Молодые души

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Обожание»

Специфической особенностью институтского быта считается «обожание». Обычно обожание изображают как явление уродливое, нелепое, смешное, искусственное и вместе с тем широко распространенное в институтской среде. В мое время в нашем институте «обожание» было явлением совсем незаметным. Я бы даже сказала, его не было. Но я «обожала».

Сначала я познакомилась с девочкой старше меня на один класс – Марусей Синицкой. Я встречала ее в рекреационном зале, подходила к ней, и мы обменивались несколькими словами. Мне нравилось ее правильное овальное личико и синие глаза. Мы были на «вы», я относилась к ней с некоторым почтением, как к старшей, но нас, смею думать, связывала взаимная симпатия. Почему это называлось «обожанием»? Просто здесь сказывалась жажда дружеского общения, Оли в институте тогда еще не было.

Я убеждена, что «обожание» имеет место в среде любого учебного заведения. В институте оно усиливалось замкнутостью жизни и бедностью серьезных внешних впечатлений. По опыту собственной восьмилетней работы в средней школе знаю, что и советскую школу не миновала влюбленность юных в старших, трогающих молодое воображение.

«Мне душно, мне тесно в стенах института…»

Я не знаю, многие ли из моих одноклассниц писали дневники. Это было делом интимным. Но знаю, для некоторых из нас дневники составляли важную сторону их душевной жизни. Моя подруга Оля писала дневник не часто и довольно скупо. Я не могла и помыслить коснуться ее дневниковой тетради.

Одной из самых значительных, самых важных черт моего пребывания в институте стала моя дружба с Олей Феттер. Это не была обычная поверхностная или сентиментальная «институтская» дружба. Это была настоящая глубокая органическая душевная связь, сердечная привязанность друг к другу, возникшая и выросшая сама собой, и которая, как мне кажется, неудачно выражается словом «дружба». Если бы у меня не было близости с этой умной, одаренной девочкой, моей любви к ней и ее любви ко мне, моя жизнь в институте была бы гораздо более пуста, скудна, тосклива и даже тяжела. Наша дружба обогащала нас, делала полнее, значительнее, радостнее, счастливее наше существование.

Оля была старше меня на два года, была девочкой другой среды и судьбы. Она была, вероятно, одаренней меня, разносторонней как личность. Но мы дружили «на равных», были совершенно равны в наших отношениях. Мы никогда не ссорились. У нас никогда не было ни малейших столкновений или недоразумений. Наша дружба включала в себя глубокое уважение и абсолютное доверие друг к другу. Вместе с тем мы никогда не стесняли друг друга. У каждой из нас была своя независимая жизнь. Я писала дневник, Оля к нему не притрагивалась. У каждой из нас был круг своих приятельниц, которые не мешали нашей основной дружбе.

Помню одно свое довольно аляповатое стихотворение, вписанное в текст дневника, вероятно, в V или не позднее IV класса:

Мне тесно, мне душно в стенах института,

Мне хочется волей свободной дышать,

Мне хочется страстью бездумной упиться,

Мне хочется жить, и любить, и страдать!

Стихотворение совершенно не соответствовало моему темпераменту и моим реальным настроениям, но все же оно в преувеличенной форме выражало какие-то порывы и действительную душевную неудовлетворенность.

Романы… Романы… Романы…

Это, вероятно, произошло в IV классе. Из института загадочно исчезла Вера Кулакова. Ее задержали на одной из станций под Харьковом, в обществе молодого офицера, и отправили домой. Больше в институте она не появлялась.

Летом во время каникул при переходе в III класс Варя Яржембская познакомилась где-то с каким-то юнкером или молодым офицером. Он влюбился в нее и стал писать ей в институт.

Всегда сдержанная, даже замкнутая, казавшаяся мне высокомерной, общавшаяся только со своей подругой по Смольному Ниной Манюковой, Варя неожиданно стала удивительно развязной. Она читала вслух получаемые письма и издевательски смеялась.

Я недоумевала. Как можно слова любви и поклонения произносить таким насмешливым, пошлым тоном?! И казалось, что, издеваясь над молодым человеком, она публично хвастается своей победой. Таким же тоном она читала вслух свои насмешливые ответные письма, не обращая внимания на то, слушают ее или нет.

Я потеряла к Варе всякое расположение. Примерно в те же дни, когда разыгрывался «роман в письмах» Вари, Женя Лобова как-то подошла ко мне и тихо сказала: «Пойдем, я что-то покажу». Мы подошли к ее парте, Женя подняла ее крышку, вынула небольшой конверт, а из него фотографическую карточку. На меня открыто и прямо глянуло привлекательное умное лицо молодого офицера. (Опять офицер!) «Он сказал моей маме, – произнесла Женя шепотом, – я надеюсь, когда Женя окончит институт, она будет моею». Женя тихо счастливо засмеялась и совсем по-институтски воскликнула: «Дуся!» – и поцеловала карточку.

Женя была дочерью казачьего офицера. В это время ей было лет пятнадцать – шестнадцать. Она не была красавицей. Небольшого роста, смуглая, с тонкими почти черными волосами, небольшими карими глазами, с очень красиво очерченным ртом и великолепно белыми зубами, она все же могла казаться очень привлекательной. Уже начавшие полнеть плечи, тонкая талия и очень красивые, правильной формы руки придавали ее облику обаятельную женственность. Кроме того, она была умна.

Женя – моя приятельница с первых дней институтской жизни. Она часто тосковала, подходила ко мне и говорила: «Мне плохо», – и глаза ее туманились. А я не умела развеять ее тоску, сказать ей бодрящее слово. Но я умела выслушать. Когда мы были во II классе, она подарила мне открытку с подписью: «Помни Женю Л.» Я, как видите, помню.

И у меня был роман. Но роман не реальный, а воображаемый. Героем его стал один персонаж Тургенева.

К четырнадцати – пятнадцати годам кроме Пушкина, Лермонтова, Гоголя, которых я читала очень рано, я прочла Гончарова, Лескова, Станюковича. Но завладел моим сознанием Тургенев.

Живому восприятию Тургенева, вероятно, способствовало то обстоятельство, что к дому, в котором мы жили в эти годы в Чугуеве, прилегал большой сад. У самого дома росли большие старые липы, а дальше – множество фруктовых деревьев. Сад заканчивался довольно глубоким обрывом, поросшим густой травой и кустами. Соседний дом был пуст, а сад, в котором он стоял, был запущен настолько, что ветви его деревьев, стоявших у ограды, спускались в наш сад. Была иллюзия уединенной дворянской усадьбы.

Увлечению чтением, игре воображения способствовала изолированность нашей жизни на новом месте в те трудные революционные годы. У меня совсем не было общества, кроме членов нашей семьи. Я была одна со своими книгами и своими мечтами.

Вот моим героем и стал литературный персонаж, и конечно, Тургенева.

И мне грезилось, что в соседнем пустом доме кто-то живет. Там есть прекрасный юноша. Он немного старше меня, он умен, серьезен, добр. А зовут его Сережа, Сергей. И встречаемся мы с ним по вечерам у ограды, отделяющей наш сад от соседнего, и разговариваем тихо о каких-то невинных вещах, о книгах. И за этими простыми разговорами мне мерещилась живая душевная близость между мной и этим несуществующим молодым человеком.

Так и остался в моей памяти большой сад, а за его оградой старый деревянный дом, в котором живет серьезный близкий мне юноша, оставшийся моей мечтой.

Религия

Я росла в традиционно религиозной семье. Все ее члены были, разумеется, своевременно крещены. Помню крестины брата, который родился в 1913 году. Священник был приглашен к нам домой, и после обряда было устроено соответствующее застолье.

В комнатах у нас висели иконы. Рождество, Пасху, Крещение отмечали в нашей семье торжественно, но скорее не как религиозно-памятные дни, а просто как большие праздники. Так, по крайней мере, воспринимала эти дни я девочкой.

В канун Рождества мы, дети, под маминым руководством и с ее участием украшали большую елку. Обязательным был торжественный постный ужин с традиционными на Украине кутьей (рис с изюмом) и узваром (компот из сухофруктов). Рождество знаменовало и приглашение детей из близких семей «на елку» и поездку в нарядных платьях в Офицерское собрание, где в огромном зале стояла большая елка, играл оркестр, были танцы и скромные рождественские подарки.

Под Пасху пекли куличи (на Украине их называли «пасха»), красили яйца, заблаговременно выращивали на тарелках овес, в зелень которого клали окрашенные яйца. Получалось ярко и красиво. Обязательно делали сырную (творожную) пасху. С вечера накрывали стол, который был очень ярок и красив. Были цветы, почему-то обязательно гиацинты. Куличи, вероятно, святили в церкви, но делали это денщик или домашняя работница.

Я не помню, чтобы мои родители ходили в церковь. Только однажды под Пасху, когда отец был на фронте, мама уехала в какой-то женский монастырь под Харьковом – помолиться о благополучии мужа. Неожиданно папа приехал из действующей армии. Он сейчас же отправился в монастырь и произвел там страшный переполох ночным вторжением в женскую обитель. На следующий день мама и папа вернулись домой спокойные и радостные.

С раннего детства я знала, что на небе живет Бог, который сотворил мир, вокруг него множество Ангелов с белыми крыльями, что у меня есть свой Ангел-Хранитель.

В школе, в которую я поступила шести лет, я уже учила библейские легенды о сотворении мира, об Адаме и Еве, о Всемирном потопе, о Благовещении – явлении Архангела Гавриила Деве Марии, возвестившего ей о предстоящем рождении ею Сына Божия, об Ироде, умертвившем тысячи младенцев, надеясь погубить среди них недавно рожденного Мессию, о распятии Иисуса на кресте и о Его чудесном Воскресении.

Молитвенных настроений у меня не было. В Харькове мы жили на Петинской улице (теперь она Плехановская), неподалеку стояла Михайловская церковь. В ней в положенные часы шла служба и звонили колокола. Когда они звонили по вечерам (благовест?), мощные басовые удары раздавались с такой силой, что действовали на меня угнетающе. «Ну зачем они звонят?!» – повторяла я почти плача.

Чувство же святыни, сливаясь с чувством прекрасного, возвышенного, возникло в моей душе довольно рано.

В школе я выучила наизусть стихотворение Лермонтова «Ангел» («По небу полуночи ангел летел…»). Это стихотворение мне очень нравилось, разумеется, нравится и теперь. В этом стихотворении я бессознательно чувствовала тонкую поэтизацию «безгрешных миров», «звуков небес», неземной чистоты, дыханье возвышенного.

В институтском быту религиозным традициям мы платили немалую дань. Но в нашей духовной жизни религиозные настроения, вера, как мне кажется, не играли большой роли.

Утро начиналось общей молитвой в актовом зале, на которой обычно присутствовала начальница. Может быть, это было недолго удержавшееся нововведение Ольги Александровны. Я помню ее присутствие в актовом зале. Пели молитву старшеклассницы. Старшеклассницы же пели молитву перед трапезой («Отче наш»). На ночь перед отправкой в дортуар молились в своем классе. Читала молитву дежурная или одна из желающих. Раз или два за все время пребывания в институте читала молитву и я, как дежурная. Но вскоре, по присущей мне некоторой застенчивости, я навсегда передала эту обязанность охотницам.

В церковь нас водили регулярно: каждую субботу – вечером, каждое воскресение – утром. Церковь у нас была своя в здании института. Вход в нее из рекреационного зала шел через небольшой коридорчик, застекленный с обеих сторон.

В церкви каждый класс имел свое место и по порядку вливался в церковное помещение по блестящему паркетному полу: младшие впереди, старшие сзади. Переходя в старший класс, мы передвигались на новое место в церкви.

Строились мы правильными рядами по пять или шесть человек. Сзади за нашими рядами на полу лежал ковер, и на нем стояло несколько кресел, обтянутых красным плюшем. Это было место для начальницы и другого начальства, а также для возможных гостей. Их присутствие придавало службе большую торжественность, но начальство и гости бывали чрезвычайно редко. В задней стене церкви на некоторой высоте были небольшие хоры. Служил в церкви тот же священник, который экзаменовал меня, – о. Павел Грома.

В церкви пел свой хор, состоявший из девочек разных, но преимущественно старших классов. Недолгое время по собственному желанию пела в хоре и я. Мне сказали, что у меня альт. Но мое пение не удовлетворило участников хора, и меня скоро деликатно выставили, заявив, что я пою «не так, как надо». Я, помню, совсем не обиделась.

Около каждого класса стояло несколько стульев, на которые в течение службы классные дамы периодически сажали слабеньких на несколько минут передохнуть. За время моего пребывания в институте помню два случая, когда девочек выводили под руки из церкви: им от долгого стояния становилось дурно.

Я была тоненькая, худенькая и, несмотря на розовость щек, могла казаться слабенькой, и первое время классные дамы не раз предлагали мне сесть – передохнуть. Но я твердо отказывалась, без труда выстаивала всю службу, и мне перестали предлагать сесть.

В дни Великого поста нас водили в церковь чаще, готовили нам постную пищу (как и в среду и в пятницу). Помню очень вкусные маленькие рыбешки – копчушки. Остальной пищи не помню.

Во время поста старшеклассницы читали в столовой не «Отче наш», как обычно, а молитву Ефрема Сирина. Служба в церкви во время поста была особенно торжественная. В определенный день три (две?) старшеклассницы выходили во время службы на середину церкви и пели «Иже херувимы» или «Да исправится молитва моя». Пели хорошо, слушать было приятно. Кроме того, в этом выступлении был элемент театральности, это привлекало.

В конце поста нас ждала исповедь, а затем причастие. Должна признаться, что сейчас не вспомнила бы ни об исповеди, ни о причастии, если бы случайно не нашла одной своей старой записи – свидетельство, что этим столь важным обрядам я придавала столь малое значение, что они не оставили следа ни в душе, ни в памяти.

О. Павел Грома вел у нас и уроки Закона Божия. К сожалению, в нашем батюшке не чувствовалось ни благодушия, ни душевной теплоты. Иногда он казался даже грубоватым.

На уроках Закона Божия мы читали Евангелие на старославянском языке. Известное знание старославянского языка, полученное от этого чтения, мне впоследствии пригодилось в моих филологических занятиях. В старших классах мы изучали катехизис – то есть заучивали наизусть главные догмы Православия в форме вопросов и ответов. Сейчас я не помню ни строки из этой книги.

Я думаю, что не ошибусь, если скажу, что религиозная стихия мало владела нашими умами и нашими душами. В воспоминаниях об институте другие стороны нашего быта, наших впечатлений, нашей жизни ярче, сильнее выступают в моей памяти. Они и отлагались глубже.

Я никогда, до последнего класса, не говорила с Олей на религиозные темы – свидетельство отсутствия серьезного интереса к этой стороне человеческого сознания. Я думаю, что большинство из моих сверстниц, не подвергая сомнению ни религиозных догм, ни ритуала церковного действа, не были религиозно настроены. Истинно и глубоко впитавшие христианское учение и мораль, подлинно верующие у нас были редчайшие единицы. Верующей была Люба Советова и, кажется, Нина Циглер.

В течение почти пяти лет регулярно посещая церковь, я не знала текстов церковного богослужения, не воспринимала его смысла.

И вот наступил момент, когда я совершенно непроизвольно ощутила мир, вселенную без Бога. Это произошло внезапно, но явилось следствием какого-то постепенного внутреннего несознаваемого процесса. Это было, несомненно, озарение, освобождение от чего-то наносного, навязанного, выдуманного.

Мир очистился. Бога не было. Не было и дьявола, и белокрылых ангелов. Было огромное мировое пространство, воздушный океан, в котором «без руля и без ветрил» в гармоническом единстве плавает множество планет: огромное, изливающее жгучий свет солнце, луна с ее туманными излучениями, чудесное сочетание звезд и наша зеленая Земля. Было волшебно хорошо, величественно, таинственно и вместе с тем просто и ясно. Христос? Я не знаю. Да, вероятно, был такой светлый человек. Но… я о нем мало думала.

Нет, я не могу больше молиться Богу, думать о Его святой воле. Не хочу стоять в церкви как истукан, без мысли и воли. Я не верю в Бога…

И вот при первом посещении церкви в тот момент, когда Наталья Николаевна усаживала уставших, я заявила, что тоже хочу сесть. «Ты же здорова», – сказала Наталешка недовольным шепотом, однако посадила меня на ближайший стул. Но едва я опустилась на его сиденье, мне стало так щемяще стыдно, так неловко, что я еле высидела положенные минуты. Я, только что приобщившаяся к ощущению величия и красоты вселенной, унижаюсь до такого мелкого поступка, до такого пошлого проявления своего безбожия! Как я могла совершить эту пошлость?! Больше я никогда не садилась в церкви.

Но христианское вероучение вошло в противоречие с теми познаниями, которые давала нам наша скромная институтская программа, но которые, тем не менее, формировали наши представления о мире. Основы христианской морали противоречили сущности моего характера, моей естественной природе. Мне бессознательно, органически не нравилась мораль христианского самоотречения, смирения, самоуничижения. Эта мораль не отвечала моему ощущению жизни, и это часто определяло и мое отношение к людям, мои симпатии и антипатии. С институтом я рассталась в спокойном состоянии безверия.