Алексей Цветков. Отставка из рая[13]

Один из самых центральных эпизодов моей жизни – с трех до десяти лет, это время я провел в Евпатории в костно-туберкулезном санатории Министерства обороны, в горизонтальном положении, кроме последних месяцев. Если Фрейд хоть в чем-то прав и раннее детство накладывает отпечаток на всю последующую жизнь, то в моем случае это сработало, в недрах моей психологии навсегда осталось что-то от марсианского пришельца. Потому что обычная жизнь вокруг – не та, из которой я родом.

С трех лет я помню – вернее помнил – себя практически непрерывно, а до этого сохранились отдельные картинки. Мы тогда жили в Москве, где отец учился в военной академии им. Фрунзе. Я помню комнату в коммуналке, где-то на Покровке, которая казалась мне огромной, а на самом деле была крошечной и тесной, и еще я выучил все буквы в слове «аптека» и приводил родителей в восторг чтением каждой аптечной вывески, которая попадалась мне на глаза.

И еще я помню поезд, себя в поезде, когда меня уже с диагнозом везли в Евпаторию. В последующие годы, когда я слышал или читал о жизни «ходячих», поезд был чуть ли не единственной частью этой жизни, которую я немного представлял себе изнутри.

А теперь ты лежишь, годами, все время на спине, потому что упакован в раковину из лакированного гипса и марли, это называется гипсовая кроватка, и о том, чтобы повернуться на бок, даже мысль в голову не приходит. К тому же ты привязан для страховки специальной сбруей, которая называется лифчик, и когда, по прошествии нескольких лет, ты узнаешь, что у слова «лифчик» есть и другое значение, это кажется уморительно смешным. Первые месяцы ты плачешь, потому что маленький, смотришь страшные сны и писаешься под утро, но тебя не ругают, здесь к такому давно привыкли.

Впрочем, вскоре уже не так все страшно. Лежачая жизнь полна для ребенка своих приключений, о которых вертикальные и не подозревают. Самым главным в ней были переезды из палаты в палату – например, временная эвакуация из нашей «салатной» в «нижний зал», который показался мне шедевром интерьера. В других палатах были другие шкафы, а в них другие игрушки, на стенах висели другие портреты Сталина и мишки в сосновом бору, а еще твою койку почти наверняка ставили рядом с кем-нибудь новым, кто знал о наружном мире что-то такое, о чем ты и не догадывался. Мы складывали мир из кусочков калейдоскопного стекла, каждый владел небольшим, но своим собственным, не обязательно имевшим полное соответствие реальности, и поэтому мир существовал во множестве непохожих вариантов.

Путешествия бывали и посерьезнее. Например, на лето нас вывозили на веранду, оттуда сквозь перила можно было увидеть дворовую кошку, кошка была чудом и праздником, однажды нам даже принесли котенка посмотреть и потрогать. С тех пор я на кошках помешался на всю жизнь. Но были, конечно, и птицы, они вили гнезда под карнизом и иногда роняли нам прямо в койку всякую дохлую растительность – то-то было забавы ее анализировать и гербаризировать. А уж если что-то росло возле перил – так я впервые увидел паслен и тщательно объел все ягоды, до которых мог дотянуться, это я потом прочитал, что он ядовитый, а тогда съедалось все, что можно было разжевать. А зимой нам показывали и давали потрогать снег – в Евпатории он редкость, его сгребали с подоконника и даже лепили крохотных снеговиков.

Поскольку перемещения в пространстве в эти годы были незначительными, у меня совсем атрофировалось чувство перспективы – мы ведь не помним, что оно не врожденное, а дается практикой. В центре Евпатории, например, есть большая церковь, она была действующей, кажется, все годы советской власти, но поскольку я понятия не имел о церквах и их архитектуре, она с нашей веранды казалась мне игрушечным дворцом восточного падишаха, о каких нам воспитательницы читали сказки. В одной из таких сказок кто-то умер, воспитательница в замешательстве стала объяснять, что такое смерть, и соврала, что люди живут до ста лет. Меня это тогда нисколько не беспокоило, я боялся не смерти, а того страшного, который жил под койкой, куда заглянуть самому не было никакой возможности, а взрослых даже просить не пытался, трепетал услышать ответ. Вроде крысы, у них была плохая репутация, а настоящих я до той поры не видел. С тех пор как увидел, вполне к ним расположен, никаких претензий.

С веранды было видно море, но идеи горизонта тоже не было, и море казалось вертикальной полоской там, где небо упиралось в земной круг. На самом деле море было недалеко, и было видно, как в него заходят люди и плавают в нем, и приходилось ломать голову, как можно заходить в такое вертикальное, как будто в стенные обои.

Перспективы не было не только пространственной, но и временной. Не было самой идеи возраста, мы ведь там были практически все одногодки, дошкольники, и мир делился не на возрастные категории, а просто на две половины – лежачих детей и ходячих взрослых. Эти последние, впрочем, тоже делились на две части: постоянную, персонал санатория, и переменную, родителей, которые иногда приезжали с конфетами и игрушками. Отношение к этим родителям, как ни печально, было прохладное и очень потребительское, сравнивали передачи – у кого игрушки лучше. Одна нянечка, приметив мою мать, сделала свои выводы и потом при всех детях ласково поддразнивала меня – дескать, какой Алеша у нас хорошенький еврейчик. Я был симпатичное дитя и к похвалам привык, но «еврейчик» озадачивал.

Однажды какая-то из воспитательниц заговорила о возрасте, и я спросил, сколько мне лет. Оказалось, четыре с половиной, но было совершенно непонятно, хорошо это или плохо и что с этим делать. Нам ведь, кстати, и рост не помню, чтобы измеряли, для горизонтальных он значения не имеет. Про возраст я сразу забыл до самого начала школы.

С какого-то времени нас стали вывозить на летние месяцы к морю в открытые павильоны, тогда я понял, как оно устроено. Нас даже иногда клали в воду у самого берега, можно было там подрыгать ногами и похлопать руками. А однажды поднялась буря, самая настоящая и, как я понимаю, грозившая реальной опасностью, нас принялись в панике эвакуировать в корпус, а я ликовал, надеясь остаться на мостике последним, и под одеялом потом читал с заныканным фонариком «Таинственный остров». Я, впрочем, забегаю, сначала мы пошли в школу. Читать я выучился еще до школы, собственноручно, спрашивая у взрослых про незнакомые буквы, но тогда еще по складам, и был очень уязвлен при поступлении в первый класс, когда там оказался один мальчик, читавший лучше меня. Мы с ним по очереди читали остальным детям вслух книжку про каких-то советских матросов в каком-то плавании социалистического труда, но мое чтение народу нравилось меньше.

Школа началась так. Первого сентября нас из нашей «салатной» палаты, то есть достигших призывного возраста, перевезли в «сиреневую» вместе с другими незнакомыми детьми, и там учительница Мария Львовна стала учить нас грамоте и арифметике. Сейчас убей не вспомню, как мы лежа управлялись с перьями и чернильницами, но как-то управлялись, и хотя мои фиолетовые мне нравились, я до зубовного скрежета завидовал М. Л. – у нее были красные, которыми она нам ставила отметки. Я страстно возжелал и себе такие, даже поставил вопрос перед родителями в ходе очередного свидания, но М. Л. воспретила. Ну а дальше было как у всех, включая прием в пионеры, опять же горизонтально, до самой выписки. Я стал жадно поглощать книжки, какие попадали под руку – кроме упомянутого Жюль Верна попал еще Гаршин, я был очень впечатлен, но слово «проститутка» долго оставалось загадкой. Я завел скрупулезную тетрадку со списком прочитанных книг и, когда он превысил полсотни, ликовал как дитя, да ведь и был дитя. Одна воспитательница, видя мой энтузиазм, обещала принести мне свою любимую книгу «Это было под Ровно» – я был безумно польщен, но расслышал как «это было подробно» и терялся в догадках. Оказалась какая-то мутотень про партизанские подвиги, я так никогда и не сумел полюбить этот жанр.

И вот еще, наверное, о чем нужно вспомнить: о сексе. Тут тоже было не так, как у всех детей, – нас ведь держали без разделения полов, по крайней мере до моего десятилетия, мы вместе ходили по-большому и маленькому, анатомическую разницу наблюдали ежедневно, тем более что девочек подмывали марганцовкой, но ни о чем другом не догадывались. Однажды рядом со мной положили мальчика, только что прибывшего «с большой земли», и он стал рассказывать небылицы о том, откуда берутся дети и какие меры для этого принимают взрослые (терминологию я освоил позже, уже на воле). Я гневно отмел его теорию как очевидную мерзость и поклеп. Я, конечно, читал про любовь в книжках, но глупостей там не упоминали (Гаршин не впрок), и вообще это было из жизни инопланетян, а из взрослых я знал только персонал и родителей, и мысль, что они, с их мудрыми серьезными лицами, способны принимать подобные позы, казалась смехотворной. Тем более что они, по их словам, тоже когда-то были пионерами, а пионер себе такого не позволит, он ходит в походы и друг пернатых.

Но затем был эпизод прозрения – в уже упомянутом приморском павильоне, там не было банного помещения, и нас мыли на топчане, установленном посреди общего лежбища. И вдруг туда положили девочку – она была ко всему прочему блондинка, что было отдельным открытием, потому что всех до второго класса включительно, а я тоже был тогда второклассник, стригли под ноль. Но у этой, третьеклассницы, волосы были уже отпущены, и она как-то угодила под солнечные лучи, показалось, что вся золотая в этих водяных крапинках. И я вдруг понял, что она не такая, как мы, и что рано или поздно с этим придется что-то делать.

Раз в неделю привозили кино, и если это не было «По щучьему велению», то наверняка «Руслан и Людмила», музыка Глинки просверлила для себя в моем мозгу специальную дырочку. Кино я любил, потому что оба фильма знал наизусть и уже ничего там не боялся. Черномор из этого «Руслана», замечательный человек и персонаж по имени Володя, теперь у меня во френдах в ЖЖ.

Апофеозом всей этой эпопеи было повторное обучение прямохождению. Мы обычно овладеваем этим искусством в возрасте, когда не умеем и двух слов связать. Мне кажется, что я еще помню, то есть, вернее, помню, что когда-то помнил: мать сидит на корточках, протянув ко мне руки, пока я пытаюсь одолеть бесконечные полметра. Но в девятилетнем возрасте отдаешь себе отчет в каждом движении и преодолении – единственное, с чем я могу сравнить это воспоминание, так это с обучением полету, как во сне, только труднее, потому что во сне на обучение уходят считанные минуты, а наяву без шишек не обходится. Вон там, шагах в десяти, лежит книжка или игрушка, или ползет божья коровка, которую надо взять в руки, понюхать, поморщиться и прочитать ей стандартную инструкцию, куда полететь и как там поступить. Раньше приходилось ждать милости от ходячих или бессильно плакать, но теперь ты бог. Ты подходишь к своей божьей коровке, ты даже не упал по дороге – отставляешь в сторону костыли и снисходительно гладишь насекомое по оранжевой пятнистой шкурке. Ты стремительнее его.

* * *

Годы спустя я прочитал «Волшебную гору» Томаса Манна и все узнал, хотя у него, конечно, все не так – персонажи взрослые, говорят об умном и с таким балластом символизма, что челюсти сводит, съедают каждый день много неизвестного и недоступного, а иногда вступают в половые отношения друг с другом. Кроме того, все они отправились в свой семилетний космический полет из прежней реальной жизни, уже до мелочей с ней знакомые, они не были инопланетными уроженцами, как я. Но в остальном все верно, другая жизнь в другом пространстве, этим здоровым и в голову не придет.

Мне приходило потом в голову, какой здесь контраст с судьбой Рубена Гонсалеса Гальего и адом, через который он прошел. Очевидно, у этого потустороннего мира есть изнанка, а мне повезло угодить с лицевой стороны.

Точнее всего как раз не у Манна, а в забытом романе Уэллса об ангеле, раненом и упавшем на землю, который потом уже никогда не мог вернуться.

* * *

Неудобно прибегать к затертым метафорам, но мой выход в мир вертикальных тел был похож на ситуацию, сложившуюся после грехопадения. В книжках все выглядело прекрасной фантазией, наяву каждый день стал трудом и преодолением.

Родители какое-то время жили в Симферополе, куда отец попросил советское войско перевести его ради близости ко мне, но потом его перебросили в Запорожье и там уволили в запас, явно против его воли. Он приехал за мной в санаторий, угостил в столовой пивом, которое мне страшно не понравилось, и отвез в это загадочное Запорожье, бесконечный проспект Ленина от Днепрогэса до Южного вокзала, я увидел магазины, в которых продавали сырки с изюмом и в ту пору еще разливали молоко в бидоны, я сам ходил туда с таким бидоном, а сметану разливали в банки. И еще я увидел пьяных, о которых знал из книжек. Ходячая жизнь оказалась непохожей на настоящую, она была вся из этих книжек.

Ну и школа, конечно. Я оказался настоящим магнитом для плохих мальчиков, потому что был для них прекрасной непуганой дичью. Они сразу научили меня всему плохому, что знали, в том числе обогатили лексикон, с четвертого класса пытались приохотить к курению, но это занятие я до времени отложил. До этого я ничего плохого вообще не знал и не мог себе позволить, а тут безошибочно выбрал в друзья самых отпетых. Мать кивала мне на соседских – смотри, какие интеллигентные у людей дети. Эти интеллигентные потом все сели, практически сразу после школы, а некоторые вернулись, выпили и сели по второму разу.

Да, родители хлебнули со мной горя. Они оказались в безвыходной ситуации, потому что стали инстанцией, выносящей запреты. Я прожил семь лет в мире, где запретов практически не было, нам ведь нечего было запрещать, у нас не было сил ни на что такое, что стоило бы запрета. Нам просто кое-что разрешали, а это ведь совсем наоборот – кошки, снег, море и птицы. Родителей следовало любить, это я понимал, но не знал, как и за что.

Приятным сюрпризом стал невиданный доселе младший брат, его любить было проще. Я рассказывал ему на ночь сказки и водил гулять. Однажды, когда он уже заснул, я вдруг вспомнил всю собственную жизнь с трех до десяти, в невероятных подробностях, почти день за днем. Я лежал и плакал, но радовался, что так хорошо все помню, и дал себе обещание когда-нибудь все это записать в тетрадку. Вот и верь после этого собственным обещаниям.

* * *

Вообще-то эта попытка описать свою нехитрую жизнь подтверждает мою давнюю догадку по поводу намерений и целей мемуаристов: эти тома пишутся для того, чтобы заставить аудиторию разделить свою любовь к себе самому, а вовсе не с целью извлечь урок из прошлого, обычно в мемуарном возрасте любые уроки уже бесполезны. Этот возраст для меня миновал, так и не наступив, приличного капитала самолюбия я так и не нажил. Похоже, что я все время пытался разгадать какую-то встроенную загадку, но коль скоро не разгадал, то излагать ход решения бесполезно, у каждого он все равно свой. Это не значит, что жизнь плохая, она хорошая, сравните хотя бы со смертью. Но все, что мне по-настоящему интересно в собственной, это семь горизонтальных лет в начале, друзья, которых удалось сберечь на десятилетия, и момент выхода за шлагбаум.

* * *

В годы моей евпаторийской горизонтальной инкубации, лет в пять или шесть, у меня сложилось отчетливо солипсистское мировоззрение, хотя слова такого я тогда, конечно, не знал. Если я верно помню, толчком к этому философскому повороту стал сон, который я помню до сих пор: как будто я иду с отцом и матерью (что само по себе было крайне странно, ходячим я себя ни в каких других снах тогда не видел) и мы проходим сквозь какую-то небольшую дверь в высоком заборе, а там огромный луг, на котором лежат люди в цветных одеждах, весело болтают, а между ними ходят звери, медведи, тигры и еще кто-то, и люди этим зверям улыбаются и гладят их. Никакого Исайи я, конечно, ни тогда, ни еще на протяжении лет двенадцати не читал. Но гораздо раньше я прочитал потом почти идентичную историю у Герберта Уэллса, только у него там все происходило наяву.

В сравнении с этим сном реальность с ее уколами, клизмами, манной кашей и отбоем (это было еще до школы, церкви на веранде и приморского павильона) казалась довольно бледной, и тогда зародилась мысль, что все ненастоящее, просто снится, только очень неумело, хуже, чем у меня с тиграми, и все эти взрослые тоже. Я думаю, что подобные всплески подозрительности посещают в этом возрасте многих детей (ни разу не пришло в голову кого-нибудь спросить), но моя ситуация была обострена сведениями о существовании якобы настоящего мира, вот этого самого, где люди ходят ногами, покупают в магазинах маргарин и звонят друг другу по каким-то телефонам. Не то чтобы я и в этот мир верил до конца, но сама множественность и вариантность миров усугубляла подозрения. И это было страшно, еще страшнее крыс под кроватью, которые ведь тоже снились.

Если у жизни и есть урок, то это освобождение – от страха. Я все больше убеждаюсь в том, что жизнь настоящая.

Мне понравилось быть человеком. И еще живы мои замечательные друзья, без которых я бы им не стал.

И еще спасибо кошкам – за то, что первые научили меня любить всех остальных. По-моему, у меня получилось.