Воровские истории. О Евгении Рейне
Он в клеточку, она была в полоску,
Она тиха, он светится до лоску,
Вот так их нрав в мгновении счастливом
Был выявлен под фотообъективом.
Лет тридцать пять назад нас с Евгением Рейном сфотографировал у него на кухне Александр Кривомазов. Женя прислал мне фотографию с этим четверостишием на обороте: на нем была рубашка в клетку, на мне свитер в полоску; раскраска всегда имела для него поэтическое значение.
Ему было около пятидесяти лет, когда вышел первый сборник его стихов. Почти вся жизнь была позади, впереди оставалась только слава.
В старом зале, в старом зале,
над Михайловским и Невским,
где когда-то мы сидели
то втроем, то впятером,
мне сегодня в темный полдень
поболтать и выпить не с кем –
так и надо, так и надо
и, по сути, поделом[35].
В его стихах сюжет образован мыслью, но слово важнее и талантливее ее. Оно стоит в начале, как метафора – раньше предмета. И потому говорит больше, чем может и хочет сказать.
Его строчки – как надпись немого кино. Интимной своей мелодией озвучивай, читатель, промелькание прожитой жизни, всегда за тобой в поднебесье полетит силок: время кончается смертью, пространство кончается географической картой, трагедия кончается слезами и той готовностью к любви и тоске, которая заменяет счастье. «Никто не хочет жить и умереть не хочет». Длится и длится прошлое, и важно, чтобы не исчезнуть, все обозначить, поименовать, отметить: было именно так в той коммуналке, в том деревянном доме, на речном вокзале, с тем именем, с той папироской. О Господи, да не важно вовсе, ибо никто не спрашивает о правильности, никто не сверяет, и когда на резкость наведен заплаканный глаз, то это только прозрение, которое не имеет отношения к искусству. И жизнь отношения к искусству не имеет. А как же? Он же пишет хронику – самый страшный жанр двадцатого века. Летописец безымянный, безымянно упорядочивающий вечность? Но что же тогда со сквозняком – отчаянием, одиночеством, бесприютностью – и все на людях, на годах, на углах, со страстью погублять, растерять… А-а, не в этом дело – «Я подумал о такой свободе, о которой песенки поют». Ерничает, все обман. А на самом деле – не до людей, не до жизни, не до себя, таперское наше бренчание по клавишам примет понять не поможет, музыка, даже та, что «душит Шубертом», – не поможет, ибо есть только простодушный в своей силе вал стиха, синтаксис, затягивающий в воронку, звук, зазывающий в бездну; вал накрывает с головой, переворачивает, бьет по камням и уже никогда не отпустит на берег. И предаешься:
Тому, кто назначает нам пайку и судьбу,
Тому, кто обучает бесстыдству и стыду,
Кто учит нас терпенью и душу каменит.
Кто учит просто пенью и пенью аонид,
Тому, кто посылает нам дом или развал
И дальше посылает белоголовый вал[36].
Как-то я спросила его:
– Женя, скажи, ты, Бродский – вы боролись с властью или она сама выискивала вас, отмечала, навязывалась во враги?
Он ответил:
– Конечно, боролись. Мы с друзьями приехали навестить Иосифа в ссылке, в день его рождения, и он объявил нам, что до конца срока не будет чистить зубы.
– ??
– А тебе бы хотелось, чтобы он объявил голодовку, а еще лучше – вскрыл вены?!
Однажды он записал мне четверостишие в альбом:
Все благо –
И даже советская власть,
Нет флага,
К которому я не хотел бы припасть.
Жизнь – всегда повод для стихов, чего же еще от нее требовать?
Лет пятнадцать назад мы сидели с Евгением Рейном у меня дома, как сидели не раз, и Женя, соблюдая традицию, написал мне в альбомчик шуточные стихи:
Посетив твою хавиру,
Я отправился на Виру.
Лиля, Лиля, в самом деле
Как мы много не успели!
Ни страданий, ни романа,
Вместо отношений – рама!
В этой раме – наша дружба,
Больше ничего не нужно.
Написав, Женя сказал:
– Бродский гениально писал экспромты. Они создавались сами собой, без секундного промедления. Я как-то попросил у него книжку для Собчака, он тут же написал на ней: «Городскому голове от городского сумасшедшего». А вот мне нужно хоть немного подумать, сосредоточиться.
– Неужто тебе хотелось бы прослыть великим сочинителем экспромтов, импровизатором?!
– Нет, конечно. Более того, мне кажется несколько обидной моя слава замечательного рассказчика, о чем теперь многие пишут, оттесняя как бы моими устными рассказами мои же стихи. Но что бы я ни рассказывал и как бы ни рассказывал, это все-таки не так уж важно. Я был и остаюсь прежде всего поэтом.
– Но ты все-таки переживаешь, когда у тебя крадут какой-то сюжет…
– У моего серого вещества такая особенность – выдумывать новые сюжеты. Сочинять. Кроме того, я сам вечно попадаю в невероятные истории, рождающие небывалые сюжеты. Долгие годы я вполне легкомысленно относился к этой своей способности, но сейчас, когда мои сюжеты, мои истории вошли в литературу под совершенно другими именами, когда у меня отнято авторство, стало обидно. Я бы, пожалуй, и сам о многом написал, да теперь стану выглядеть плагиатором…