто лежать, наглотавшись таблеток, – никому, конечно, не возбранялось.
Словом, все отделение жило именно по этому правилу наоборот – в выходные парочки встречались в городе, в будние дни во время «речевых ситуаций» в парках и окрестных улочках, люди в одиночестве бродили по отделению, сидя в странном забытье то там, то здесь – уединение было здесь, в сущности, одним из главных занятий, это была мощная стихия, терапия уединения, и Лева потом много размышлял над этой практикой Б. З., над его «свободным режимом», который царил в отделении, ничего подобного ни в одном лечебном учреждении мира он потом не видел, прав ли был Б. З., а кто ж его знает, кто его разберет, поди докажи, а только Лева точно знал, что эта мощная подростковая стихия освободившихся (спровоцированных во многом этими порядками) чувств, страстей, эмоций, состояний помогла очень многим, и ему в том числе, а погрузить эту атмосферу в строгую колбу, отмерить дозировку этим чувствам и этой свободе было, конечно, невозможно, то есть возможно, но только с помощью палок, розог, запоров, настоящих санитаров, настоящего режима, мощных таблеток, мощного волевого нажима, подавления – а концепция Б. З., совершенно экспериментальная для того времени, подавления не признавала, он брал пациентов в союзники, в ученики, в соавторы, он не говорил этого прямо, но делал это – легко, уверенно, с огромным чувством превосходства своего интеллекта, своей творческой воли – и Лева, кстати, усвоил этот урок в своей жизни, усвоил до конца, до донышка, и никогда не испытывал радости в больших компаниях.
Кстати, Б. З. вовсе не был в восторге от этой разбушевавшейся стихии подростковой любви, внешне он относился к ней с немалой долей иронии, скепсиса, раздражения, трезвого цинизма (Лева вскоре ощутил это), а внутренне – не мог не понимать весь риск этого дела, всю степень ответственности, которую брал на себя, дети-то ведь были в отделении особые, пубертатный период переживали особенно остро, дети с фантазиями, дети в пограничных состояниях, иногда довольно близкие к суициду, иногда – к агрессии, в том числе и сексуальной, у некоторых девочек и мальчиков слишком ранняя сексуальность попросту была прописана в анамнезе, одним словом, чересчур увлеченные этим делом тут тоже могли быть, пусть в скрытом виде, не в остром, но были и такие, кем можно было воспользоваться, почти в открытую, поэтому Б. З. давил на своих, требовал пунктуального выполнения режима и правил, но как потребуешь, с таким контингентом, с такой концепцией – свобода, личность, соучастие, сестры знали, что за нарушения (до определенного предела, конечно) их взгреют, но не уволят, потому что применять насилие тоже нельзя, тоже запрещено, надо уговаривать, убеждать, убалтывать, давать таблеточки, разводить, разлучать, разгонять, но не силой – а внушением. Силой внушения.
Не однажды Лева вспоминал свое 15-е отделение – вспоминал со странным чувством, что, пожалуй, никогда и нигде он не был так свободен и спокоен, как в этом месте, где двери запирались на специальные железные замки, ручки от которых медсестры и врачи носили просто в кармане белого халата.
Но это было все равно.
Это ничему не мешало.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК