Веселые поминки
Я переводил Силована Нариманидзе, и он, по всем законам гостеприимства, должен был меня угостить. Силован сказал, что в Тбилиси, в ресторане, нас не сумеют вкусно накормить, а нужно нам поехать на его родину – в кахетинское село, где будет устроено настоящее застолье. Я, разумеется, соглашаюсь. По дороге Силован рассказывает, что его односельчане чрезвычайно высоко ценят мой талант. Я удивляюсь, ибо книги я еще не издал, и как-то затруднительно было бы крестьянам в Кахетии меня полюбить. Но Силован меня успокаивает; он объясняет, что односельчане любят меня с его слов, ибо он, Силован, постоянно им рассказывает о моих выдающихся стихотворениях и читает им наизусть исключительно меня и Тютчева. Ну, ты знаешь, поэт – дурак, я начинаю верить; черт его знает, может, и правда… Приезжаем. Стоит огромный стол, вокруг сидят все крестьяне деревни. Все в черном. Я начинаю тревожиться. Силован объясняет, что все они пришли меня приветствовать. Он произносит первый тост, сообщает, какой я замечательный поэт, и предоставляет слово следующему. Тот уже говорит по-грузински и при этом страшно кричит и плачет. Я в ужасе, а Силован успокаивает меня: «Это он убивается, что тебя не печатают!» Ну, разумеется, оказалось, что мы прибыли на поминки, и Силован решил меня к ним присоединить, чтобы сэкономить…
Знаешь, Лиля, жизнь была чрезвычайно щедра на сюжеты. Видно, она любит таких олухов, как я… Недавно я попал в больницу, и у моего соседа по палате прочел на груди татуировку: «Жить хочу, но не умею». Это про меня…
Евгений Рейн написал предисловие к одному моему поэтическому сборнику в 1996 году. Оно начиналось так: «Я мало в чем разбираюсь: только в стихах и в людях. Только в ритмах и строчках». Это абсолютная правда. И не только разбирается, у меня недавно был случай убедиться, что стихи для него – святыня, за которую он умеет постоять. Он приехал в Таллин на Довлатовский фестиваль. В числе многочисленных мероприятий было и такое: девятнадцать русских актрис читали по одному стихотворению Анны Ахматовой, а замечательная эстонская поэтесса Дорис Карева читала свои переводы этих стихов на эстонский. Очаровательные женщины окружали Женю, сидевшего возле самой сцены, прочитав, они садились у его ног, настроение было совершенно идиллическое. И тут настал черед стихотворения.
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От русской церкви отлетал,
Когда приневская столица,
Забыв величие своё,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берёт ее, –
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край, глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда[37].
И так далее.
Так вот, когда Дорис Карева переводила это стихотворение, то первые две строфы еще не публиковались, а стихотворение начиналось со строки «Мне голос был. Он звал утешно…». Во время подготовки к концерту я решила, что актриса не будет читать восстановленные две строфы, поскольку Дорис не бралась их срочно перевести к выступлению; пусть лучше эстонский и русский варианты совпадают – так мне представилось уместным для сцены. Актриса принялась читать, но тут, казалось бы мирно дремавший, Рейн вскочил и, перебив ее, громокипящим голосом прокричал две первые строфы и потребовал: «Скульскую сюда!» – и отчитал меня при всем огромном зале. Был он в этот момент прекрасен!
И тогда же: я вела его творческий вечер. И мне так хотелось рассказать о Евгении Рейне публике, я ведь знала о нем столько замечательных историй, и зал был так внимателен…
– Какой замечательный у тебя получился вечер, – сказала я Жене.
– Мне показалось, что это был скорее твой вечер, – ответил Рейн.
Что делать, у него воруют не только сюжеты и строчки…
Я сказала, что хочу посвятить ему, если он не против, какое-то стихотворение из сборника, к которому он писал предисловие. Он закивал:
– Выбери что-нибудь симпатичное.
ПУТЬ К ДЕРЕВУ ПЕРСИДСКОЙ СИРЕНИ
Евгению Рейну
Металась рыба и забрасывала глаз
в мои глаза,
пока мои же руки
оглаживали вяленый живот
и отделяли снедь от свежих ребер,
чтоб обнаружить полость для песка
и солнца, и прохладного дыханья.
Другие рыбы женщинами шли
по берегу и раздували жабры,
как складки на просторах
летних платьев,
и трогали под солнцем животы,
тяжелые от грез, но углубленность,
какую знают полые кувшины,
им не дана была, и потому
они одышкой объяснялись с миром
и стряхивали тени с рукава,
как гусениц, с брезгливостью,
но томно.
Сирень персидская была подобна
гарему вырвавшемуся на небеса,
растерянному ужасу невольниц,
растерзанному шарфику на бедрах –
чрезмерности – но волновали только
два копошившихся под веками шмеля.
Пронзить зрачком их – значило надеть
их на булавку смысла,
этим правом
не пользовалась ни волос оправа,
густых и шатких, ни прямая речь.
Хватались корни за голову, как
хватает ястреб сжавшуюся ношу, –
впивается чехол засохшей крови,
как ножны в когти, продолжая страх.
И дерево росло и на ветвях
баюкало, как первое цветенье,
случайных рук и тел прикосновенья
не без усмешки, впрочем, на губах
коричневой коры. Такая ясность
была под силу только одному,
ведущему от слова «потому что»
отсчет сознанию. И снова на песок
вели шаги, и начинался берег
умеренный, как вечности урок.
Любовь есть скорбь. И потому песок
то попадал в глаза,
то без его участья
рыдали люди, починяя снасти,
и верили в спасительный улов.
Как грецкого ореха скорлупа
хранит навеки отпечаток мозга,
запоминала желтая вода
табачный запах просмоленной лодки.
Торжественно ломалось горло птиц –
стеклянный скрежет разбивался в скрипку.
Трава поспела и пасла калитку.
И с лиц, укрытых кровельной накидкой,
как пот, стекали голоса.
Металась рыба и забрасывала глаз
в мои глаза, как невод.
Право, странно
надеяться, что созерцанье
дает способность думать и понять
в раю, приблизив запах канифоли,
который жизнь и смерть согласно холят.
И в самом финале: Женя рассказывал мне не только о проводах Бродского в Нью-Йорке, но и о том, как потом Поэта решили все-таки похоронить в Венеции. Эти вторые похороны, по словам Рейна, были проникнуты не только скорбью, но и очнувшимся в людях желанием продемонстрировать себя и свои заслуги перед литературой…
Словом, этот рассказ Евгения Рейна побудил меня написать стихотворение, посвященное Иосифу Бродскому:
ПЕРЕЕЗД В ВЕНЕЦИЮ
…и донна Смерть, аристократка,
входила в залу и украдкой
нагар снимала с канделябров,
меняла свечи, мелкой рябью
мельчила воду; и агностик
в венецианские обноски
свой прах завертывал и к впалой
груди прикладывал каналы,
как ящик в письменном столе;
пока столетие кончалось,
он кончился, и начиналось
посмертной славы торжество,
а что до ящичка, пенала,
до хронологии анналов, –
краснодеревщик и меняла
стихам мистерии вменяли
и охраняли божество
от серых волн, идущих парно
к тем берегам, где древних арник
не помогает медицина,
а цинк надежнее хинина…
1999–2016