Письма Елизаветы Алексеевны матери – Фредерике Амалии, наследной принцессе Баденской[4]
1. Петербург, 29 января/10 февраля 1797 г.
‹…› Не сомневаюсь, любезная матушка, что кончина доброй нашей Императрицы[5] опечалит вас, а сама я, поверьте, не в состоянии забыть ее. Вы не представляете себе, насколько все перевернулось, вплоть до последних мелочей. Особенно поначалу сие так дурно на меня действовало, что я едва узнавала самое себя. О, сколь тяжко всегда начало царствования! Анна[6] была единственным моим утешением, как и я для нее: она чуть ли не жила у меня, приходила утром, одевалась, почти всегда обедала и проводила весь день; мужей наших совсем не бывало дома, и мы (поелику распорядок жизни еще совершенно не установился) ничем не могли себя занять.
Оставалось только ждать, что каждую минуту могут позвать к Императрице. Вы не можете представить себе воцарившейся ужасающей пустоты, уныния, сумрачности, кои овладели всеми вокруг, кроме новых Величеств. О! Я была совершенно скандализована, сколь мало горести явилось у Императора: казалось, что только что умер его отец, а не мать, только о нем он и говорил, развешивал его портреты по всем своим покоям и ни единого слова о матери, кроме неудовольствий и порицаний всего, что делалось при ней. Конечно, весьма похвально отдавать все мыслимые почести своему отцу, но ведь и мать, сколь бы дурны ни были ее поступки, это все-таки мать, а из всего происходящего видно, что скончалась государыня. Дела бедного Зодиака[7], про которого вы меня спрашиваете, совсем плохи. Уверяю вас, надобно иметь каменное сердце, чтобы не прослезиться, глядя на него первое время и особенно на другой день после кончины Императрицы; мне было даже страшно за него, мы все уже думали, что он сойдет с ума: волосы его были всклокочены, глаза с выражением ужаса закатывались. Он мало плакал, но когда у него появлялись слезы, лицо искажалось кошмарными гримасами. Говорят еще, что в ночь смерти Императрицы он и вправду тронулся в рассудке. О, маменька! Поверьте, я не могу вспоминать эту ночь без горести и даже ужаса. Ни за какие блага на свете не хотела бы я пережить ее сызнова! В ночь со среды на четверг мы совсем не спали; муж мой провел ее в комнате умирающей вместе с великим князем и великой княгиней, которые в 8 часов вечера приехали из Гатчины. Я же оставалась до самого утра с графиней Шуваловой, не раздевалась и постоянно посылала справиться, не полегчало ли Императрице. Я не смела быть вместе с Анной (которой муж запретил приходить ко мне) и пребывала в страшном беспокойстве и волнении. Муж мой за всю ночь два раза приходил ко мне всего на несколько минут. Перед самым утром он велел мне одеться в русское платье и чтобы было больше черного и сказал, что все скоро кончится.

Фридерика Амалия Гессен-Дармштадская (1754–1832 гг.) – принцесса Гессен-Дармштадтская, в замужестве наследная принцесса Баденская. Дочь Людвига IX, ландграфа Гессен-Дармштадтского и Генриетты Каролины Пфальц-Цвейбрюккенской. Старшая сестра великой княгини Натальи Алексеевны, первой супруги будущего русского императора Павла I. Мать императрицы Елизаветы Алексеевны. 1811 г.
Уже с 8 часов утра я была совершенно одета. Возвратилась графиня Шувалова, уходившая тоже одеваться, и мы так и провели все утро, ожидая каждую минуту известия о кончине. Я все время была разлучена с Анной и не видела ее весь предыдущий день; мне не хотелось ни спать, ни есть, хотя я не ужинала накануне и не завтракала; подали обед, но у меня не было никакого аппетита. Наконец в час дня пришла Анна, которая решилась не выходить от меня; освободил ее из тюрьмы мой муж. Я страшно обрадовалась, увидев ее, ведь в подобные минуты нам так нужны те, кого мы любим; мы стали вместе плакать и отчаиваться. В 6 часов вечера пришел мой муж, которого я не видела весь день; Императрица еще дышала, но он был уже в новом мундире. У Императора не нашлось более спешных дел, чем одеть сыновей своих в новую форму. Согласитесь, маменька, какое убожество! Не могу и передать, что я почувствовала, увидев это, и не смогла удержать слезы. Мы ждали еще до 10 часов вечера, когда вдруг за нами прислали. Нет, маменька, я просто не в силах передать свои чувствования (и сейчас я все еще плачу) – это был вестник смерти. Не помню, как дошла я до ее комнат, вспоминаю только, что все передние залы были полны людей, и муж мой отвел нас в спальню и велел мне поцеловать руку Императора, став на одно колено; нас привели в соседний кабинет, где уже были маленькие великие княжны все в слезах. Бедная Императрица только что испустила дух. Она лежала еще на полу, и пока мы были в этом кабинете, ее обмыли и одели. Я не могла говорить, колени мои дрожали, и меня всю трясло, но слез совсем не было.
Император и его генерал-адъютанты ходили и выходили, все было ужасающе переворочено.
Когда Императрицу обрядили и стали читать заупокойные молитвы, нам было велено войти для целования руки (как полагается по обычаю). Отсюда сразу в церковь принимать присягу; еще новые отвратительные чувства, зрелище всех сих людей, клянущихся быть рабами и рабынями человека, которого я в ту минуту презирала (быть может, несправедливо). Видеть его самого на месте доброй нашей Императрицы, столь самодовольного, видеть уже начавшиеся низости! О, сколь сие ужасно! Не знаю, но мне казалось, что если кто и был создан для трона, то уж конечно не он, а она. Из церкви мы вернулись в 2 часа ночи. Я вся была настолько перевернута, что не могла плакать, мне казалось, будто все это какой-то сон. Вообразите только, что за одну ночь все, абсолютно все, переменилось, представьте наши чувства при виде этих павловских и гатчинских офицеров, которых никогда прежде здесь не видывали и которые распространились теперь по всем коридорам и лестницам дворца; повсюду мы видели уже что-то новое. Только на следующий день я уразумела свое положение и провела злосчастную сию пятницу почти в беспрерывных слезах, а вечером у меня поднялся жар.
Перечисляя, как в дневнике, все случившееся, я невольно остановилась на Зодиаке; поначалу с ним обошлись довольно милостиво и оставили в должности генерал-фельдцейхмейстера. Но, к несчастью, Император заказал на находившейся в его ведении мануфактуре ружья; не знаю уж, то ли он сам, то ли кто-то из подчиненных запамятовал сие дело, и это возбудило гнев Императора. От сего бедный Зодиак тяжело захворал и стал проситься в отпуск, каковой и получил; также пришлось ему заплатить не знаю уж сколько тысяч за те забытые ружья. Теперь никто даже не смотрит в его сторону, и несчастный приходит по праздникам как простой смертный в общей толпе. Хотя у него есть дареный дом, но живет он у замужней сестры и почти никого не видит, а теперь собирается ехать в чужие края.
Но хватит о Зодиаке! Знаете ли, маменька, никогда еще не встречалось мне столь верного и краткого суждения, как мнение принцессы Кобургской о нынешней Императрице[8]. Непонятно, как сумела она, видев ее так мало, составить воистину безупречное суждение. Конечно, Императрица добра и неспособна обидеть кого-нибудь, но для меня непереносимо ее подлое поведение с девицей Нелидовой[9], сей отвратительной пассией Императора. Только эта Нелидова и может хоть как-то влиять на него. Так вот, Императрица безудержно подличает перед ней и добивается этим доверия и внимания Государя. Они в наилучших отношениях, благодаря заискиваниям и подлаживаниям к Нелидовой Императрицы, которая почти неразлучна с нею, а поэтому большую часть времени может пользоваться обществом Императора.
Скажите, маменька, разве душа возвышенная не предпочла бы безвинно страдать, нежели опускаться до столь недостойных и, осмелюсь сказать, глупых низостей? Кого сие может обмануть? А ведь это та особа, которая должна заменить мне мать, к которой я обязана относиться с безраздельным и слепым доверием! Скажите, любезная маменька, возможно ли сие? Представьте себе, этой зимой Император и Императрица поссорились, и она, вся разодетая (был какой-то праздник), поехала в монастырь, где живет Нелидова, просить ее помощи для примирения. Просить ту самую особу, которую она еще совсем недавно поносила и открыто презирала, которую винила во всех своих горестях. Как можно иметь столь мало самолюбия и так недостойно держаться! У этой Императрицы совсем нет никакого соображения и никакой твердости, и при всех сколько-нибудь серьезных обстоятельствах она совершенно не умеет вести себя. И, повторяю, она должна заменить вас! Вы бы видели мужа моего при всех подобных оказиях, как он сердится на нее и часто говорит: «Какие глупости делает матушка, она совершенно не владеет собой!»
2. Павловск, 27 июня/8 июля 1797 г., суббота, после обеда
Г-н Пиклер сегодня прислал сказать, что уезжает через 8 или 10 дней, и посему я пользуюсь сей оказией, дабы написать к вам, любезная моя маменька, особливо через посредство того самого портфеля, каковой столь удачно уже послужил нам.
Когда я писала вам последний раз, то была, а вернее, были мы вместе с Анной в весьма стесненных обстоятельствах; признаюсь, я никак не думала, что наш образ жизни будет столь unheimlich[10] и даже не сам по себе, а из-за дражайшей нашей Императрицы. Я неустанно повторяю, сколь она добра, но все-таки до крайности неприятно все время быть при ней; мне не объяснить всего этого, всех этих мелочей, которые постоянно перед глазами, необходимость устраивать свое время, свои даже самые незначительные дела в зависимости от чужого человека, с которым не привык жить (ведь видеться в обществе или проводить вместе не более часа, да и то не всякий день, это не значит жить). Согласитесь, сие весьма обременительно. ‹…›
Меня очень радует предстоящий отъезд Императора и Императрицы в Ревель; надеюсь, мы получим свободу, но я бы все-таки предпочла, чтобы великий князь остался со мной. Тем не менее иметь честь не видеть Императора – это уже само по себе не мало. Признаюсь, маменька, даже слышать о сем человеке для меня просто widerwartig[11], а уж об его обществе и говорить нечего, если любой, имевший несчастие сказать что-либо неугодное Его Величеству, может нарваться на грубость. И поэтому, уверяю вас, все общество, исключая нескольких приспешников, ненавидит его; говорят, будто уже ропщут даже крестьяне. Да что там все эти злоупотребления, о которых я писала вам в прошлом году! Теперь они удвоились, и жестокости совершаются на глазах у самого Императора. Представьте себе, маменька, он велел бить чиновника, ответственного за припасы для императорской кухни, только потому, что к обеду подали дурное мясо; бить в своем присутствии, да еще самой крепкой тростью. Когда он посадил под арест одного человека, а муж мой возразил, что виновен совсем другой, ему было сказано: «Это не важно, они разберутся друг с другом». Вот самые обыденные происшествия, по которым можно судить о характере сего человека. Как тяжко всякий день видеть несправедливость и жестокость, постигающие людей беды (а сколько несчастных на его совести!) и сохранять видимость почитания и уважения к нему. Согласитесь, маменька, это истинное мучение. Но все-таки я самая почтительная из невесток, хотя, по правде говоря, без каких-либо чувствований. Впрочем, любовь ему не нужна, только один страх, об этом он и сам говорил.
Воля его всеми и повсюду исполняется, все боятся и ненавидят его, по крайней мере, в Петербурге. Временами он может быть любезен и даже ласков, когда ему захочется, но характер его переменчивее флюгера.
3. 29-го, понедельник
Увы, маменька! То, что писала я вам позавчера касательно воображаемой мною свободы в отсутствие Их Величеств, рассыпалось; придется все так же гнуть шею под ярмом: было бы просто преступлением дать нам хоть единую возможность вздохнуть свободно. На сей раз все исходит от Императрицы, она пожелала, чтобы в их отсутствие мы жили во дворце, проводили все вечера с младшими и их двором и, в довершение всего, каждодневно наряжались как в присутствии Императора и появлялись в свете, дабы Сохранялся вид настоящего двора – это собственное ее выражение. О, Боже мой! Возможно ли придавать такое значение подобным пустякам!
Не знаю, что со мной сделалось бы, не положи я себе за правило переносить с величайшим терпением все неприятности; после отъезда нашего из Москвы, предвидя все то множество мелких и больших тягот, предписала я себе полнейшее безразличие к первым и наивозможное терпение ко вторым, что бы ни случилось. Я сказала себе: «Спокойнее! Мы посланы в сей мир отнюдь не ради удовольствий, надобно стать выше всего и не подпускать к себе страдания». Благодаря сему я чувствую себя отменно хорошо, а когда является желание роптать, я лишь говорю: «Терпение!» и возвращаюсь in mein Gleis[12]. Я переменилась за эти три недели отдыха. Но со вчерашнего дня опять скука. Сегодня день Св. Петра, и после представления в парке должен быть праздник, если прекратится уже начавшийся дождь. Все это хорошо и прекрасно, если бы не печаль и убийственная пустота среди всей этой давящейся толпы. Ах, маменька! Я все о том же: истинное счастие только вместе с любимыми и на пространстве не более ладони! При покойной Императрице для некоторых глаз цепи казались позолоченными, нам было чуть свободнее и, несомненно, меньше неприятностей и больше развлечений. Но если теперь уже вся вселенная не видит, что они из железа, значит, вселенная просто слепа.
4. 30-го, вторник
‹…› сердце мое разрывается при виде фимиама, каковой люди воскуряют своему угнетателю. О, если бы весь свет думал так же, как и мы! Простите, маменька, что я даю себе волю, но уши мои воистину гудят от рассказов про все его притеснения и безумства, и надо быть деревянной, чтобы не возмущаться. Каждый говорит одно и то же, это всеобщий вопль противу переворачивания всего с ног на голову. В одном только случае я пожелала ему добра, когда он столь благородно обошелся с польскими пленниками[13]. Это было справедливо, но вы бы видели, как он раздувался от самолюбования. И вправду, маменька, умные люди подчас глупы – лучше сего уже не скажешь ‹…›
5. 1 июля, среда
Со вчерашнего дня мы в Петергофе. Это очаровательное место, которое я всегда любила, но Император портит его; если бы мы были одни или с покойной Императрицей, я не желала бы ничего лучшего. Мы и хотели остаться здесь в отсутствие Императора. Но у нас не принято справляться о желаниях людей, за них решают как за самих себя, и раз Императрица уже решила, что мы должны ехать в Павловск, мы не осмеливаемся даже просить о том, чтобы остаться здесь. Уверяю вас, маменька, случись вам повидать все то, что тут происходит, у вас при вашем отвращении к эгоизму непременно разлилась бы желчь. Вы увидели бы, что все делается исключительно на этом принципе, и сие отнюдь не скрывают. Почитается совершенно естественным, что Император и Императрица поступают лишь по собственному капризу. ‹…›
Брак великой княжны Александры со шведским королем окончательно разладился после недавнего его письма, в котором говорится, что вся нация желает для него иного супружества, и посему Он принужден отказаться от этого. Император нашел его письмо крайне дерзким и сказал, что только рад происшедшему разрыву.
По правде говоря, одна Императрица могла верить в любовь этого короля после стольких его отказов бедной Александре. Сама княжна втайне очень довольна. Теперь ее хотят предложить одному из австрийских эрцгерцогов, не знаю, какому именно.
По правде говоря, мне не хотелось бы подобно ей быть предметом торговли, но она, естественно, не понимает этого, ведь это еще ребенок, ей хочется заполучить для себя мужа, чтобы не остаться старой девой. Как я уже писала, она каждую неделю меняет предмет своей страсти. Императрица утверждает, будто король хочет жениться на Фрик[14]; я ничего этого не знаю, но она непременно требует от меня, если вы напишете что-нибудь о сем деле, сразу же уведомить и ее. Боже, сохрани бедную Фрик стать королевой! Кстати, писала ли я, что Императрица говорит, будто ее брат Александр влюблен в сестру Амалию? По ее словам, он просто лишился рассудка. Она пристает прямо-таки с ножом к горлу, требуя признаться, что мне это известно, но я все отрицаю. А к чему приведет подобный брак? Совсем забыла написать, любезная маменька, в письме, посланном с г-ном Жезо, – когда я пишу молоком, можно не держать бумагу над огнем, а только посыпать холодной угольной пудрой, и тогда проступят буквы. Способ сей позволяет писать с обеих сторон листа.
Сделайте одолжение, милая маменька, передайте это сестре Каролине, которой я предложила употреблять сие средство. Прощайте, моя добрая и милая маменька. Чем дольше длится наша разлука, тем сильнее стремлюсь я к вам; о, сколь жестоко держать меня вдали от всего, что я люблю!

Государственный художественно-архитектурный дворцово-парковый музей-заповедник «Павловск» – дворцово-парковый ансамбль конца XVIII – начала XIX веков, расположенный в городе Павловске, современном пригороде Санкт-Петербурга. Ядро дворцово-паркового комплекса – Павловский дворец, который являлся летним дворцом Павла I
6. Павловск, 4/15 августа 1797 г.
Наконец-то завтра отправляется г-н Пиклер, и я открываю мой пакет, пролежавший уже две недели, чтобы рассказать вам, любезная маменька, о некоторых здешних происшествиях. Воскресным вечером мы как расслабленные томились на променаде в саду, и вдруг слышим: бьют в набат (заметьте, что здесь стоит по батальону от каждого гвардейского полка, не считая кавалергардов, гарнизонного батальона, гусар и казаков, как будто ждут вражеского нападения). Никто не сомневался, что это пожар. Император, великие князья, все военные побежали туда. Не успели мы с Императрицей и прочим обществом дойти до тех ворот, через которые подъезжают ко дворцу, как он уже был окружен войсками; нигде ничего не горит, но со всех сторон раздаются тревожные сигналы, и невозможно понять, кто первый начал все это.
Солдаты, возбужденные сверх всякой меры, кричат «Ура!» (это их боевой клич, каковой всеми силами хотят переменить на «Виват!», хотя зачем надобно ломать язык?).
Батальон моего мужа при его появлении кричит еще пуще, он едва успокоил их, Наконец, видя, что ничего не случилось, Император велел всем разойтись, весьма довольный проявленной расторопностью. При сем случае лошадь ушибла двух офицеров, а два солдата были весьма серьезно ранены. Но так и не удалось ничего узнать о причинах сей тревоги; впрочем, под рукою говорили (то есть втайне от Императора), что все нарочно подстроено, и еще утром ходили слухи, будто вечером что-то случится. Можно было бы подумать, что сие затеяно самим Императором, однако ясно, он тут совершенно ни при чем. Так все это и осталось без последствий. А сегодня, во вторник, опять при начале променада, вдруг раздались какие-то крики, прискакали казаки, гусары, все вперемежку, с ужасным шумом. На сей раз Император не на шутку встревожился и побежал к месту беспорядка. Императрица, которая в прошлый раз подумала о том же, что приходило в голову очень многим, до смерти перепугалась и с раздражением (испугавшись, она всегда сердится) послала камергеров и всех прочих к Императору. Мы с Анной пошли туда же, обуреваемые надеждой, поелику все сие казалось чем-то настоящим. Придя к большой дороге, мы увидели, как все бегут со всех сторон; разгневанный Император с обнаженной шпагой подбежал к гусарскому офицеру, прискакавшему со своим отрядом, стал бить его лошадь и кричать: «Назад, каналья!» (это его любимое выражение). С помощью адъютантов и ругательств удалось, наконец, разогнать собравшихся. Император в гневе и беспокойстве, Императрица и пуще того, без толку кричит, что это подлость и наглость, и требует непременных кар. Император вместе с сыновьями возвращается в казармы своего батальона, у него припадок ужасной ярости, и он велит тут же, на своих глазах, бить двух солдат. Бог знает за что лупит по щекам унтер-офицера, который ответил, что не знает, кто первый выбежал. Потом лишает чинов офицеров, но тут же смягчается. Я не сомневаюсь, что все это, с одной стороны, служебное рвение и страх провиниться, но, с другой (кладу свою голову), – так же как и вообще очень многие – часть войск надеется собраться для того, чтобы хоть что-то сделать, ведь иначе зачем вся эта готовность сбежаться в одном месте со знаменами, без чьего-либо приказа и без каких-либо признаков тревоги? Никогда еще не представлялось столь благоприятных оказий, но они слишком привыкли к своему ярму, чтобы сбросить его, и при первом решительном окрике сразу прячутся под землю. О, если кто-нибудь мог бы встать во главе! Ведь это просто тиран, любезная маменька, а она[15] (как бы я хотела, чтобы вы побывали на моем месте и убедились сами) всякий раз делает новые глупости. ‹…›
7. Петербург, 13/25 марта 1801 г.
Любезная маменька, я начинаю это письмо, в точности не зная, как скоро оно отправится; постараюсь, будет возможно, послать его с эстафетой сегодня же вечером, поелику до крайности боюсь того, как бы страшное известие не дошло до вас прежде моего письма; представляю себе, как вы тогда встревожитесь. Сейчас все уже спокойно, но позавчерашняя ночь была ужасна. Случилось то, чего можно было давно опасаться: мятеж гвардии, а вернее, гвардейских офицеров. В полночь они проникли к Императору в Михайловском дворце, а когда вся толпа вышла оттуда, его уже не было в живых; уверяют, будто от страха случился апоплексический удар, но здесь несомненно преступление, которое заставляет содрогнуться все хоть сколько-нибудь чувствительные души. Сие никогда не изгладится из души моей. Без сомнения, Россия облегченно вздохнет после четырехлетнего угнетения, и если бы жизнь Императора завершилась естественной смертью, я, может быть, не чувствовала бы того, что испытываю сейчас, поелику ужасает сама мысль о преступлении.
Только представьте себе состояние Императрицы: хоть раньше и не все оставалось безоблачно, но преданность ее была безгранична. Великий князь Александр, ныне Император, совершенно уничтожен кончиной отца своего и тем, как она случилась; чувствительная его душа навсегда разбита. Вот, маменька, некоторые подробности того, что я могу припомнить, хотя ночь сия представляется мне теперь каким-то зловещим сном. Невозможно описать донесшиеся до нас шум, смятение и радостные крики, которые до сих пор звучат у меня в ушах. Я была у себя в комнате и слышала только одно лишь «Ура!» (вы знаете, что по-русски это «Виват!»). Вскоре после сего вошел великий князь и сказал мне о смерти его отца. Боже!
Вы не можете себе представить все наше отчаяние. Я никогда не думала, что мне будет суждено переживать столь ужасные минуты. Великий князь отправился в Зимний дворец, надеясь увлечь за собой всю толпу; он сам не понимал, что делает, и искал хоть какого-то утешения. Я поднялась к Императрице, она еще не спала, старшая гувернантка ее дочерей была уже здесь, чтобы приготовить ее к ужасному сему известию. Она спустилась ко мне совершенно вне себя, и так мы провели всю ночь: она перед запертой дверью на боковую лестницу, умоляя солдат впустить ее, чтобы она могла видеть тело Императора; она обвиняла офицеров, всех нас, прибежавшего врача и прочих подходивших к ней (это был просто бред); мы с Анной заклинали офицеров пропустить ее хотя бы к детям, но они ссылались то на какие-то резоны, то на полученные приказы (Бог знает чьи: в такие минуты все командуют). Я была как в беспорядочном сне: спрашивала советов, разговаривала с совершенно незнакомыми людьми, заклинала Императрицу успокоиться, делала одновременно тысячу вещей и принимала сто решений. Мне никогда не забыть этой ночи! Вчерашний день был спокойнее, но не менее тяжкий. После того как Императрица повидала тело Императора, мы перебрались, наконец, в Зимний дворец; до тех пор ее никак нельзя было уговорить оставить Михайловский замок. Весь день я провела в слезах, то с добрейшим моим Александром, то с Императрицей.
Только понимание блага Отечества может придать ему твердости духа, все прочее здесь бессильно, стоит лишь посмотреть, в каком виде получает он сию Империю! Однако я вынуждена сократить мое послание, так как добрейшая Императрица ищет утешения в моем обществе, и приходится проводить у нее большую часть дня, к тому же г-жа Пален, чей муж отправляет эстафету, ждет здесь, чтобы взять это письмо. Прощайте, дражайшая маменька, я в отменном здравии, все сии ажитации ничуть не повредили мне, только душа у меня еще не на месте; надобно помнить о всеобщем благе, чтобы не сгибаться перед лицом жестокой смерти, какого бы рода она ни была – натуральная или нет. Еще раз прощайте, все тихо и спокойно, если не считать той безумной радости, каковая охватила всех – и простонародье, и дворянство. Как печально, что сие даже не вызывает удивления. ‹…›
8. Петербург, 14/26 марта 1801 г., четверг, в 2 часа пополудни
Любезная маменька, я писала вам вчера с эстафетой, но, быть может, г-н Гайлинг опередит ее, ежели не помешают ему дурные дороги. ‹…› Как долго, дражайшая маменька, не могла я свободно писать вам. Сколь ни тягостна была для меня случившаяся таким печальным образом кончина Императора, не могу не признаться, я облегченно вздохнула вместе со всей Россией. Осмелюсь сказать, маменька, что теперь вы будете довольны моими политическими мнениями. Революцию я одобряла только по недомыслию; окружавший деспотизм лишал меня способности беспристрастного суждения: я хотела видеть бедную сию Россию счастливой, чего бы это ни стоило. Видя начинающееся брожение и ропот, я писала папа, что надобно опасаться всенародного бунта, и знаю, какие могут быть из сего следствия. Маменька, я была молода, но, взрослея, набираюсь хоть немного опытности. Я почитала всех людей подобными себе, с такими же взглядами и чувствами, забывая, что неведомые мне страсти побуждают их действовать вопреки рассудку. Ах, маменька, надеюсь, вам понятно, что после более чем годовой скованности находится столько предметов для болтовни. Теперь, впрочем, мне можно не бояться почты, хоть я никогда и не воспользуюсь ею для важных сообщений, поскольку письма открывают еще и в других местах. Но все-таки я смогу писать вам с большей свободой. ‹…›
9. Каменный остров, сего 1/13 сентября 1812 г.
Добавляю еще два слова, любезная и добрейшая маменька, к письму моему, которое до сих пор еще не отправлено, дабы сообщить, что позавчера, 30-го числа, мы отпраздновали большую победу над французами во время баталии в ста верстах от Москвы, происшедшей 26 августа[16]. По признанию участников, там был истинный ад. Потери с обеих сторон огромны, но особливо велики они у неприятеля.
Наполеон был принужден самолично отступить на одиннадцать верст. Только с помощью опьянения смог он заставить свои войска идти вперед, поелику у них не имелось даже хлеба. Пленные (в том числе один генерал) говорят, что французы в совершенном отчаянии, оказавшись в такой стране, где нет ни провианта, ни жителей, и непонятно, куда Наполеон завел их. Самые радужные надежды оживляют нас, и со дня на день мы ждем известия о новой баталии.
Невозможно передать все те чувства, которые я испытываю уже два с половиной месяца. Мы знаем, что сражение длилось два дня и земля содрогалась на двадцать верст вокруг. Нам сообщают о трогательных случаях героизма и стойкости даже у простых крестьян, но до сих пор ничего не известно об исходе самой баталии. Крестьяне всех деревень от Можайска (первого города возле места сражения) и до самой Москвы вооружились и с радостными песнями приходили на поле битвы.
По большим дорогам стояли женщины и чуть ли не бросались на курьеров, желая получить последние известия, а когда узнавали, что все хорошо, возносили хвалу Господу. Вот картины тех дней, когда происходила сия баталия. Бог уже начал и непременно довершит спасение несравненного сего народа! А Наполеон неопровержимо доказал, что, не имея сердца, невозможно верно понимать людей. Он полагал их или уже покоренными, или слабыми и действовал соответственным сему образом. Испания и Россия выказали такие качества, кои почитал он химерами, а теперь получил два добрых урока. ‹…›
10. Петербург, сего 24 сентября/6 октября 1812 г., вторник, 7 часов вечера
Добрейшая и любезная моя маменька, мне представляется оказия для Вены, и хотя судьба письма, посланного тем же путем с месяц назад, остается неизвестной, я рискую воспользоваться им еще раз. Вы в Германии плохо представляете себе, что происходит у нас, и поэтому, кроме всегдашнего наслаждения поговорить с вами сколько-нибудь свободно, я чувствую также обязанность просветить вас о положении дел.
Мне отвратителен тот дух лжи, каковой составляет основу всех дел Наполеона. Всякий, у кого есть к тому возможность, обязан противодействовать ему всеми силами. Битву при Бородино изобразили поражением, хоть она и была полностью выиграна нами с такой совершенною победой, что сам Наполеон, мечась, словно безумный, среди солдат, кричал: «Французы, битва потеряна! Меня никогда не били, неужели теперь вы допустите до этого?» А на следующий день он издал приказ, в котором говорилось, что французская армия покрыла себя позором. К несчастью, мы не смогли или не сумели воспользоваться сей победой; в конце концов, Кутузов решил оставить Москву, и сия орда варваров оказалась на руинах прекрасной этой столицы и вела себя так же, как и повсюду в иных местах. Народ наш принялся жечь все то, что ему столь дорого, не желая ничего оставлять неприятелю, а Великая Нация продолжает грабить, разорять и изничтожать то, что еще сохранилось в целости. Тем временем армия наша обошла Москву и, остановившись неподалеку от той дороги, по которой прошел неприятель, уже начинает действовать на его путях сообщения.

Парадный портрет императрицы Елизаветы Алексеевны. Художник Л.Ж. Монье. 1805 г.
«Государыня отличалась замечательной самоотверженностью. Все 25 лет император уговаривал ее брать деньги, но она всегда отвечала, что Россия имеет много других расходов, и брала на туалет, приличный ее сану, всего 15 тысяч в год. Все остальное издерживалось ею исключительно на дела благотворительности в России и на учреждение воспитательных заведений, как-то: Дома трудолюбия, Патриотического института, основанного для сирот воинов, убитых в Отечественную кампанию 1812 года»
(Из воспоминаний фрейлины Софьи Саблуковой)
Войдя в Москву, Наполеон не нашел там ничего, на что надеялся. Он рассчитывал на жителей – их не было, все бежали от него. Он рассчитывал на провиант и припасы, но почти ничего не нашел. Он рассчитывал на моральную победу: подавленность, упадок духа, уныние русских, но возбудил в них лишь гнев и жажду отмщения. Он рассчитывал, что теперь будет заключен мир – я посылаю вам декларацию, заявленную Императором в тот самый день, когда стало известно об оставлении Москвы. Не сомневаюсь, вы будете довольны ею, любезная маменька. Она исполнена приличествующего сему случаю благородства и достоинства; в ней выражен характер той нации, к коей она обращена. Могу заверить вас, что решимость в душе Императора неколебима. Даже если и Петербургу уготована такая же судьба, он все равно ни на йоту не приблизится к мысли о постыдном мире. Впрочем, сейчас для Петербурга нет никакой опасности, хотя многие весьма встревожились и до сих пор не могут успокоиться. Конечно, ничего нельзя утверждать с полной уверенностью в такое время, как наше, и с таким буйным чудовищем, как Наполеон, для которого жизни себе подобных не идут ни в какое сравнение с малейшей из его прихотей. Но все-таки он в семистах пятидесяти верстах от нас, то есть более чем в ста милях; между Москвой и Петербургом находится сильный корпус, а если он повернет по нашей дороге, то будет иметь позади себя всю Большую Армию; идя из Москвы, ему придется преодолевать болота, кои легко сделать непроходимыми, испортив дороги. Наконец, весьма мало вероятия, что он решится на столь опасное дело, и я перечисляю все сии подробности, любезная маменька, единственно ради того, дабы развеять могущие возникнуть по сему поводу беспокойства. А в остальном, каковы бы ни были предстоящие нам испытания, коль скоро Наполеон не может надеяться на мир, он окажется в чрезвычайно дурном положении, ежели будет оставаться в России. Тем временем Митава[17] и часть Курляндии уже заняты нашими войсками; стоявшие там французские и прусские корпуса сразу же отступили при нашем приближении. Не наскучили ли вам все эти военные подробности, любезная Маменька, и не злоупотребляю ли я вашей к нам доброжелательностью столь пространными письмами? Но мне было бы затруднительно писать о чем-либо ином, это единственный предмет, который занимает нас. ‹…›
11. Петербург, сего 10/22 ноября 1812 г.
‹…› А пока я постараюсь, елико возможно, сообщить вам о том, что происходит в действительности. После оставления Москвы нашими войсками положение дел приняло весьма и весьма благоприятный оборот. Наполеон оказался на огромном расстоянии от своих магазинов в твердой уверенности, что как только он будет в Москве, перепуганный Император подпишет мир, что занятие Москвы совершенно обескуражит всю нацию и сделает ее неспособной к дальнейшим усилиям, и что большинство богатых людей, разоренных войной или боящихся такового разорения, положат неодолимое препятствие к ее продолжению. Более того, рассчитывал он еще и на какую-нибудь революцию. Но ничего подобного не произошло. Сохранялось единодушие всех сословий, а сдача Москвы вызвала лишь всеобщее негодование и жажду мести, вследствие чего усилия, наоборот, удвоились.
Армия наша заняла такую позицию, благодаря которой Москва оказалась в некотором смысле блокированной; пути сообщения Наполеона, как я вам уже писала, были перерезаны, а добывать средства к существованию неприятелю становилось с каждым днем все труднее, благодаря храбрости и верности превосходного нашего народа, который по одному лишь инстинкту и безо всяких на то мер правительства начал войну на испанский манер. Наводящие ужас на французов казаки захватывали их фуражиров. Все сии причины в совокупности с болезнями от дурной и недостаточной пищи, равно как и прочих лишений, произвели во французской армии за время пребывания ее в Москве таковое опустошение, что я даже боюсь приводить называемые цифры из опасения быть обвиненной в преувеличениях.
Наполеон, понимая невозможность зимовать в подобных условиях, вознамерился проникнуть в южные провинции, дороги к которым охранялись нашей Большой Армией. Из-за этого произошло несколько второстепенных сражений, но неодолимая твердость наших войск преградила ему все пути. Наконец, после одного весьма горячего дела[18], когда французы были полностью отбиты, неприятельская армия стала уходить той самой дорогой, по которой пришла сюда, и отступление сие можно смело назвать бегством. Оно еще продолжается и поныне, а число взятых пушек и пленников невероятно велико.
Можете вообразить состояние сей армии, вынужденной отступать по той же самой дороге, на которой, даже когда она шла сюда, и то находилось лишь ничтожное количество средств пропитания. Уже давно у нее нет иной пищи, кроме мяса лошадей, большей частью уже павших, но есть свидетели куда худшего – люди едят людей. Однако ничто не помогает им, смерть от голода и лишений настигает тут же, на больших дорогах. Падеж оставшихся совсем без пищи лошадей таков, что нечем везти пушки, и те, кои не попадают в наши руки, французы или зарывают в землю, или заклепывают.
Недавно целый двухтысячный корпус генерала Ожеро, брата маршала, сдался без всякого сопротивления с пушками и лошадьми. Офицеры толпой просились к нам на службу, дабы не умереть с голода, и я посылаю дословные копии двух перехваченных писем вице-короля Италии к Бертье, которые подтверждают сие. Ныне французская армия оказалась в таком положении, что ежели начальствующие нашими войсками не совершат самых непростительных ошибок, ей придется целиком сдаться на милость победителей. Сейчас она в окрестностях Смоленска. Наш доблестный Витгенштейн (в этой войне он сделал более всех других) идет справа, Большая Армия слева, а перед ними армия Чичагова, загораживающая французам путь.
Взглянув на карту, вы легко все поймете. Нет ничего невозможного в том, что и самому Наполеону не удастся ускользнуть; но я все-таки не верю в это, у него, верно, найдется какое-нибудь средство спасти свою драгоценную персону.
Когда французская армия уже пыталась пробраться к югу, а в Москве оставался лишь незначительный гарнизон, отряд Винценгероде, охранявший Петербургскую дорогу, вошел в город, и здесь сам Винценгероде, имевший неосторожность поехать вместе с парламентерами, был предательски схвачен, ведь только французы способны на то, чтобы пленить парламентера. Винценгероде хотел уговорить гарнизон сдаться и предотвратить взрыв Кремля, о приготовлениях к которому уже знал заранее.
Его взяли в плен и увели вместе с гарнизоном, а Кремль взлетел на воздух и сгорел, исключая соборы, кои по какой-то странности, я бы сказала, чудодейственной, остались целы. ‹…›
12. Суббота, 7 часов
‹…› Я имела истинное удовольствие встретиться с тем самым Винценгероде, попавшим месяц назад в плен, а потом освобожденным на Варшавской дороге казачьим полком под командою г-на Чернышева, о котором вы часто читали в газетах, когда он разъезжал туда и обратно между Петербургом и Парижем. Спасение сие было воистину eine Fugung des Himmels[19]. Лишние четверть часа, и они разминулись бы на дороге, где отряд Чернышева оказался по чистой случайности. Винценгероде, как гессенец, в Вестфалии был бы непременно расстрелян, что совершили бы и сами французы, ежели генералы их из страха ответных репрессий не отговорили бы Наполеона. Позавчера до нас дошло известие о его освобождении, а всего час назад я с величайшим удовольствием повидалась с ним. Было весьма любопытно и интересно послушать его. Он рассказал, что баденским войскам (я впервые слышу о них) велели конвоировать пленных, и недавно, быть может, по приказанию сверху, они расстреляли целую партию под тем предлогом, что те будто бы не хотели идти. Это еще одна из подробностей, которые свидетельствуют об адских комбинациях сего монстра. Я даже предположила, что он нарочито употребил баденцев для сей комиссии. А вообще говорят о полной деморализации немецких войск, которые будто бы не уступают в жестокости французам. В Полоцке баварцы вошли в дом, где одна старая женщина содержала пансион для девочек; они переломали руки и ноги сей несчастной, которая скончалась на месте, а когда дети кинулись к ней, сии чудовища обрушились на них со своими саблями и некоторых зарубили насмерть. Вот вам добровольное и бескорыстное зверство. Виданы ли даже у дикарей подобные убийства детей и женщин?
Надобно, однако, ограничить себя в том, что я могла бы поведать вам обо всем этом, но позвольте прежде, чем отложить перо, процитировать несколько рассказов, хотя и недостаточно, но все-таки показывающих характер нашего народа. Один русский офицер, проезжая через деревню в окрестностях Москвы, остановился у какого-то дома и спросил хозяина: «А есть ли у тебя французы?» Крестьянин, смутившись, отвечал, что таковых у него нет, а на повторные расспросы сказал: «Но если бы один даже и был, ведь вы не тронули бы его?» Войдя в хижину, офицер увидел там француза среди русского семейства. «Он хворый и измученный, – объяснил крестьянин, – разве можно было не приютить его?» Дабы оценить всю возвышенность сего поступка, надобно знать тот ужас, каковой французы внушают русскому народу, и его праведную к ним ненависть. Вот истинное милосердие! А теперь пример героизма. Французы поймали в Москве нескольких несчастных крестьян и хотели забрать их к себе в солдаты. Чтобы те не сбежали, они поставили им на ладонях клейма, как это делают на конных заводах. Один из русских спросил, что сие означает. Уразумев, что теперь на нем отпечатан знак принадлежности к французскому войску, он вскричал: «Как! Я солдат французского императора?» – и тут же, схватив топор, отрубил себе ладонь, которую бросил под ноги присутствующим со словами: «Вот вам ваш знак!» Опять же в Москве французы схватили двадцать крестьян, чтобы в качестве примера запугать других, которые похищали их фуражиров и вели войну не хуже регулярных войск. Они поставили сих крестьян к стене и прочли им по-русски вынесенный приговор, надеясь услышать мольбы о пощаде.
Вместо сего оные поселяне, перекрестившись, простились друг с другом. Тогда застрелили первого, ожидая, что остальные, перепугавшись, станут просить помилования.
Застрелили второго, третьего и так подряд всех двадцать, но ни один не умолял врагов о милосердии.
Если у кого и были иллюзии относительно Наполеона, то, повидав его у нас, с ними придется расстаться – он повсюду показал, что достоин самого себя! Для святотатств, совершенных его армией, на человеческом языке просто нет слов.
Французы нарочито избирали храмы для совершения самых диких зверств. Один русский генерал вошел как-то в церковь, и слуга-турок, мусульманин, спросил его с возмущением: так что, разве французы не христиане? В московских монастырях они нарочито затаскивали монахинь на алтари, чтобы именно там подвергать их насилиям!
Впрочем, равным образом поступали они и в Испании, где царствует их же религия, поэтому отнюдь не удивительны все сии злодейства у нас. Но хватит, любезная маменька, хотя это лишь едва очерченная картина.
13. Петербург, сего 9/21 декабря 1813 г.
Бесценная моя маменька, я просто вне себя от радости – мы увидимся, и очень скоро, как только возможно! Во мне еще все перевернуто, чтобы рассказывать по порядку. Император втайне замыслил мой приезд – да благословит его Бог тысячу и тысячу раз! Лишь бы он дал мне только возможность хоть каким-нибудь образом доказать ему мою нежную и глубокую привязанность! Великий Боже! За что мне такое счастие? Иногда я даже боюсь сойти от этого с ума! Я увижу вас! Увижу сестер!
Карлсруэ! Все сии столь дорогие для меня места! Радость приготовления к путешествию, столь давно ожидавшемуся и так внезапно объявленному, да еще ускоряемому, насколько сие в моих силах, от всего этого я просто теряю самое себя!
Любезнейшая маменька, боюсь, как бы мне не умереть от восторга – чем больше я думаю, тем более проникаюсь сим чувством! Единственное, что наводит на меня тоску и нетерпение, так это необходимость ехать через столько стран, прежде чем попасть в столь вожделенные моему сердцу места. ‹…›
14. Вена, сего 2 февраля 1815 г., четверг, 1 час с половиною
‹…› С каждым днем я все более и более понимаю, сколь тяжело мне будет окончательно расстаться с вами. Пока я еще не ощущаю полного удаления от вас, но иногда мне кажется, что просто физически не смогу навсегда покинуть Германию.

Перед Москвою. Ожидание депутации бояр. Наполеон на Поклонной горе. Художник В.В. Верещагин. 1891–1892 гг.
«В Кремле, точно так же, как и в большинстве частных особняков, все находилось на месте: даже часы шли, словно владельцы оставались дома. Город без жителей был объят мрачным молчанием…»
(Из воспоминаний Армана де Коленкура)
Пока я здесь, мне все представляется, будто я живу в каком-то обширном доме, хотя и в отдалении от своих любимых, однако же всегда при желании смогу увидеться с ними. Но, выехав из Германии, я все потеряю! Простите, маменька, за столь печальные сюжеты! Их пробудил отъезд Каролины[20], случившийся позавчера. Надобно отдать должное Императору, что по сему случаю он был очень мил со мной и, представьте, предложил мне чаще обедать с ним и даже наедине, когда и я буду одна.
Происходящее надобно оценивать в зависимости от характера персон, а для него и это уже слишком многое значит! ‹…›
15. Петербург, 4/16 марта 1820 г., четверг, 1 час
Любезная и добрейшая маменька, отсылаю вам письмо с этим же курьером, дабы исполнить свое обещание – при первой оказии ответить на вопрос ваш касательно распространившихся слухов о разводе великого князя Константина.
Объяснения мои предназначены и для Амалии, которая спрашивала меня о том же.
Несчастное сие дело тянется уже более года, и впервые я узнала о нем еще в Байрейте от самой великой княгини Анны при возвращении моем в прошлом году в Россию. Об этом начал говорить с ней Император, ехавший из Штутгарта в Веймар; за недосугом он поручил ей поговорить со мной в Карлсруэ. Тогда из всего семейства об этом знали только она и брат ее Леопольд. Секрет сей принадлежал не мне, и, по правде говоря, я надеялась, что проект этот так и останется втуне. Поэтому-то я ничего и не писала вам, любезная маменька, ни тем более кому-либо из своих; здесь я сказала только герцогине Вюртембергской Антуанетте, которая и так должна была все знать, да еще вполне надежной графине Строгановой. Суть дела такова: уже несколько лет великий князь Константин имел любовницу, которая успела надоесть ему, да к тому же была еще и неверна. В конце концов он пожелал переменить свой образ жизни и жениться, но не на особе равного с ним положения, а на одной польской даме. Я бы не поклялась, что во всем этом нет польской интриги, и полагаю сие даже более вероятным. Он уже давно просил у Императора разрешения на развод, еще когда хотел жениться на княжне Четвертинской, но в то время сему воспротивилась Императрица-мать своим обычным непреклонным ответом: «Выбирайте особу вашего ранга, и я соглашусь». Тогда она и не допустила сего таковым весьма разумным решением. Теперь же дела переменились, все приняло совсем иной оборот: она уже видит Николая и его потомство слишком близко к трону, чтобы способствовать их удалению от сего вследствие законного брака Константина, и поэтому уже согласна на мезальянс, при котором все возможные отпрыски оного будут отстранены от престолонаследия посредством официального акта. Это всех устраивает: Императора, могущего таким образом способствовать счастию нежно любимого брата, вдовствующую Императрицу, поскольку это обеспечивает трон тем, кого она называет своими истинными детьми, Николая, для которого корона уже давно весьма привлекательна, наконец, самого Константина, совершенно неамбициозного и с польскими вкусами; он даже готов еще при жизни Императора отказаться от своих прав на престол. Таково состояние дел, но я спрашиваю у людей беспристрастных: хорошо ли все это? В моей душе что-то столь сильно противится сему нарушению престолонаследия и связанным с этим побуждениям, что я не могу без боли думать и говорить об этом. И чем ближе день публикации манифеста, тем более угнетенной я себя чувствую, хотя никоим образом не позволяю себе осуждать – Господь рассудит! По крайней мере, готовящийся акт составлен так, что ничем не вредит репутации Анны. Она пожелала, чтобы всему была придана форма ее собственной просьбы в том смысле, что, будучи столь длительное время в отдалении от великого князя и не имея возможности вследствие нездоровья возвратиться к нему, она не желает быть препятствием тому счастию, каковое он может обрести в другом союзе.
Синод счел возможным разрешить развод по одной только той причине, что она покинула своего супруга и в течение нескольких лет отказывается возвратиться к нему.
Анна сохраняет свой титул, и, надеюсь, денежные ее дела вследствие всех сих обстоятельств только улучшатся. Тем не менее, хоть она ничего и не теряет, все это сильно огорчает ее: ей хотелось, чтобы о ней забыли, а теперь весь этот шум будет только привлекать внимание, появятся еще новые кривотолки, хотя жизнь ее за последние годы не дает тому никаких оснований; она боится навлечь на себя презрение и даже брань и совершенно декуражирована. Бедная Анна! Два дня назад я получила ее письмо, прямо-таки ударившее мне по сердцу. Она боится еще и того, как воспримет сей развод ее мать и все семейство. А я взываю к вашему милосердию, добрейшая моя маменька, – ежели представится к тому случай, ободрите ее добрым своим отношением.
Но все-таки беды Анны не самая главная причина моих мучений – самое ужасное, на мой взгляд, то, как все будет воспринято в России. Здесь формальный развод крайне редок, и виденные мною единичные примеры всегда бросали тень на те семейства, где они происходили. А теперь царствующая Императорская Фамилия, которая более всех других не должна подавать даже повода к каким-либо нареканиям, оказывается втянутой в столь громкое дело! И наряду с тем, что на первом плане всегда соблюдается самое строгое благочестие, одновременно предпринимается мера, почитаемая большинством как противная нашей религии! В сих обстоятельствах я считаю Императора жертвой родственной любви: он не смог воспротивиться настояниям брата своего, который представлял ему все это не только как необходимое для своего счастия, но даже для очищения совести, поелику он, как сам о том говорил, уже не хочет вести беспорядочную жизнь. Но свет станет судить Императора совсем по-иному: его будут порицать, и множество неодобрительных суждений пошатнет уважение к монаршей власти, каковое, хотя и не в полной мере, здесь еще сохраняется. Бывают минуты, когда я все вижу в черном свете, но тогда говорю себе: «Это лишь игра моего воображения! Бог и здесь убережет Императора, как бывало уже не раз, будем уповать на него!» И все же, думая о публикации сего манифеста, я испытываю такой стыд, что, кажется, так бы и спряталась куда-нибудь.
Обо всем этом деле у вас теперь, верно, столько толков и пересудов, что, полагаю, общее мнение уже провозгласило свой приговор: сделайте милость, любезная маменька, сообщите мне, каков он. Не думаю, чтобы суд был слишком строг, ведь в Германии разводы куда чаще, чем здесь.
И еще одно странное обстоятельство, о котором я хочу рассказать вам, милая маменька. За весь тот год, в течение коего тянется дело о разводе, вдовствующая Императрица ни словом об оном мне не упомянула, словно ничего такого вообще не существует; не думает же она, будто я совсем ни о чем не знаю, да и видимся мы наедине довольно часто. Я не позволяю себе делать из сего какие-либо заключения, но, согласитесь, все это довольно странно.
16. Петербург, 9/21 апреля 1820 г., пятница, 1 час
Любезная и добрейшая маменька, письмо сие вместе с прочими для г-на Анстетта доставит во Франкфурт г-н Шувалов. Посылаю вам злополучный манифест о разводе великого князя Константина, уже напечатанный в петербургских газетах по-французски и по-немецки. Быть может, когда вы получите сие письмо, он еще не появится в газетах заграничных, но во всяком случае это подлинный акт. Как и следовало ожидать, он наделал здесь много шума. По большей части порицают вдовствующую Императрицу, вспоминая, что пятнадцать лет назад она сказала Императору и великому князю Константину при таких же обстоятельствах, что согласится на развод только в том случае, если великий князь Константин изберет себе жену своего ранга. Спрашивают, почему теперь, в подобном же случае, она изменила свое мнение, и на это вполне резонно отвечают: из предрасположения к Николаю и его потомству! Не обходится и без таких преувеличений, будто она сама требовала сего развода, что, конечно, совсем не так. Все это доставило мне немало неприятных минут. ‹…›
Таковая преамбула совсем не лишняя перед тем, как я отвечу, любезная маменька, на ваш вопрос касательно великой княгини Марии[21]. Временами у меня возникало желание видеть ее здесь, поелику вдовствующая Императрица под влиянием своей склонности к Николаю и его жене (только которых она и называет своими детьми) часто позволяет им принимать совершенно неуместный тон и вести себя самым неподобающим образом. Александрина[22], получившая самое дурное воспитание, не знает, что такое обходительность, и менее всего по отношению к Императору и ко мне, а Николай поставил себе за принцип изображать всегда независимость!
Императрица-мать или не замечает сего, или же не решается что-либо сказать; сам Император прекрасно это чувствует, однако из-за своего характера, а отчасти и из-за своей отвратительной манеры смотреть на вещи, тоже молчит, хотя нескольких слов было бы достаточно, чтобы все уладить. Поэтому я часто вспоминала о великой княгине Марии, которая, мне кажется, искренне привязана к Императору.
Полагаю, что по возрасту своему и по самому образу жизни она непременно сочла бы поведение Александрины весьма неуместным. В Веймаре она расспрашивала о некоторых подробностях, до сего относящихся, и, как мне показалось, живо почувствовала все неприличие многого из мною рассказанного, хотя я упомянула лишь о малой части. Все это, равно как и заявляемая вдовствующей Императрицей любовь к великой княгине Марии, породило у меня надежду на то, что только она сможет откровенно поговорить со своей матерью о многих вещах, кои требуют поправления, и, быть может, сумеет изменить их. ‹…›
17. Петербург, 9/21 февраля 1821 г., среда, в полдень
‹…› Меня надолго прервал г-н Карамзин, явившийся сообщить о родах сей ночью его жены; с ним никак не получалось связного разговора – целых полчаса он убеждал меня в том, что по характеру своему он человек молчаливый. Если бы я сказала об этом кому-нибудь другому, кроме вас, любезная маменька, сие было бы предательством, поелику добрейший г-н Карамзин выказывает мне трогательную привязанность. ‹…› Прощайте, любезная и добрейшая моя маменька; г-н Карамзин совсем прикончил меня, продержав на ногах более получаса, да еще с порядочной головной болью. Но если бы я села, пришлось бы терпеть много дольше.
18. 22 апреля/4 мая 1821 г., пятница, 9 часов вечера
Маленький Александр[23] – красивый ребенок; он не отличается ни живостью, ни умом, но зато от природы благодушен, у него красивое лицо и приятная улыбка; к сожалению, он не совсем вышел ростом. Зато сестра его[24] намного живее: это настоящая маленькая барышня во всем смысле сего слова. От ее кокетства и жеманства можно умереть со смеха; она столь тонко понимает наряды, что уже в годовалом возрасте примечала все необычное в туалетах. У нее красивое личико, всегда, к сожалению, бледное и белое, как простыня. ‹…›
19. Царское Село, 6/18 мая 1821 г., пятница, 1 час с половиною
Стоило мне только похвастаться своим досугом, как явился нежданный посетитель. Это добрейший г-н Карамзин, немного похожий на неотвязную муху, который, основательно просидев у меня вчера, явился и сегодня. В разговорах с ним я тысячу раз повторяла, сколь нежданные гости портят мне драгоценные для меня утра. Тем не менее он продолжает свои визиты с изрядной бестактностью. Верно, мне так и суждено жить среди подобных людей. ‹…›
20. Царское Село, 13/25 июля 1821 г., среда, 11 с половиной часов вечера
Любезнейшая маменька, последняя почта ничего не принесла мне ни от кого из нашего семейства; сестры упорствуют в своем молчании, а посему и следует писать мне сегодня именно к вам. Впрочем, у меня нет ничего нового, что стоило бы сего труда, тем паче, что вы, конечно, много раньше нас узнали о кончине Наполеона; событие сие не имеет ни малейшего политического интереса, но тем не менее произвело на меня впечатление. Как печально видеть столь обыденное исчезновение сей личности, игравшей более чем выдающуюся роль и потрясавшей весь свет своей волей. Он умер, выразив единственное желание быть вскрытым после смерти. Уж лучше бы его убили при Ватерлоо! Вам сподручнее судить о том, как отнесутся его родственники к сей кончине, и, надеюсь, любезная маменька, вы сообщите и мне кое-что касательно сего предмета. Как поведет себя Мария Луиза? Вспомнит ли, что он был ее мужем? Я рада, что теперь она свободна и сможет с чистой совестью вступить в новый брак, хотя и не вижу, кто мог бы стать ее супругом[25].‹…›

Николай Михайлович Карамзин (1766–1826 гг.) – историк, крупнейший русский литератор эпохи сентиментализма. Создатель «Истории государства российского», редактор «Московского журнала» и «Вестника Европы». Художник В.А. Тропинин. 1818 г.
21. Царское Село, 7/19 октября 1821 г., пятница, 10 часов вечера
Я надеялась заполучить для себя всю вторую половину дня, но к семи часам явился добрейший г-н Карамзин, а сокращать по своему желанию его визиты весьма затруднительно. Да еще вчера в Гатчине было потеряно для дела целых полдня.
Обер-гофмейстер двора великого князя Николая граф де Моден принес маленькому Александру воздушные шарики (у них есть название, но неизвестное мне). Сия игра так всем понравилась, что бедному зайчику пришлось со слезами на глазах уступить ее для больших. С особенным удовольствием развлекалась сама великая княгиня и ее фрейлины вместе с кавалерами и адъютантами. ‹…›
22. Царское Село, 12/24 июля 1822 г., среда, 8 часов вечера
В отсутствие Императора[26] я буду лишена, любезная и добрейшая моя маменька, возможности посылать вам письма с курьерами, посему пользуюсь представляющимся мне ныне случаем, хотя не имею ничего нового, чтобы сообщить вам. Отъезд его назначен на первые дни августа, и для меня это весьма печальное событие! Не говоря уже о мучении снова провожать Императора неизвестно на какой срок и связанных с этим страхах и беспокойствах, я снова буду принуждена отбиваться от политических сплетен всех мастей, как оно всегда бывает при его отъездах из России, которые неизменно будоражат умы (начиная с самой Императрицы-матери). И вот я снова в совершеннейшем одиночестве, среди сего семейства, где нет даже тени теплого ко мне чувства, а ведь с годами и жизненным опытом у меня все меньше потребности в легкомысленных развлечениях, и сочувствие становится все необходимее для моего сердца. Императрица-мать заметно сдает, и молодой Двор, ее дети, подталкивают ее на то, что она первая осудила бы пятнадцать лет назад. В Павловске, например, ее повседневное общество состоит из молодых девиц и низших офицеров, от сего там такой тон, который шокирует всех посторонних. И это всего лишь тысячная доля того, что приходится видеть, не имея возможности хоть что-нибудь изменить. Все сие составляет для нас с Императором чуть ли не постоянные мучения. Конечно, только он один может помочь делу, но его удерживает и характер матери, и некоторая боязливость, вполне простительная для сына. Вот афоризм Александрины, хвалебный по своему намерению, но на самом деле это почти эпиграмма: «Was ich so liebe in der Kaiserin Mutter ist, das sie mit dem Geist der Zeit fortschreitet; es ist sogar seine Etiquette und gene bei ihr!»[27]
Воистину так, но посмотрим, что из сего получится. Судите сами, любезная маменька, сколь сие для меня приятно! Общение, в котором нет истинного чувства к Императору, а лишь одно притворство, только сковывает меня, не давая ничего взамен, даже развлечений. Вот что ожидает меня в будущем! Во время последних отъездов в Троппау и Лайбах[28] здесь, по крайней мере, не было детей, и Императрица-мать была более покладиста, благодаря чему многие вещи просто не случались. Другое дело, если бы я могла удалиться от Двора: тогда, быть может, нашлись бы развлечения в каком-нибудь ином обществе, но при здешнем Дворе нет ничего ни для ума, ни для сердца, а когда приговорен вращаться в этом кругу с постоянной тяжестью в душе, то просто какой-то ад! Если бы только уехать прочь отсюда! Вот мое самое мучительное желание! Но как и куда? Греческие дела[29] не позволяют, как оно ни соблазнительно, ехать в Одессу и Крым. Император никогда не допустит сего при нынешних обстоятельствах: там вся местность наводнена греками. (Бедные мои греки! Для меня это было бы еще одним побуждением к таковому путешествию!) Но Император побоялся бы интриг и, быть может, того, что я каким-либо образом скомпрометирую себя. Нет, положительно он никогда не согласился бы! А чтобы поехать вместе с ним в Италию, об этом нечего и мечтать! Что касается свидания с вами, добрейшая моя маменька, это было бы уже отдельным путешествием и расходами только для меня одной, а ныне, когда стремятся отрезать от одного для удовлетворения другой надобности, после неурожайного года, при стольких несчастных во многих провинциях, я не смогу решиться на трату денег ради себя, да еще и для вывоза из страны. Вот сколько соображений, мешающих мне даже думать о том, как бы выпутаться из того пренеприятнейшего положения, в которое повергает меня отъезд Императора.
Утешаюсь разве что возможностью излить все сие перед вами, любезнейшая моя маменька! Но сколько еще у меня на сердце иных, сокровенных мыслей и порывов, производящих в нем моральную лихорадку! Закопчу сей сюжет повторением сказанного вчера в почтовом письме – надеюсь, Небо сжалится надо мной и поможет душе моей обрести покой. Но, даже не считая собственной моей персоны, вояж Императора будет, по моему разумению, совершенно бесполезен – для достижения желательных целей нет надобности ехать так далеко. Русские всегда с сожалением смотрят на его поездки в чужие края. Сие вполне естественно и даже лестно, но зато чувство сие легко переходит в раздражение, подобное досаде влюбленных.
Недовольные, коих всегда и везде предостаточно, пользуются этим, и вот вам всяческие злонамеренные слухи! Надеюсь, конечно, что дело слухами и ограничится, но, на мой взгляд, по возможности и их надобно избегать. Ведь они доходят до ушей Императрицы-матери; недовольные приступают и к Николаю, я же тем временем все вижу, все слышу и терплю, желая только одного – скрыться от всего этого за тысячу лье. Вот, любезная маменька, что ожидает бедное мое я этой осенью и зимой, и в письмах своих я постоянно к сему возвращаюсь, поелику вы желаете прежде всего знать обо всем, ко мне относящемся.
Простите беспорядочность сего письма, я писала его, сама не знаю как. Начала еще вчера вечером, а заканчиваю сегодня в одно из тех невыносимых утр, когда осуждена на столь свойственную мне праздную суету. Вчерашний день я провела в дороге: приехав поутру на Каменный Остров, два часа ждала готовившихся для кого-то из отъезжающих рекомендательных писем, после обеда пришлось ехать в Павловск, откуда возвратилась только к восьми часам, прождав там Императрицу-мать, которая, однако, приехала сюда другой дорогой. Но ведь бежать и спешить – это и есть девиз Императорской Фамилии! Вот так и проходит жизнь, без толку для кого-либо и без удовольствия для самой себя, когда не пользуешься даже теми благами, кои лежат под рукой, а делаешь совершенно противное своим желаниям. ‹…›
23. Царское Село, 18/30 октября 1322 г., 10 с половиною часов утра
Г-н Карамзин ‹…› нарушил вчера весь мой вечер, каковой намеревалась я провести за английским чтением, начатым вместе с г-жей Питт более недели тому назад и каковое до сих пор не могла я еще продолжить. Вместо сего получилось русское чтение, поелику он, по своему обыкновению, принес отрывок из истории, над которой ныне трудится, пока еще не напечатанный. Мы читаем с ним по очереди, но чаще делаю это я – мне нравится читать вслух по-русски ради упражнения в языке. ‹…›
24. Петербург, 26 декабря/7 января 1823 г.
Я чувствую, что для меня многое, очень многое уже безвозвратно кончилось на этом свете, особенно теперь. Временами сие кажется мне жестоким, но стоит только напомнить самой себе, что жизнь дается не для этого света, и тогда все становится совершенно естественным и даже милостивым со стороны Бога, который не допускает меня прицепляться к тому, что не относится до моего предназначения. Да это мне и легче, нежели другим, ведь у меня нет детей!
25. Петербург, суббота, 6/18 апреля 1823 г., 1 час дня
‹…› Эта бедная Александрина часто огорчает меня при виде того поведения, которое ей всегда сходит с рук. Опыт и прожитые годы подсказывают, каковы могут быть от сего следствия. Я лучше других понимаю соблазны и порывы молодости, но знаю и то, что строгости ко мне и моя боязнь осуждения предотвратили немало дурного. Теперь сего нет и в помине: все позволено, все можно, все простительно! А посему, без особых к тому оснований, Александрина дает поводы для всяческих о себе пересудов. Она разрушает ту столь необходимую, особливо у нас, преграду, каковая должна существовать между особами царствующей фамилии. Г-н Карамзин, самый русский из русских, как-то сказал мне: «Я очень люблю свой народ, однако должен признаться, что по своей природе мы дерзки и заносчивы». ‹…›
26. Каменный остров, 27 мая/8 июня 1824 г., вторник, 10 часов вечера
Вы пишете мне о смерти лорда Байрона, любезная маменька, и, конечно, не удивитесь, что она поразила и даже огорчила меня. Всегда печально видеть уход из сего мира того, кто создавал прекрасное в каком бы то ни было роде, и неоспоримо, что лорд Байрон обогатил английскую литературу прекраснейшими творениями.
Именно по сей причине меня всегда вдвойне удручала его безнравственность[30], более чем у кого-либо другого! Создавая прекрасное, нельзя не чувствовать, а чувство прекрасного столь близко к добру, что удаление от оного повергает в отчаяние. ‹…›
27. Петербург, 7/19 ноября 1824 г., пятница, 2 с половиною часа
Я пишу вам, любезная маменька, посреди ужасающего бедствия и даже не знаю, уйдет ли завтра мое письмо, поелику теперь мы в Зимнем дворце все равно как на корабле. За несколько часов Нева разлилась через все преграды; уже не видно ни набережных, ни парапетов, и огромные волны разбиваются о стены дворца. Наше поколение не видывало ничего подобного, однако рассказывают, что в 1777 году вода поднималась на целый фут выше, чему, возможно, способствовало меньшее в то время число каналов и набережных. Сегодня утром представилось нам зрелище тягостное и ужасное. Все палубы на кораблях переломаны, барки с сеном загнаны от устья реки выше дворца, а люди на них подвергаются величайшей опасности.
Император снарядил большой баркас, который стоит перед самым дворцом. Я сильно испугалась, как бы чувство человеколюбия не подвигло его самому отправиться в нем! Слава Богу, этого не случилось, но едва люди увидели сей баркас, все оробевшие стали двигаться. Надеюсь все же, что на тех переломанных барках никто не погиб. Мне кажется, уже с час как ветер ослабевает – дай-то Бог! Но мы будем отрезаны и останемся без всяких сообщений до завтрашнего дня. Зрелище всех сих разрушений ужасно, это хуже пожара, поелику против сего нет никакого средства. Когда вода спадет, вид будет еще более удручающий. ‹…›
28. В 7 часов вечера
Слава Богу, вода изрядно спала, и Нева возвратилась в свое русло, однако все вокруг еще затоплено. Ветер не ослабевает, но, благодаря некоторой перемене его направления, уровень воды понизился.
Вследствие всех сих событий Мария и ее братья[31] провели ночь у меня. Они приехали между одиннадцатью и полуднем с визитом к великим княжнам, но подъем воды не позволил им уехать обратно: их лошадей пришлось распрячь и отвести в дворцовые коридоры, иначе все они утопли бы. Как видите, дворец превратился в конюшню, судите сами, как высоко поднялась вода! Оказалось все-таки, что она была выше на два дюйма, чем в 1777 году, следственно, это самый высокий со дня основания Петербурга подъем![32] ‹…›
29. Петербург, 11/23 ноября 1824 г., вторник, 11 часов утра
Кронштадт, никогда прежде не страдавший от наводнений, затоплен, надобны томы, чтобы описать повсеместные бедствия. Император чрезвычайно удручен и целыми днями занят изысканием способов, дабы поправить положение, где сие только возможно. Но уже никакими силами не возвратить к жизни погибших, вот что самое прискорбное! На Петергофской дороге, в четырех верстах от города, есть одна фабрика[33], где погибло почти двести душ, целые семьи, среди них отец, мать и одиннадцать детей!

7 ноября 1824 года на площади у Большого театра. Художник Ф.Я. Алексеев. 1824 г. Петербургское наводнение 1824 г. – самое значительное и разрушительное наводнение за всю историю Санкт-Петербурга. Вода в реке Неве и ее многочисленных каналах (рукавах) поднялась на 4,14–4,21 метра выше ординара. По оценкам, во время наводнения были разрушены 462 дома, повреждены 3681, погибли 3600 голов скота, утонули от 200 до 600 человек, многие пропали без вести, так как трупы были унесены водой в Финский залив – убран курсив, сокращена подпись
30. Среда, 12/24, в полдень
Когда вчера я уже кончала сие письмо, Император как раз возвратился с сей фабрики, куда ездил, дабы самолично увидеть, что же произошло на самом деле. Все эти тела лежали рядами в сарае, и люди приходили, чтобы отыскать своих близких, при сем разыгрывались ужасающие сцены отчаяния. Из всего числа мертвых только четверо были мужчинами, все остальные – женщины и дети, которые находились в жилищах своих на берегу моря, в то время как сами работники были заняты на фабрике, расположенной на возвышенном месте. Вода поднималась необычайно быстро, и когда заметили опасность, было уже поздно – не оставалось никакой возможности подать помощь несчастным жертвам. Да и в других местах города находили немало утопленниц, прижимавших к себе детей своих. Какие страдания и ужасы всего за несколько часов!
31. Царское Село, 29 июля/10 августа 1825 г., среда, 11 часов утра
Мною изрядно занимались на сих днях, к счастию, в секретном комитете, составившемся из самого Императора, Вилие и Штофрегена[34]. Я тоже получила слово и, изъяснив свои мысли, сказала, что всецело полагаюсь на общее мнение. Было окончательно решено ни под каким видом не оставлять меня на зиму в Петербурге.
Сначала речь шла об Италии. Но среди ста тысяч неудобств, с нею связанных, я указала и на то, что столь долгое пребывание в чужих краях, когда я не смогу уделять время ни вам, маменька, ни вообще всему нашему семейству, окажется для меня скорее испытанием, нежели отдыхом: придется, проведя всего несколько дней с вами, делать на всем пути более или менее утомительные остановки. Другое дело, если бы мне предложили юг Германии вместо юга Франции, Пизы или Рима, но об этом совсем не упоминалось. Остановились на юге России, сочтя, что в прекрасной Италии пришлось бы постоянно менять резиденции из-за малярии, и к тому же возвращение оттуда для обитательницы Севера может оказаться слишком нездоровым.
Вилие вполне резонно сказал мне: «При итальянской жаре вы захлебнетесь от пота!» Наконец было предложено три места, и Император остановился на самом отдаленном – Таганроге, портовом городке на Азовском море. Поелику я не хотела заявлять какое-то свое желание, то отнюдь на сие и не возражала. В сущности, мне все равно, и у меня нет предпочтения для одного места перед другим, ежели не считать удобства сообщений с Петербургом и с вами, маменька. Вот как обстоят дела.
Император предполагает сопровождать меня до места назначения, после чего поедет в Астрахань. Затем он должен воротиться в Петербург, а мне, несомненно, предстоит изрядно одинокая зима. Все сие решилось за три дня. Не знаю, будут ли еще какие-нибудь иные планы, равно как неизвестно мне ни время, ни способ путешествия, однако же вы, маменька, должны первой узнавать обо всем, что касается моей персоны. А эта Италия свалилась на меня словно с небес (помните, еще весной речь шла только о юге России): ежели возникло бы сие несколько ранее, у меня было бы время списаться с вами, дабы узнать, возможно ли продлить пребывание у вас, ибо здоровье ваше и влияние на него совершенно иного климата, не говоря уже о ваших привычках, не позволяли мне надеяться на приезд ваш ко мне в Италию. Да и положение сестер таково, что им невозможно пожертвовать для меня своим временем.
Другое дело, будь жива Амалия[35]. Сей план мне объяснили в том смысле, что я смогла бы повидаться с вами только проездом, а остальное время пришлось бы отдать без остатка всем, кто только обитает ныне в Италии, для показа от города к городу von einer kranken Kaiserin[36]. Понятно, маменька, что сие отвращает меня! Если дала бы я свободу своему перу, то написала бы по сему поводу многие тома.
32. Таганрог, 8/20 октября 1825 г., четверг, 11 часов утра
Недавно я спросила у Императора, когда предполагает он воротиться в Петербург, поскольку мне очень важно знать сие заранее, дабы приготовить себя к мысли о расставании, как к хирургической операции. Он ответил мне: «Еще посмотрим, но по возможности позднее и во всяком случае не ранее Нового года». Это подняло мое настроение на весь день, и вы, милая маменька, конечно же, разделяете мои чувства.
33. Таганрог, 8/20 ноября 1825 г., воскресенье, 9 с половиною часов вечера
В четверг Император воротился из Крыма, но радость от сего возвращения была отравлена для меня его простудой, каковую столь легко получить в жарком климате, где вечера отличаются изрядной свежестью. На южном берегу Крыма его встретило совершенное лето, зелень на всех деревьях и цветущие розы на открытом воздухе. Но там он и простыл во время вечерней верховой прогулки в греческий монастырь.
Даст Бог, пока письмо мое дойдет до вас, мы уже обо всем забудем. У врачей нет ни малейших опасений, но когда я вижу, что ему плохо, то страдаю более, чем он сам.
Все эти дни у него беспокоящий жар. Тем не менее он и не подумал лечь в постель, а сегодня вечером прекрасно выспался. Надеюсь, это уже начало выздоровления.
34. Понедельник, 9/21 ноября, 10 часов утра
Слава Богу, Императору лучше! Он хорошо провел ночь и пропотел, что врачи полагают весьма благоприятным.
35. Четверг, 12/24 ноября, 10 часов утра
Сей ночью у Императора поднялся сильный жар, хотя это и предвидели, предыдущий был вполне ко благу. С терпением и верою в Бога болезнь сия пройдет, как и многие другие. ‹…›
36. Таганрог, 15/27 ноября 1825 г.
Любезная маменька, я живу, но сама не понимаю как: у Императора, сего ангела доброты, тяжелая горячка! Маменька! Если Бог не поможет нам, я предчувствую ужасное несчастье. Хоть бы сжалился Он над нами и еще над 50-ю миллионами! О, маменька, маменька, только и одна надежда, что на Господа! И вы тоже будете страдать вместе со мной! Но я надеюсь и не перестаю надеяться. Да помилует нас Бог!
37. Таганрог, четверг, 19 ноября/1 декабря 1825 г.
Любезная маменька, ангел наш уже на Небесах, а я еще здесь, на земле, несчастнейшее из созданий среди всех, кто оплакивает его. Хоть бы скорее и мне пойти к нему! О, Боже, сие почти выше сил человеческих, но раз оно послано Господом, должны быть и силы все претерпеть. Я не ощущаю самое себя, не понимаю, сон это или нет. Вот его волосы, любезная маменька! Увы, зачем ему пришлось так страдать! Но теперь на лице его выражение покоя и доброты, столь ему свойственных, словно он всем доволен. Ах, любезная маменька, как мы все несчастны! Пока он будет здесь, и я здесь останусь, а когда отправится, то, если возможно, поеду и я с ним, пока смогу.
Не знаю, что будет теперь со мной. Не оставляйте меня вашими заботами, любезная маменька!
38. Таганрог, 5/17 декабря 1825 г.
Поверите ли, маменька, что первое соболезнование получила я от великого князя Константина и с восхищением благодарю за это Провидение! Из всего семейства Константин был, несомненно, более всех любим несравненным своим братом, что вполне естественно, поелику они вместе росли, начиная с самого нежного возраста.
Для меня драгоценно и умилительно его письмо, исполненное сочувствия и дружественности, тем паче, что исходит оно от брата, а не от преемника.
39. Таганрог, понедельник, 7/19 декабря 1825 г., 1 час с половиною
‹…› Императрица-мать прислала ко мне состоящего при ней князя Гагарина. Он прибыл вчера и хочет уехать сегодня же, а посему оба этих дня пришлось много писать. ‹…› Пока мы еще не знаем, кто будет наследником. Константин отрекся в Варшаве, а в Петербурге ему присягают, и по всей Империи разослано повеление делать то же самое. Трудно сказать, согласится ли он, в конце концов, или нет. Что касается меня, то истинно скажу: мне ничего не нужно, ничто мне не интересно, и у меня нет никаких желаний. Не знаю, что буду делать и куда поеду, только не в Петербург, сие для меня просто немыслимо! Если бы только могла я остаться здесь, возле его дорогого праха, но его увезут, и тогда es wird mich wegziehen an[37]. Он еще в доме, в двух шагах от меня, но скоро его перенесут в церковь, и я боюсь этого.
40. Таганрог, 10/22 января 1826 г., воскресенье, 6 часов вечера
‹…› Вы спрашиваете меня о подробностях, любезная маменька, и сейчас я представлю вам оные во множестве. Уже не помню, о чем я писала и что было опущено, хотя и подробностей набралось все-таки немало. Последние слова он произнес как в бреду во вторник вечером, а в среду уже не мог говорить, но всех узнавал. Он еще раз поцеловал меня, и я ощутила его губы на моей щеке. О, Боже, моя душа просто разрывается, как только вспомню выражение этого дорогого, дорогого лица в тот день, когда он узнал меня. Всеми силами старалась я понять, что же он чувствует (сейчас мой ум чуть ли не мешается при одной мысли об этом), и страшно боялась не угадать, хотя всегда стремилась предупредить все его желания! Во вторник утром начал действовать пластырь, и он совершенно пришел в себя. Первые его слова (при виде меня) были: «Не утомились ли вы, милый друг?» Незабвенный ангел! Он еще думал и заботился обо мне. Когда ему накладывали пластырь, он уже почти двадцать четыре часа не приходил в сознание, а накануне сорвал с себя горчичники. Вилие велел двум своим помощникам следить за тем, чтобы он не сделал то же самое и с пластырем. Все это разрывало мое сердце, и я говорила себе: неужели с ним будут обходиться как с человеком не в своем уме? Я всей душой молила Господа, чтобы Он дал мне сил в одиночку воспрепятствовать um das man sich nicht an ihm vergreife[38]. Мне было так, так тяжко видеть это выражение покорного страдания hilflose[39] у него, кто всегда умел быть самостоятельным! Господь внял моим мольбам, и через некоторое время он спросил меня: «Скажите, почему мне так больно?» Я ответила, что ему что-то приложили к затылку для понижения жара в голове.
Несколько раз он пытался поднести туда руку, но я брала ее и гладила, и он терпеливо страдал, отвечая на мою ласку. Ах, сладкие, но жестокие минуты! В это утро он узнал всех и по своему всегдашнему обыкновению шутил с камердинером. Но к пяти часам вечера ему стало хуже; он держал мою руку в своих руках, почти все время сложенных как для молитвы. Он сказал мне: «А нельзя ли…» и не кончил, а потом по-русски: «Дайте». Перепробовали все, в том числе и чай, который он немного отпил. Один раз, когда я была почти наедине с ним, он все так же держал мою руку и склонил голову с божественным выражением, verklart[40]. Теперь я все время только таким его и представляю там, на Небесах. Он положил мою руку себе на грудь, ничего не говоря и не открывая глаз. Глядя на него, я думала: «Неужели я смогу любить его еще больше после этой болезни!» Но какой-то голос внутри меня говорил: «Это уже не от мира сего, ведь он похож на святого!» Потом он отпустил мою руку, скрестил ладони, как для молитвы, и немного погодя повторил несколько раз: «Нельзя ли… Нужно…», и всякий раз он кончал и ничего не отвечал, когда его спрашивали. Наконец он снова произнес: «А нельзя ли…» и добавил слабым голосом: «Отослать всех?» Но в комнате оставались только лекарь в дальнем углу, которого он не мог видеть, и, быть может, еще слуга. Вскоре он сказал по-русски: «О, пожалуйста», словно его беспокоили, а потом снова по-французски: «Я хочу спать». Это были его последние слова, услышанные мною вечером во вторник 17/29 ноября. ‹…›
41. Таганрог, 17/29 января 1826 г., воскресенье, 7 часов вечера
‹…› Я приеду в Петербург ради Императрицы-матери и всего семейства, но не смогу жить там, как прежде. Мне хочется обосноваться под Москвой в своем собственном доме. Но удастся ли это, а тем более каким образом все это устроить, здесь я полагаюсь только на Господа – мне тягостно даже думать о собственном своем будущем. ‹…›

Портрет вдовствующей императрицы Елизаветы Алексеевны. П.В. Басин. 1831 г.
42. Таганрог, 10/22 февраля 1826 г., среда, 5 с половиной часов вечера
‹…› Вы спрашиваете, любезная маменька, знала ли я об отречении великого князя Константина. Да, я уже давно знала, что он заявил о сем, а также и об опубликованных ныне письмах[41]. Однако, как и многие, я полагала, что когда дойдет до дела, он не исполнит сего. Не сомневаясь, что никогда не доживу до трагического сего часа, я просто забыла обо всем этом и даже не знала о существовании отречения, составленного в столь торжественной форме. Мой Император был уверен, что предупредил все неопределенности престолонаследия. Все зло произошло от поспешности Николая, каковую я хотела бы приписать лишь излишнему рвению. Он знал о существовании Акта, и к тому же через несколько часов после получения рокового известия Государственный Совет вскрыл копию оного, хранившуюся в Сенате. Не следовало торопиться с присягой Константину, но если Николай действовал в спешке, то Совет просто потерял голову, и они превратили присягу в какой-то фарс. Мне известно, как сие повлияло на некоторых. Одни говорили: «Возможно ли присягать дважды, не получив разрешения от первой присяги!» Взбунтовавшийся первым полк был обманут, поверив, что партия Николая хочет лишить Константина власти, а они считали его законным Государем. Очевидный здравомыслящий свидетель рассказывал мне, что если бы в тот день, 14-го, не поспешили бы палить по бунтовщикам, к ним присоединились бы еще несколько полков. Но, Боже! Как начинается сие царствование – стрельбой из пушек по своим подданным! Говорят, что Николай в полной мере чувствовал это и, отдавая приказ, воскликнул, ударив себя по голове: «Какое начало!» ‹…›
‹…› Прощайте, любезная маменька, теперь еще долго не представится столь удобного случая писать к вам, но не беспокойтесь обо мне и нимало не сомневайтесь, что я приложу все старания, дабы в полной мере исполнить свои обязанности по отношению ко всем особам Императорской Фамилии, особливо к Императрице-матери. Уже одно звание матери само по себе для меня священно, и тон покорности с ней не составляет для меня ни малейшего труда, равно как и ничуть не затруднительно просить ее о том, что может быть исполнено или ею самою, или новым Государем. Признаюсь, что мне надобны некоторые усилия, чтобы относиться к Николаю как к Императору! Ведь я была совершенно уверена, что не доживу до сего! Но придется делать таковые усилия и впредь. Многие годы меня возмущало в Императрице-матери то, сколь она старалась отодвинуть меня от того места, которое само Небо дало мне возле моего мужа. Но теперь, когда все влечет меня к уединению и безвестности, именно она как будто хочет моего возвращения в свет, к его суетному блеску. Таково уж сердце человеческое! ‹…›
Елизавете Алексеевне суждено было вернуться в столицу. Она ненадолго пережила Александра. Весной 1826 года она выехала в Петербург, но из-за внезапно усилившейся болезни ей пришлось остановиться в г. Белеве Тульской губ., где она скончалась 4 мая 1826 г.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК