3. Дуза

В «Автобиографии» я рассказал, как, Самурай из «Современной утопии», я пытался превратить Фабианское общество в своего рода коммунистическую партию, и намекнул на слабохарактерность и нерешительность героя, из-за которых его попытка не удалась. Причиной неудачи послужило мое мужское самомнение, которое подогревалось особой взволнованностью, что была вызвана этими напряженными усилиями. Логично было призывать к преданности делу социализма, к более тесной связи с лейбористскими политиками и к распространению пропаганды на молодых, на сыновей и дочерей социалистов и либералов и на молодых бунтовщиков, непременно существующих в каждом поколении университетских студентов. Фабианские собрания, которые были трезвыми, чинными дебатами, лишь слегка сдобренными выходками Хьюберта Бланда, вдруг стали весьма острыми и оживленными сборищами молодежи. Слух о кутерьме и разноголосице быстро привлек на все откликающихся школьных учителей, секретарш, студентов и прочую подобную публику, молодых женщин с ограниченным кругом общения, не знающих куда себя девать, которые наводняют большие города в поисках развлечений и случая в чем-то участвовать. В Англии вдруг появилась «интеллигенция» — о чем я написал немного позднее в «Анне Веронике».

Многие молодые женщины пожелали пойти ко мне в ученичество. Последовали серьезные обсуждения политических проблем в маленьких группах из двух-трех человек, стали завязываться своеобразные дружбы, начались пешеходные прогулки-диалоги. В политические и социальные темы вклинивались биографии и то, что можно назвать взаимопроникновением в характеры. Конечно же, иным из этих содержательных дружб вскоре предстояло приобрести более теплый оттенок. Послевоенная сексуальная распущенность была еще впереди, а пока шло никак не обозначенное, произвольное разрушение барьеров, мешающих заниматься любовью. В тепличной атмосфере семейства Бланда в Димчерче и Уэлхолле, которую я уже описал в «Автобиографии», мне, как я понял, была, можно сказать, предназначена роль человека, вызывающего особый интерес Розамунд, темноглазой, крепкого сложения дочери Бланда и гувернантки мисс Хоутсон. Розамунд говорила о любви и о том, как отец стал оказывать ей отнюдь не отцовское внимание. Я почувствовал, что никоим образом не приемлю кровосмешения и, чтобы как можно вернее избавить от него Розамунд, жажду завладеть ею сам. Мисс Хоутсон, которую жизненные перипетии сделали чрезвычайно терпимой и которая питала ко мне необъяснимую симпатию, похоже, вовсе не думала, что для дочери это было бы несчастьем, но вскоре вмешалась миссис Бланд — она ощутила нарастающее возбуждение Хьюберта в окружающей нас напряженной атмосфере, обрушив на нас град обвинений, вступила с нами в противоборство. Бланд пробудил ее неприязнь к сексуальным отношениям. Она писала оскорбительные письма Джейн, возмущалась, как та может мириться с моим недостойным поведением, что в ее устах звучало престранно. Розамунд поспешно оградили от меня и в последовавшей за всем этим сумятице выдали замуж за рьяного сторонника моей партии в Фабианском обществе, Клиффорда Шарпа, и тем самым оградили также от Хьюберта, страстно желавшего вступить с ней в недозволенные отношения. Это был удушающе беспощадный эпизод, полоса острейшего, притом заемного желания, ибо я вовсе не находил Розамунд такой уж привлекательной. Жаль, что мне пришлось об этом сказать, но в окаянной атмосфере, что окружала Бландов, каждого, казалось, тянуло к подобным сложностям, а это заразно, и я хочу, чтобы читатель имел понятие о такого рода душевных инфекциях.

Это мое уклонение с пути истинного породило кое-какие намеки, и слухи, и анонимные письма, и тому подобное, да еще прибавились раздоры из-за переустройства Фабианского общества, и вскоре из-за моего второго промаха в том же духе все это разрослось и стало мне докучать.

Опасные страницы, выходившие из-под моего пера, о групповых браках самураев, идея которых была почерпнута непосредственно у Платона, увлекли самых живых, обладающих богатым воображением студенток, что хлынули в Фабианское общество, когда моя кампания пробудила его от сна. Кое-кем из них овладела жажда осуществить это на практике. Среди них была Эмбер Ривз, дочь человека, который несколько лет относился ко мне очень по-дружески. Она влюбилась в меня пылко и решительно и вызвала во мне ответную бурю страсти.

Супругов Ривз связывали весьма запутанные отношения. Пембер Ривз{376} был подающим надежды новозеландским политиком с ярко выраженной социалистической направленностью. У него была хорошая голова, но мыслил он неоригинально — подражал тем представителям английского правящего класса, что пришли из университетов. Он воображал себя либералом, ученой личностью. Ему нравилось считать себя выходцем из хорошей семьи с добрыми традициями. Он не отличался ни предприимчивостью, ни стяжательством, но очень ясно понимал, что такое право собственности. Он женился в Новой Зеландии на прехорошенькой молодой женщине, значительно моложе него, с примесью венгерской крови. Как многие мужчины показного целомудрия и незапятнанной репутации, он вбил жене в голову, что сексуальная сторона брака мерзопакостна, болезненна и причиняет неудобства — в виде немедленных последствий. У него были две дочери и сын (позже убитый на войне). Характерно для Ривза, что, отправляясь с женой в свадебное путешествие, он ее спросил, есть ли у нее при себе деньги. «У меня они будут целее», — сказал он и с тех пор регулярно выдавал ей небольшие суммы и требовал отчета, на что она их потратила. Он ни за что не позволял ей знакомиться с новыми по тому времени идеями контроля над рождаемостью. Она проходила через тайные страхи и тайный бунт и выбирала между открытым вызовом и искусными хитростями и уловками, что было и, возможно, остается до сих пор уделом сотен тысяч молодых женщин, состоящих в почтенном браке. Не думаю, чтобы ей когда-нибудь приходило на ум кинуться в объятия любовника. Это было вне ее жизненной философии и ее возможностей. Снова заняться этими мерзостями с другим насильником! — Да она бы скорей бросилась в клоаку. И Пембер Ривз отлично знал, как уберечь свое прелестное сокровище, с которым обходился прескверно, от ухаживаний развратных мужчин.

Он сумел найти путь к успеху на политическом поприще в Новой Зеландии, но враждебность Седдона{377} помешала его дальнейшему продвижению. Чтобы избавиться от опасного противника, его послали в Лондон в качестве Генерального представителя, и — при горячем одобрении жены — Пембер Ривз приехал в Лондон. Он не столько примирился с поражением, сколько расширил свои честолюбивые устремления, ибо уже знал о примере Боба Лоу и скоро ему предстояло узнать о Бонаре Ло, человеке колониальной выучки, который делал блестящую политическую карьеру в Англии. Но Пемберу Ривзу недоставало подлинной предприимчивости, чтобы отличиться в лондонском мире. Он сумел завязать немало знакомств; перед семейством Уэбб он, например, выступал в роли почтенного либерала левых воззрений; он был членом того разговорного клуба, «Коэффициент», о котором я рассказал в «Автобиографии», и оставался Генеральным представителем Новой Зеландии — позднее он именовался Специальным полномочным представителем. Его жену находили очаровательной, но он все еще, так сказать, держал ее в узде; его разговоры были скорее содержательны и вызывали желание поспорить, чем прихотливы и занимательны, и в обществе он успехом не пользовался.

Впервые я с ним повстречался на обеде в Королевском обществе, куда меня пригласил Рэй Ланкестер, и Ривз чрезвычайно ко мне расположился. Он тогда писал эссе «Утопии, древние и современные». Он настоял, чтобы я побывал в Сэвил-клубе; вместе с Генри Ньюболтом он приехал погостить в Спейд-хаус, и вскоре наши семейства стали часто и легко оказывать друг другу гостеприимство. С ним самим у меня не возникло особенно близких отношений; он толком себя не знал, придерживался традиционных взглядов на мир, разговор его сводился к рассуждениям о сегодняшних политиках и политических возможностях, но в его жене мы с Джейн увидели на редкость тонкого и интересного человека. Ей было тогда лет сорок; превосходная рассказчица, она еще не утратила чувства юмора и старалась вновь обрести свое «я», утраченное в супружестве. Я ей нравился, и она очень доверительно обсуждала со мной, что ее озадачивало в жизни.

Она сумела любопытнейшим образом придать возвышенный характер своему тайному бунту против мужа; он еще и осознать не успел, что происходит, как она стала ведущей суфражисткой. Такой же путь спасения избрала жена другого деспотичного мужа, миссис У.-У. Джекобс{378}, и подобное противодействие послужило мне основой для книги «Жена сэра Айзека Хармена», которая, по-моему, может представлять интерес как часть истории общества. Миссис Ривз начала высказываться на сборищах в гостиной или в других местах; казалось, это довольно безобидно, а потом она серьезно и решительно принялась разъезжать по всей стране — то на собрания, то на конференции, то туда, то сюда. Всяким другим поездкам ее супруг тут же положил бы конец, но благословенное «Движение» он еще раньше одобрил. Она долгими днями пропадала из дому — отправлялась на окраины с какой-нибудь миссией; одетая для званого обеда, куда ехала одна, она встречалась на лестнице с усталым Титаном, возвращавшимся после трудов на благо империи, которые требовали государственной прозорливости. «Я еще несколько недель назад говорила тебе об этом обеде». У нее теперь были кое-какие собственные деньги; умерли какие-то ее тетушки, и на сей раз она ухитрилась не отдать унаследованные деньги ему, чтобы они были целее. Воспользовавшись его сотрудничеством с фабианцами, она тоже вошла в комитет Фабианского общества. Она преданнейшим образом поддерживала меня во всех моих неуклюжих и безуспешных попытках расширить концепцию социализма, включив в нее сексуальную эмансипацию, и добиться, чтобы лейбористское фабианское движение занялось пропагандой нового образа жизни.

Одну сторону своей жизни супруги Ривз в ту пору охраняли от моих нападок: склонность, переросшую потом в необходимость, принимать всерьез «Христианскую науку». Они, вероятно, чувствовали, что мое отношение к ней может оказаться для них пагубно; а их обоих неким странным образом привлекала возможность не принимать всерьез болезни и медицинские авторитеты. Это позволяло отнести свои болезненные ощущения и полосы немощи и подавленности на счет некоторого недостатка у них веры и воли. По-моему, ее первую потянуло к этому непродуманному материалистическому мистицизму, и приход к нему тесно связан с ее мятежным феминизмом. Она возмущалась общепринятым мнением, что ежемесячное нездоровье женщины делает ее в эти периоды неполноценной, и полагала, что для этого нет никаких оснований. Тем самым она отправляла своих подрастающих дочерей кататься на велосипеде или гулять под дождем, когда им следовало бы отдыхать дома, и с начинающимися простудами она на сверхмодный британский манер боролась с помощью сквозняков. Я не знал другой семьи, где так твердо были бы убеждены, что окна на то и существуют, чтобы стоять открытыми настежь.

У Ривза была очень уязвимая нервная система, и, по-моему, это было врожденное свойство; виной тому был, возможно, какой-то сбой в наследственности; он страдал частыми приступами несварения желудка, сильными головными болями и полосами бессонницы, и, так как он утратил свою былую властную энергию, а жена при столкновении их воль обрела уменье и решительность ему противостоять, он обнаружил, что в разгар его ипохондрии она старается влить в него бодрость и призывает осознать, что он совершенно здоров. Он никогда не советовался ни с одним доктором по поводу своих болей, апатии и дурного настроения, которые с годами мучили его все больше. По мере возможности он не обращал на них внимания, он виделся себе потомственным английским джентльменом-переселенцем, который в своем доме в Новой Зеландии ощущал дыхание «огромных открытых пространств», совершил там предназначенную ему работу и вернулся в метрополию, чтобы сыграть свою роль в прогрессе либерализма.

Следуя лучшим традициям английского либерализма, он заинтересовался Юго-Восточной Европой и «отстаивал» греков, как Тревельяны{379} отстаивали итальянцев, а Бакстоны{380} — болгар. У себя дома он без помех мог разглагольствовать о политике Восточной Европы, о земельной реформе Новой Зеландии и о прочем в том же роде. В семье с ним никогда не спорили и не затевали разговоры о предметах, способных вызвать у него раздражение. Рядом с ним они вели свою собственную жизнь; они обходили его. Их растущее безразличие к его удобствам и заведенному в доме порядку, основанное на неприятии Христианской наукой любых поблажек, привело к тому, что он стал завсегдатаем Сэвил-клуба и Реформ-клуба.

В сущности, когда в 1904 году мне довелось познакомиться с семьей Пембера Ривза, она уже распадалась.

Вскоре его старшая дочь Эмбер пришла в нашу группу. Она тогда подавала блестящие не по летам надежды. У нее было точеное, яркое лицо левантинки, копна очень красивых черных волос, тонкая, очень подвижная фигурка и живой жадный ум. Она стала моей сторонницей и ярой пропагандисткой уэллсизма в Ньюнхемском колледже.

Ее мать поощряла становление нашей на редкость глубокой дружбы. Ей не приходило в голову, что наше постоянное общение может быть чем-то опасно. Она самозабвенно отрицала некоторые наиболее существенные проявления человеческой натуры. И так же, как она и слышать не хотела ни об усталости, ни о несварении желудка или периодическом нездоровье, она делала все возможное, чтобы сбросить со счетов любовь, любовную связь, а всего более желание — как некую непостижимую глупость, что не могла быть свойственна людям, среди которых она жила и которых хорошо знала. Все это плоды воображения, полагала она, и их можно упразднить, просто не позволяя себе о них думать. Она старалась жить своей собственной, полной надежд жизнью, ораторствовала, посещала разные комитеты, бывала в обществе, и в этом ясном, определенном мире подобные фикции переставали для нее существовать. Ее уменье ускользать от Пембера Ривза с помощью всевозможных маленьких хитростей и обманов переняла дочь, и он оказался в своем собственном доме главой семьи, которая систематически его избегала. Эмбер с поразительной легкостью могла исчезнуть во время обеда или ужина, отправиться к неведомым друзьям или на какие-то не поддающиеся проверке совместные чтения. Какое-то время я удерживал наши отношения в рамках большой взаимообогащающей и аскетической дружбы. Мы ходили на прогулки и с подлинной серьезностью рассуждали о социальной философии и прочем в том же духе. Эмбер готовилась к дополнительному экзамену по этике (у нее были высшие оценки и за первую и за вторую части), чтобы получить еще и отличие, а я пытался привести в порядок свои идеи и писал различные статьи, из которых образовался трактат «Первое и последнее». Некоторые мои мысли неожиданно сказались на ее экзаменационных работах и переплелись с ее собственным самобытным подходом, а четкость, которой она систематически училась у своих университетских преподавателей, особенно у доктора Эллиса Мактаггарта, серьезно и с пользой отразилась на моей манере формулировать свои мысли.

Но наши разговоры неизбежно становились все более и более личными, и у нее появилась милая прихоть лестно именовать меня «Учитель», а мне она раскрыла свое домашнее имя «Дуза». (Это было сокращение от Медуза, потому что в школьные годы она ухитрялась изобразить голову челлиниевской Медузы.) Я старался подавить свои чувства к ней, но однажды она разбила тонкий лед моей сдержанности, сказав, что влюблена, а когда я спросил, «в кого», бросилась в мои, конечно же охотно раскрывшиеся ей навстречу, объятия. Идея группового брака и взаимного утешения, как я воплотил ее в «Современной утопии», всячески способствовала быстрому взаимопониманию, и мы с величайшим жаром принялись заниматься любовью. В ту ночь мы легли вместе нагие в постель, это было своего рода обрученье; мы исхитрились встретиться в Сохо, и тогда стали любовниками в самом полном смысле этого слова, и, прежде чем вернуться в Кембридж, чтобы сдать вторую часть экзамена для получения отличия, она уехала, якобы с целью почитать в одиночестве в несуществующем коттедже несуществующей подруги в Эппинг-Форест, а на самом деле решив присоединиться ко мне в Саутенде, где я снял квартиру. Там мы несколько дней никак не могли насытиться друг другом, что ни в малой мере не помешало ее успеху у экзаменаторов по этике. Помню, я лежал с ней на пляже и составлял план работы, которую ей предстояло написать, когда она приедет в Лондон. После Кембриджа ей предстояло продолжить занятия в аспирантуре в Лондонской школе экономики. Помню также, что, когда нашу кладь погрузили в поджидавшее такси, мы замешкались на лестничной площадке, недоуменно подняли брови и радостно вернулись в комнату, в которой жили, чтобы в последний раз с готовностью кинуться в объятия друг друга.

Как только она вернулась в Лондон, я снял комнату неподалеку от Эклстон-сквер, и раз в восемь-десять дней мы проводили там целый день или ночь. Мы имели обыкновение совершать долгие прогулки по Лондону, потом обедали в каком-нибудь ресторане или она покупала холодную курицу и салат, и, как два нагих дикаря, мы весело уплетали это в своей комнате. И во время долгих прогулок, когда мы оказывались за городом, мы не упускали случая обняться; ощущение было совсем новое и острое — заниматься любовью в ветреных сумерках среди кустов неподалеку от Хита, и как забавно было взять у церковного сторожа ключ, чтобы осмотреть колокольню — кажется, Пэдлуортской церкви? — и обниматься в комнате под самыми колоколами. И опять в лесу по дороге домой. Нам нравилось ощущать легкий привкус греховности, который нам придавали мерки того времени, и мои воспоминанья о тех приключениях по сей день отнюдь не омрачены раскаянием, но освещены приятным возбужденьем и радостью.

Когда я раздумывал о наших отношениях, я полагал, что эти экскурсы в чувственность были тайной нитью, которой предстояло связать нас в некой грандиозной творческой работе. Все это время я выдавал на-гора ничуть не меньше продукции, чем обычно, работал так же энергично, как всегда, и отмахивался от ненужных мне развлечений — ведь я знал, что уже через несколько дней буду гладить мягкие, пушистые черные волосы Эмбер. Предполагалось, что она тоже усиленно работает. Как я написал в своей «Автобиографии», меня никогда не удовлетворяла социалистическая, а особенно коммунистическая теория, трактующая мотивы общественного поведения человека, и я хотел, чтобы в своей лондонской работе она попыталась более объективно классифицировать мотивы и препятствия служения обществу, как они проявляются в различных социальных слоях. Я хотел, чтобы она выяснила: «Почему и как человек становится гражданином?» Я и сейчас нахожу, что это могло бы стать очень важным исследованием. Но оно так и не было доведено до конца.

Оно не было доведено до конца, во-первых, потому, что Эмбер мыслила еще слишком несамостоятельно, ум ее был еще слишком ученический, так что ей не по силам было осознать поставленную перед ней задачу и довести исследование до конца, и еще потому, что наша связь перестала быть тайной, разразился чудовищный скандал, и нас вынудили расстаться. Что до ее собственных возможностей, она всегда была способной, очень понятливой ученицей, по натуре пластичной и не напористой; в ней не было ничего похожего на то упрямство и способность к противодействию, которые я так свободно развил в себе под эгидой профессоров Гатри и Джада; и коль скоро больше не существовало курса лекций, который давал бы направление мыслям, не было списка рекомендуемой литературы, ничего, что можно было реферировать и резюмировать, она растерялась. Она была совершенно не подготовлена к тому, чтобы отправиться в заросли фактов с вопрошающим топориком и вырубить каркас какого-либо ответа. Я видел, как такое случается со многими преуспевающими студентами; путешествия по протоптанным тропам и проложенным дорогам не готовят к походам в чащобах, и к тому же профессор Хобхаус{381}, которому она принесла свои первые предложения в надежде, что он их одобрит, не уловил ее основную мысль. Она пришла в уныние, замедлила темп, утратила направление, и работа у нее застопорилась. Из-за этого ее захватывающее любовное приключение оказалось ничем не уравновешено и заняло в ее душе невероятное место; оказалось, у нее масса свободного времени и ей некуда себя девать; тогда как я крепко хранил нашу тайну, она дала волю своему желанию говорить о ней и размышлять вслух. Она невероятно гордилась содеянным. Она купалась в своей чувственной раскованности и гордости.

Она рассказала кое-кому из преподавателей Ньюнхемского колледжа, рассказала своим однокурсникам, рассказала матери, которая пришла в смятение, но, исполнившись отваги, постаралась посмотреть на все как человек передовых взглядов. Мы оказались нарушителями множества моральных и общественных норм. Окружающие возмущались и спорили — вполголоса, украдкой, — и какое-то время мы без помех шли своим путем. Наши стремления и ожидания достоверно переданы в «Великолепном исследовании». Но об одной стороне нашего положения я рассказать не отважился. Я теоретизировал о свободной любви, но Эмбер держал для себя. Я старался создать треугольник. Джейн конечно же оставалась женой, а Эмбер была молодой любовницей; и мы утверждали, что прекрасно понимаем друг друга.

Между тем тоненький ручеек молвы подмывал наш неустойчивый треугольник, и рассеянный ум Эмбер подвергался атакам различных уводящих в стороны идей. Интеллигенцию охватила любовь к воспроизведению потомства, и Эмбер захотелось родить от меня ребенка, чаще и подолгу жить со мной под одной крышей. При моей одержимости работой, при постоянном стремлении «продвигаться вперед» и склонности рассматривать любовь как случайный отдых, меня это вовсе не устраивало. Я предпочитал не понимать, что связывающие нас отношения — это обыкновенные отношения мужчины и женщины, и лелеял мечту об интеллектуальной дружбе и тесном сотрудничестве в делах общественно-политических еще долго после того, как Эмбер потеряла к этому интерес.

Теперь, с расстояния в четверть века, легко понять всю невозможность того неустойчивого положения, в какое мы себя поставили, но в ту пору мне это было невдомек; происходящее касалось меня ничуть не больше любого другого, замешанного в этой истории; я не управлял положением. Будь у меня более ясное представление о нем, я бы, вероятно, «ликвидировал» (как говорят обольшевиченные русские) этот клубок. Раз я не мог оставить Джейн, чтобы жениться на Эмбер, я должен был как старший и потому более ответственный за наше положение помочь Эмбер освободиться от меня. Должен был понять, что великолепная дружба не оправдала ожиданий. Должен был тотчас извлечь из этого хороший урок и встретить поражение достойно. Но не способен я был так поступить, я был одержим страстью к ней и не потерпел бы расставанья. Эта ревнивая страсть стала навязчивой идеей. О других женщинах я и думать не мог, а мысль о том, чтобы отказаться от Эмбер в пользу любого другого мужчины, была мне нестерпима.

В промежутках между нашими встречами Эмбер бывала беспокойна и деятельна. Она много болтала, и у нее был хвост поклонников. Она либо флиртовала с молодыми людьми, своими ровесниками, либо всячески старалась их заинтересовать и была с ними чрезвычайно приветлива. Один или двое хотели на ней жениться. С одним из них, Дж.-Р. Бланко Уайтом (он отличился на экзамене по математике в Кембридже, а теперь стал барристером), она проводила особенно много времени. Они имели обыкновение по воскресеньям отправляться вдвоем на долгие загородные прогулки. Она рассказала ему о нашей близости, и его это чрезвычайно огорчило. Он был здравомыслящий, добросовестно последовательный молодой человек и куда яснее меня понимал, как обстоит дело и как мне приличествовало поступить. К сожалению, из жестокого чувства соперничества он задался целью вынудить меня непременно отказаться от Эмбер. Он стал сравнивать меня с собой. Он решил любой ценой спасти ее от самой себя — для себя.

До сих пор Пембер Ривз шел своим путем среди всех этих любовных перипетий, ничего не замечая вокруг. Какая-то дама из Фабианского общества, любительница писать анонимные письма, пронюхала про нашу историю, но удостоила своим вниманием одну только миссис Ривз. Правда, угрозы, что нас выведут на чистую воду, достигли ушей Эмбер, а тлеющие обиды Бланда разгорелись, и он стал тайно действовать. Теперь, когда я разрывался между всем тем, что значили для меня Джейн и моя работа, и постоянным желанием оказаться в объятиях моей возлюбленной, я вдруг узнаю, что наши отношения уже ни для кого не секрет. Я вовсе не думаю, будто Эмбер ясно представляла, что своими действиями она вынуждает меня развестись и жениться на ней, но как все-таки могло быть, чтобы эта мысль не пришла ей в голову? Думаю, ее тоже тянуло в противоположные стороны. В ее воображении я занимал огромное место, и она не хотела причинять мне боль, но ее жизнь теперь была лишена целостности; в Лондонской школе экономики она била баклуши, и в конце года стало ясно, что она не оправдала блестящих надежд, которые на нее возлагали, — а была она одной из самых ярких звезд на горизонте интеллектуалок феминизма. Она не могла не желать, чтобы поскорее разразился кризис. Бланко Уайт положил конец неопределенности — он пошел к Пемберу Ривзу, объяснил ему, что я ее «обесчестил», и сказал, что готов на ней жениться. Пембер Ривз повел себя в точности как положено было отцу в XVIII веке. Он устроил из этой истории настоящий публичный скандал; объявил о своем намерении застрелить меня и с ревностной добросовестностью «пришел в ярость». Он накинулся на бедную миссис Ривз с криками и обвинениями. Ей же только одно и было важно — утаить от Ривза, что она столько месяцев молча потворствовала нашей связи. Она испытывала отвращенье к общепринятым нормам. Теперь хочешь не хочешь Эмбер предстояло выйти замуж за Бланко Уайта, да еще быть ему невероятно благодарной.

Я изо всех сил стараюсь не оправдывать себя в этой истории, а рассказать, как все возникло и что все мы делали. Из-за разных поворотов моей натуры во мне сосуществовали два совсем разных человека; для одного спокойствие и чувство собственного достоинства Джейн, наши дети и моя работа были дороже всего на свете, а для другого всего необходимей стала Эмбер, и необходимость эта сводила его с ума. Иногда мной управлял один из этих людей, а иногда другой. Быть может, Эмбер тоже мучительно разрывалась между жаждой уединиться со мной и предаться страсти и совершенно естественным желанием восстановить свое доброе имя и жить в кругу своих друзей, бывать у них в гостях и принимать их у себя. Ей было понятно, какие силы раздирают меня, и она знала, что я могу обещать ей лишь героическую жизнь парии, которая была бы для нее невыносимо тяжела.

Когда одержимость сексом брала во мне верх над всем остальным, я забывал о своих теориях свободной жизни Самурая. Я хотел завладеть ею целиком. И я не знаю по сей день, так ли уж ее это привлекало, но при прочих равных условиях она, несомненно, была готова целиком завладеть мною.

Наше поведение определялось не логикой развития наших отношений, а лишь бурными всплесками множества противоречивых побуждений. Я рассказываю о том, что мы делали, но не могу ответить на вопрос: «Почему мы это делали?» Хотя над нами собирались тучи, Эмбер ухитрилась мне дозвониться, и мы в последний раз уединились в нашей комнате неподалеку от вокзала Виктория. «Что бы ни случилось, я хочу от тебя ребенка», — сказала Эмбер, и мне это казалось героизмом. Я не стал задаваться вопросом, чем вызвана эта ее внезапная любовь к потомству, и мы тут же принялись за дело. Она сказала об этом Бланко Уайту, но он остался верен своему решению разлучить нас и жениться на ней. Она упаковала несколько саквояжей, ускользнула из дому и приехала на вокзал Виктория, где я ее ждал. Я увез ее во Францию, в Ле-Туке, и снял там меблированный домик. Там мы оказались в полном одиночестве.

Мы гуляли и говорили о серебристых дюнах, и сидели у моря, и занимались любовью в теплой ночной тьме под молчаливыми, широко расходящимися лучами двух маяков, и обсуждали, что нас ждет впереди. И когда вся сила сексуальной романтики была исторгнута, перед нами угрожающе замаячила наша главная тревога, никоим образом не связанная с этим комплексом. У нас и мысли не было завершить побег, как было принято в XIX веке. Я и подумать не мог о разводе с Джейн. Ни Эмбер, ни меня не прельщала перспектива странствовать по Европе в таком незавидном положении, да еще, вполне вероятно, испытывая денежные затруднения. Нам нужен был Лондон со всеми его возможностями для жизни деятельной. Я был за Лондон и за жизнь без оглядки на общество, но мне это было легче, чем Эмбер, — ее мать повернулась против нее, а собственного положения в обществе у нее не было. К тому же сейчас вести себя таким образом гораздо легче, чем было до войны. Эмбер пала духом. «Я вернусь и выйду замуж за Риверса». Я повез ее в Булонь, посадил на пароход и поехал назад, в Ле-Туке.

Там я прожил еще несколько дней, не в силах сразу вернуться к благопристойной, лишенной плотских радостей жизни Сандгейта и к работе. Потом я пригласил к себе Джейн вместе с мальчиками и изо всех сил старался их развлечь. Не помню, что именно происходило тогда у меня в душе, но, мне кажется, это был поистине мудрый шаг. Рядом были веселые мальчишки, и я гулял с ними, бегал наперегонки, купался и сумел перебраться через пропасть, которая разверзлась между мной и Джейн, назад к ней. Когда душевное смятение становилось невыносимо, я отправлялся один на прогулку, проходил миль двенадцать по незнакомым, а значит, живительным окрестностям. И я принялся за работу, за одну из моих хороших книг, «История мистера Полли». По-моему, свадебный пир мистера Полли написан очень неплохо, и странно вспомнить, что иные из этих лучших страниц я писал, горько рыдая, как разочарованное дитя. Джейн была поразительна. Она не обнаружила ни обиды, ни возмущенного себялюбия. Она никогда не полагала и не чувствовала, что наши отношения в первую очередь сексуальные или что их определяет сексуальное предпочтенье. Джейн всегда рассматривала пылкость моего сексуального воображения как некое органическое заболевание; она ни во что не вмешивалась, терпеливо и ненавязчиво пережидала, когда мое лихорадочное возбуждение схлынет. Если бы не ее невосприимчивость к подобным лихорадкам, я, возможно, не сбился бы с пути. Вскоре мы уже разговаривали о происшедшем так, словно речь шла не обо мне, а о ком-то другом, о ком мы оба беспокоились.

Мы решили распрощаться с Сандгейтом и его чересчур здоровым, в сущности убаюкивающим, образом жизни. Необходимо было покончить с однообразием наших дней и вечеров, лишенных каких бы то ни было событий. Вот продадим дом и заведем новый в Лондоне. У меня появится возможность видеться с множеством людей и разнообразить источники радостного волнения. Джейн изголодалась по музыке, а там она сможет посещать концерты, картинные галереи и художественные выставки, которые ее привлекают. Мы оба перестанем замыкаться в себе. Я избавлюсь от мук ревности, время от времени позволяя себе вступать в сомнительные связи.

Но на этом наши отношения с Эмбер не кончились. Она вышла замуж за Бланко Уайта, а потом содрогнулась от содеянного. И безжалостно преподнесла все мне. Это непростительно, но так уж оно было. В совершенном отчаянии она кинулась ко мне и опять уехала, а я вел себя как непостижимый, нерешительный осел. Она пожелала, чтобы до рождения ребенка Бланко Уайт и близко к ней не подходил и чтобы она была вольна видеться со мной. Не стану рассказывать в подробностях, что из этого проистекло, что пережили и как негодовали все, кто имел к этому отношение. Кроме Джейн и Бланко Уайта, ни у одного из тех, кто имел отношение к происходящему, не было определенных намерений, и всего меньше у Эмбер.

И она и я отчаянно цеплялись за наше представление, что мы поддерживаем некий новый тип отношений мужчины и женщины, противостоящий тупому и низменному миру. На самом же деле мы сдали позиции давно, еще когда позволили воспрепятствовать нашей связи. Нам следовало оставаться любовниками и послать всех к черту. А если бы нас на время разлучили, мы должны были бы добиваться свободы и права выбора. Нам следовало что-то предпринять. Ребенок тогда был совсем ни к чему. Мысль о нем в тот вечер казалась заманчивой, но ей суждено было стать источником весьма озадачивающих запоздалых раздумий. Даже из этих объяснений, составивших подлинную картинку-загадку, можно понять, что ему в ней места нет.

Фальшивое положение, в котором мы оказались, повинно и в том, что побег в Ле-Туке обернулся для нас неудачей. С тех пор нам нечего было сказать в свою защиту. Нам только и оставалось, что признать свое поражение и получить по заслугам. С моей стороны последовали многословные объяснения, но чем многословней объяснение, тем меньше оно объясняет. Бледный отсвет некоторых сторон нашего положения — или скорее связанных с ним чувств — появился в «Анне Веронике» и в «Новом Макиавелли». В этом крылась основная причина развернутой против обеих книг кампании, о чем я уже писал в «Автобиографии». Потом последовало несколько недель m?nage ? trois[45] в Кейтерем-Вэли, в доме, который я снял у Элизабет Робинс; были интимные встречи где-то еще, и до самого рождения дочери Эмбер я навещал ее в родильном отделении лечебницы в Кембридж-террас и торжественно, у всех на виду, прогуливал в Гайд-парке.

И еще некоторое время после этого знаменательного события мы с Эмбер ухитрялись встречаться, но уже не чувствовали себя победителями, и нашей гордости как не бывало.

Несколько предвоенных лет мы не виделись совсем. Потом опять стали видеться. Однажды в воскресенье она и ее муж обедали у нас с Джейн в Истон-Глиб. После смерти Джейн наши встречи стали более регулярными; раз-другой Эмбер и Бланко Уайт приезжали ко мне на ужин, и у нас установились подлинно дружеские отношения. Возможно, это произошло бы раньше и с большей открытостью, если бы не страх, что об этом прознает Пембер Ривз и поднимет шум. При жизни Джейн подобный шум причинил бы ей боль. А когда ее не стало, меня бы он нисколько не задел. Но с Бланко Уайтом я вижусь нечасто — на мой взгляд, он любитель изрекать расхожие истины и лишенный воображения спорщик. Теперь, когда мы не нарушаем приличий, я предпочитаю развлекать одну Эмбер. Время от времени я приглашаю ее в театр или в оперу или мы обедаем в ресторане; мы работали вместе над одной из моих книг, а ее дочь, дитя нашей переломной поры, теперь считает меня своим настоящим отцом и вместе с мужем бывает у меня постоянно. Нас с Эмбер более не связывает ни страсть, ни ревность, только глубочайшая душевная близость и доверие. Надеюсь, она чувствует, что в случае надобности всегда может на меня рассчитывать, а я надеюсь, что могу рассчитывать на нее.

Когда мы с Джейн продали Спейд-хаус, мы поселились в прелестном обветшалом доме XVII века на Черч-роу в Хемстеде, и вскоре — для работы и нервной разрядки — я снял квартирку на Кэндовер-стрит в стороне от Грейт-Портленд-стрит. Там у меня был письменный стол, и я писал, и среди множества самобытных, непоседливых личностей, что мелькают на обочине мира людей интеллектуального труда, туда заглядывали разные дружески расположенные ко мне женщины. Туда, среди прочих, приходила Дуза, и, как я почувствовал, горечь оттого, что я ее потерял, пошла на убыль. По-моему, заключительный всплеск неверности был спасителен для нас обоих. Я опять дал волю воображению и уже явно приходил в себя после нашего буйства.

Мне тогда хорошо работалось, я писал романы и рассказы. К этой поре относятся «Мистер Полли» и «Новый Макиавелли». Но Дуза в этих книгах не присутствует. Я смог бы изобразить нечто схожее с ней, лишь когда все отойдет в прошлое. Что-то от ее ранней предприимчивости есть в «Анне Веронике». Но в «Великолепном исследовании» (1915) в образе Аманды время от времени появляется именно Дуза — в самом своем бессовестном виде. И я рассказываю о ней там больше, чем здесь, и гораздо больше того, что происходило на самом деле; я превратил ее в тип, который, похоже, виделся мне в довольно безжалостном свете, и в главе под названием «Цена ревности» я довольно откровенно показываю вызванные этим трудности и собственное расположение духа. Леди Марейн, тоже из этой книги, написана с личности, которую я знал весьма близко, о чем расскажу в следующей главе.

Однако я все еще никак не могу приступить к этой новой главе. Что-то я еще упустил. Изображая Дузу, я показал ее предприимчивость и чувственность и намекнул на ее потаенную бессовестность. Но ей присуще и постоянство в дружбе, и мужество смотреть в лицо действительности, даже унизительной действительности, чего в моей картине нет. У нее был дисциплинированный ум. И у Джейн тоже. За исключением Марджори Крейг, моей невестки и к тому же моего секретаря, я больше ни разу не соприкоснулся с женским умом, который был бы воспитан в таком стремлении к достоверности, пусть даже речь идет о чем-то неприятном или унизительном. Если одна из этих трех лгала, она знала, что делает. Дуза лгала, но по мелочам, скорее хитрила. Большинство женщин лжет и себе и другим. Они, как правило, даже в большей степени, чем мужчины, живут в вымышленном мире. Им важно пробудить в себе личность и добиться, чтобы мы ее признали. Им невмоготу жить, когда их личность не принимается в расчет. Но самая суть любви, что дарила мне Эмбер, пережила все истолкования и все связанные с ней плотские восторги. Она выжила, и своеобразная любовь, которую я питаю к Эмбер, тоже выжила несмотря на то, что жизнь совершенно нас развела и многие годы мы встречались от случая к случаю. У нас была возможность поразмыслить друг о друге, и оказалось, в каждом есть что-то стоящее, что нам захотелось сохранить в памяти. Существует некое естественное нежное взаимопонимание, которое при встречах очевидно без слов.

Возвращаясь к Эмбер, должен сказать, что она была хорошей матерью, не только интуитивно, но и благодаря уму и добросовестности. Она воспитала всех троих своих детей в относительной и отважной бедности, и они выросли трудолюбивыми и нравственными, а когда обе ее дочери — весьма современные молодые особы, желающие полагаться только на самих себя и открыто идущие своим путем, — одна за другой стали ее озадачивать, она обратилась ко мне, чтобы обсудить, как следует к этому отнестись. Бланко Уайт был человек щепетильный, а я — нет, и в таких делах я разбираюсь. Эмбер вовсе не казалось странно, что она советуется со мной не только о моей дочери, но и о дочери Бланко Уайта.

В 1930 году наша дочь с отличием сдала экзамен на степень бакалавра наук и стала восходящей звездой Лондонской школы экономики. Ей поведали, кто ее настоящий отец, и она приехала ко мне, чтобы я мог должным образом с ней поговорить. Она знала мои сочинения, и новость, что нас связывают кровные узы, показалась ей и романтической и привлекательной. Я же увидел в ней чистую духом, страстно увлеченную работой, в меру честолюбивую молодую женщину. Но не стану выходить за рамки собственной автобиографии. Не думаю, что дочь, которую в глаза не видел с младенчества до зрелости, может быть истинной дочерью, но я вижу в ней, можно сказать, любимую, очень ко мне расположенную племянницу, и всякий раз, как она приезжает в Лондон, мы вместе где-нибудь обедаем, и бываем в театре, и очень мило друг с другом обходимся.

А теперь, как своего рода постскриптум, отрывок из письма, которое я получил 25 августа 1939 года. Мне чрезвычайно приятно, что из него будет видно, какими представляются наши отношения самой Эмбер.

«Вчера вечером мы вернулись из Уэльса и нас ждала твоя книга — теперь будет о чем поразмыслить, это замечательно. В пору, когда жизнь, какой мы ее знали, похоже, для всех нас подходит к концу, мысленно возвращаешься в прошлое, и не будь этой книги, за которую следует поблагодарить, я, вероятно, все равно бы написала, чтобы сказать тебе спасибо. То, что ты дал мне столько лет назад, — любовь, которая казалась мне совершенной, влияние твоего ума и нашу дочь — с тех самых пор поддерживает меня. Я ни разу ни на миг не почувствовала, что игра не стоила свеч».