Глава двадцать четвертая ВСПОМНИТЬ ВСЕ
Глава двадцать четвертая ВСПОМНИТЬ ВСЕ
В Испанию прибыли в первых числах мая, поселились у американцев Билла и Энн Дэвис (люди типа супругов Мерфи, но более скромные, познакомились с Хемингуэем в Мексике в 1941 году) на их вилле «Консула» под Малагой. «Ели там вкусно, пили вволю. Каждый мог делать, что хотел, и, когда я, проснувшись утром, выходил на открытую галерею, опоясывавшую второй этаж дома, и смотрел на верхушки сосен в парке, за которыми видны были горы и море, и слушал, как шумит в сосновых ветвях ветер, мне казалось, что лучшего места я никогда не видел. В таком месте чудесно работается, и я сел за работу с первого же дня». Сын Дэвисов Теодор, которому тогда было 10 лет, вспоминал, что его родители полностью стушевались перед гостем: тот был центром всей жизни в доме. По утрам гость работал: написал эссе, о котором его давно просил Скрибнер — «Искусство рассказа» (The Art of the Short Story), где развивал «принцип айсберга», рассказывал о людях и событиях, вдохновивших его на некоторые рассказы, и критиковал коллег. (Скрибнер текст отклонил и при жизни автора он не публиковался.) Две недели прошли тихо. Но к середине мая работу пришлось отложить: были более важные дела. «Как показало время, я бы никогда не простил себе, если бы пропустил то, что произошло весной, летом и осенью этого года. Страшно было бы это пропустить, хотя страшно было и присутствовать при этом. Но пропустить такое нельзя».
О чем это — уж не переворот ли против Франко? Нет, Ордоньес и Домингин проведут серию боев. Ордоньес был друг, почти сын, Домингин, человек более расчетливый, интеллектуальный — тоже друг, но с оговорками. Соревнование обострялось тем, что матадоров связывала родством Кармен Ордоньес. «Бой быков без соперничества ничего не стоит. Но такое соперничество смертельно, когда оно происходит между двумя великими матадорами. Ведь если один из боя в бой делает то, чего никто, кроме него, сделать не может, и это не трюк, но опаснейшая игра, возможная лишь благодаря железным нервам, выдержке, смелости и искусству, а другой пытается сравняться с ним или даже превзойти его, — тогда стоит нервам соперника сдать хоть на миг, и такая попытка окончится тяжелым ранением или смертью».
В «Консулу» стали съезжаться знакомые — Хуан Кинтана, летчик Руперт Белвилл, любитель корриды, с которым подружились в прошлый приезд. 13 мая выехали на нескольких автомобилях в Севилью (там Мэри простудилась и вернулась в Малагу), оттуда в Мадрид, где публика проявляла к Хемингуэю повышенный интерес — одни как к нобелевскому лауреату, иные как к другу великого Ордоньеса. Среди репортеров была 19-летняя ирландка Валери Денби-Смит, путешествовавшая в качестве внештатного корреспондента разных агентств; Бельгийская служба новостей поручила девушке взять интервью у писателя, о котором она едва слыхала. «Я понятия не имела о его славе. Мне кажется, он нашел это очаровательным». После первой же беседы Хемингуэй пригласил Валери сопровождать его, и она обещала приехать к фиесте.
Далее — Аранхуэс, где еще до боя запахло кровью: «Когда мы шли посыпанной гравием дорожкой к мощеному двору отеля, забитому машинами, я вдруг услышал грохот и, обернувшись, увидел лежащий на боку мотороллер. Люди сбегались к водителю, который, видимо, сильно расшибся. Но девушку, сидевшую позади водителя, выбросило на середину мостовой. Я подбежал к девушке, поднял ее и держал на руках все время, пока мы ловили машину, чтобы отвезти ее в больницу. Но все машины, видимо, были заняты другими делами. Я боялся, что у нее повреждено основание черепа. Крови было немного, и я нес девушку очень бережно, стараясь не повредить ей и в то же время не запачкать кровью свой костюм. Мне не жаль было костюма, но несчастье, случившееся с девушкой, само по себе служило достаточно дурным предзнаменованием, недоставало еще, чтобы я в таком виде сидел в первом ряду перед ареной боя быков. Наконец мы достали машину, передали девушку в надежные руки, и ее повезли в больницу. Потом мы сошлись с нашими гостями в ресторане на набережной. Меня очень огорчало, что несчастье с девушкой случилось в день открытия фиесты, и тягостно было вспоминать ее посеревшее, запыленное полудетское лицо. Я беспокоился, не повреждена ли черепная коробка, и мне было стыдно, что все время, пока я нес девушку на руках, я думал не только о ней, но и о том, как бы не выпачкаться в крови».
«Опасное лето» переполнено рассуждениями о смерти: «Любой человек может иной раз без страха встретиться со смертью, но умышленно приближать ее к себе, показывая классические приемы, и повторять это снова и снова, а потом самому наносить смертельный удар животному, которое весит полтонны и которое к тому же любишь, — это посложнее, чем просто встретиться со смертью. Это значит — быть на арене художником, сознающим необходимость ежедневно превращать смерть в высокое искусство». Дурные предчувствия сбылись — Ордоньес был ранен, но скоро поправился (что сталось с девушкой, неизвестно, да и факт ее существования не подтвержден) и приехал в «Консулу», куда к тому времени возвратились Хемингуэй и Дэвис. Пока Ордоньес лечился, Хемингуэй съездил в Альхесирас посмотреть на его соперника, которого признавал «великим художником», но только в прошлом — рога его быков были подпилены, и от него, как от бедного Кашкина из «Колокола», пахло смертью.
Ордоньес выздоровел в конце июня. Шурин ждал его в Сарагосе, где должно было состояться очное состязание. Свита Хемингуэя полнилась: приехали Хотчнер, доктор Сэвирс, Джанфранко Иванчич, последние — с женами. Образовалась так называемая «куадрилья» (группа поддержки, сопровождающая матадора): кроме вышеназванных лиц, Дэвисов и Валери Денби-Смит, в нее входили Кинтана, Белвилл, фотографы Питер Бакли и Хулио Убинья, актрисы Полли Пибоди, Лорен Бэколл и Беверли Бентли, периодически присоединялись разные репортеры, актеры и светские бездельники; за редким исключением все эти люди были намного моложе Папы. Один из временных спутников, испанский журналист Хосе Луис Кастильо-Пуче, написал книгу, где преувеличил свою роль в окружении Хемингуэя и оплевал других: Хотчнера обозвал «эксплуататором» и «прилипалой», добрейшего Дэвиса — «сторожевым псом», Валери — «подлой стервой» и т. д. (Хотчнер подаст иск за клевету и выиграет процесс.) Но не он один был ревнив: многие члены «куадрильи» говорили друг о друге гадости, а Хотчнера недолюбливали все, ибо он был ближе других к «матадору»: литературные и деловые вопросы Хемингуэй обсуждал только с ним. Кто платил за всех? Кто побогаче, жили за свой счет; за «бедных», по утверждению Мэри, платила она, и не из средств мужа, а из собственных: она была фотокорреспондентом «Спорте иллюстрейтед».
Валери присоединилась к группе в Памплоне. Хемингуэй предложил ей должность секретаря; она станет его последней «дочкой». В книге «Бег с быками: годы с Хемингуэями» и многочисленных интервью она рассказала о том лете: «Мне казалось, что это был непрерывный праздник, где ночь смешивалась с днем. Спали три или четыре часа. В два-три часа утра танцевали на улице и веселились, потом ложились спать, и все начиналось снова, в 10–11 утра сходились на площади в кафе, там была обязательная выпивка и обсуждение корриды. Мы все учились, и это было наслаждением и для Эрнеста и для молодежи, окружавшей его. Он рассказывал, показывал и учил». «Стол всегда был достаточно велик, и любой мог подойти и сесть к нам, и немногие различали, кто был членом группы, а кто нет». «Да, он напивался, да, все мы напивались время от времени, все мы действовали друг другу на нервы, и были скандалы. Но это — жизнь».
О Хемингуэе: «Он всегда руководил другими людьми. Мы никогда не воспринимали его как нуждавшегося в опеке. Он всегда и всюду был главным. Он украшал людей. Он делал их более интересными, чем они были в действительности. Я не знаю, как он описал бы меня, но он заставил меня чувствовать себя намного более значительным человеком, чем я себе казалась. Это был настоящий подарок». Какого рода чувства они питали друг к другу, неясно: Хемингуэй галантно ухаживал и флиртовал, как со всеми молоденькими девушками, Валери держалась как подобало «дочке». В книге она приводит его письма: «Я не могу обойтись без тебя. Я знал это и раньше. Но теперь я знаю, как это захватило меня. <…> Я люблю тебя всегда — утром, когда просыпаюсь, и ночью. Когда ложусь спать — я вижу тебя ясно и светлой ночью, и темной…» Но он всегда был галантен, владел искусством романтического флирта и писал такие письма многим женщинам. Во всяком случае, в семейные отношения Валери не вмешивалась, и Мэри к ней относилась чуть менее настороженно, чем к Адриане.
Фиеста завершилась плохо, Ордоньес снова был ранен, Хемингуэй ссорился с женой. Та сломала палец — она в этом отношении была весьма похожа на мужа, — он заявил, что она притворяется, чем вызвал возмущение Сэвирса. Валери о Мэри: «Она была независима; я не думаю, что она когда-либо говорила ему, что он не так одет. Она принимала его таким, каким он был. Он тоже не хотел, чтобы женщина постоянно крутилась возле него. Мэри обладала очень сильным характером. Он часто был угнетен и не мог писать. Когда вы живете с таким человеком, нужно жертвовать собой, вы не можете быть счастливым; для Мэри это было слишком трудно». «Мэри любила светскую жизнь. Эрнест не заботился о светскости, он не был снобом. А Мэри любила быть около знаменитостей. Они были абсолютно разные». Джон Хемингуэй тоже говорил, что снобизм Мэри и ее жадность к светским развлечениям сделали последние годы его отца тяжелыми. Но самой Мэри ситуация виделась иначе: «опасное лето» 1959 года она назвала «беспрерывным цирком», с горечью добавив, что ей в этом цирке роли не отводилось: она стала «неслышимой и невидимой».
Во время очередной передышки в «Консуле» к группе присоединился генерал Лэнхем. Корриду он не любил, а толпа бездельников, осыпавших Хемингуэя лестью и дравшихся за его внимание, по мнению генерала, не шла на пользу его фронтовому другу. Ему не понравился и сам Хемингуэй: он «пытался молодиться», «назойливо сквернословил», публично оскорблял жену, жаловался, что она «прокутила его деньги», постоянно был «на взводе» и затевал ссоры по пустякам. Лэнхем и Сэвирс описывают случай в ресторане 20 июля: танцевали, Лэнхем, проходя мимо Хемингуэя, казавшегося одиноким, положил ему руку на плечо и задел голову — тот «дернулся как от удара и закричал, что никто не смеет к нему прикасаться». Лэнхем пошел прочь, Хемингуэй догнал его, плакал, сказал, что стесняется редеющих волос, пойдет в парикмахерскую и наголо обреется, генерал «чувствовал ужасную жалость, но простить не смог».
Юбилей Хемингуэя — 60 лет (а заодно и день рождения Кармен Ордоньес) — отмечали в «Консуле». Мэри организовала праздник: танцоры фламенко, тир, оркестр, шампанское из Парижа, 34 гостя, среди которых затесался индийский раджа; из старых знакомых приехал разведчик Дэвид Брюс с женой. Вечер прошел весело, но муж вновь упрекал жену за то, что она «тратит его деньги на бесполезные развлечения». Его физическое состояние ухудшилось, диету он забросил, в алкоголе себя не ограничивал, печень и почки отказывали, Сэвирс пытался лечить его, но он отказывался выполнять предписания. Снова бои быков: в Валенсии ранены Домингин и Ордоньес, в Малаге — первый, в Бильбао — второй. В «Опасном лете» увечья описаны в мельчайших подробностях: всякий раз они были ужасны, но почему-то через пять — семь дней матадоры оказывались на ногах и продолжали выступления. В конце концов победителем вышел Ордоньес. Никто, кроме быков, не умер, лето было опасным только для Хемингуэя, который провел его, не сообразуясь с состоянием здоровья и почти не работая. Впрочем, то было его право.
А как же «толстозадый» Франко? 1 апреля 1959 года неподалеку от Мадрида диктатор открыл мемориал, где были захоронены сражавшиеся по обе стороны и написано, что они погибли «за Бога и Испанию». Видимо, Хемингуэй с этим согласился. Вот единственные упоминания о гражданской войне во второй части «Опасного лета»: «В этой части Испании люди, понимавшие, что такое настоящие быки и настоящий бой быков, были истреблены в гражданскую войну — и на той, и на другой стороне». «Красные не ходят на бой быков, это противоречит их учению». Колокол свое отзвонил… Косвенно связан с политикой был забавный эпизод: в сентябре состоялся визит Хрущева в США, предполагалось, что Эйзенхауэр вскоре нанесет ответный визит в Москву. Пошли слухи о том, что Хемингуэй может его сопровождать, как Шолохов — Хрущева. 10 сентября корреспондент «Нью-Йорк таймс» писал, что на вопрос, поедет ли Папа в СССР, тот ответил: «Зачем мне ехать в Россию, если коррида в Испании? Вот если они пригласят Ордоньеса — тогда я могу поехать». По словам Генриха Боровика, Хемингуэй потом очень извинялся перед русскими и объяснял, что это была шутка. Понятно, что шутка; а все-таки в Россию, несмотря на регулярные уверения в любви, он так за всю жизнь и не собрался.
Осенью, когда бои закончились, гости Дэвисов стали разъезжаться. 16 октября, после очередной ссоры, Мэри улетела домой, чтобы привести в порядок «Ла Вихию» и дом в Кетчуме для приема Ордоньесов, которых пригласил ее муж. Завершив работы, она написала мужу, назвав его поведение «бездумным», придирки к ней «оскорбительными», и сообщила, что поселится в Нью-Йорке одна и «наконец-то отдохнет». Муж телеграфировал из Парижа накануне отъезда: «Прости, не могу согласиться ни с одним пунктом письма. Но уважаю твое мнение, хотя абсолютно с ним не согласен. Рад хорошим вестям с Кубы, прости, что доставил много забот и хлопот. Люблю по-прежнему…»
Хемингуэй в сопровождении Ордоньесов прибыл в Нью-Йорк пароходом 1 ноября (в Париже простудился, не выходил из каюты, жаловался, что «голова отказывается работать»); встречал его Хотчнер, который уехал еще раньше Мэри и нанял для нее квартиру по адресу 62-я Ист-стрит, 1, с видом на Центральный парк. Отвез туда Хемингуэя — тот назвал квартиру «безопасной», Хотчнер и Мэри были в ужасе, увидев в этом признак мании преследования. Но в остальном Папа рассуждал ясно. 3 ноября отдал Скрибнеру для ознакомления рукописи «Праздника». Опять семейный конфликт: он хотел показать Ордоньесам Гавану и Ки-Уэст, потом ехать в Кетчум, жена требовала, чтобы ее оставили спокойно жить в Нью-Йорке. В конце концов супруги вместе с Ордоньесами, не заезжая на Кубу, прибыли в Кетчум, но сразу после приезда гости, к облегчению Мэри, исчезли (возникли проблемы у сестры Антонио) и она осталась с мужем наедине, если не считать тотчас примчавшегося Роберто Эрреры. Был еще доктор Сэвирс, но его присутствие действовало на Хемингуэя благотворно: ел и пил меньше, следовал режиму, вскоре смог нормально гулять и охотиться. Однако душевное состояние улучшилось незначительно: остались страхи, раздражительность. 27 ноября Мэри упала и раздробила о ружье локоть, раненую отвезли в больницу, лишь во второй половине декабря она вернулась в новый дом; по ее воспоминаниям, муж за нею ухаживал, но был раздражен, словно она покалечилась нарочно. Сам он к декабрю опять стал совсем плох: повысилось давление, возобновились приступы бессонницы.
В середине января 1960 года супруги вернулись в Гавану. Вскоре Валери Денби-Смит получила письмо, где Хемингуэй говорил, что не может без нее обходиться, угрожал самоубийством; Мэри никто не спрашивал, Валери приехала и, сменив Хуаниту, стала секретарем. «Был реальный контраст между Испанией и Кубой, совсем другой образ жизни. Эрнест писал каждый день… он пытался писать и в Испании, но там все было очень беспокойно. А тут очень мирно. Тут он не напивался, не буйствовал, не было вспышек. <…> На Кубе всё было очень регламентировано. Каждый вечер ужинали гости, но все они были ожидаемы. Ворота были заперты, и посторонних не пускали. Поэтому мы жили очень спокойно». Валери назвала немногочисленных гостей, посещавших усадьбу: братья Эррера, доктор Карлос Коли, посол Бонсалл и Ли Сэмюэлс, американский библиограф Хемингуэя. Пили, по ее словам, мало, в барах хозяин почти не бывал, ежедневно плавал в бассейне, по средам и субботам на несколько часов выходил на яхте с Фуэнтесом, по воскресеньям посещал петушиные бои и был очень доволен жизнью.
У тех, кто знал Хемингуэя дольше и видел его здоровым, сложилось другое впечатление. Вильяреаль: «Папа был очень болен и слаб… Мисс Мэри сказала: „Папа хочет жить как молодой человек. Но что на самом деле нужно Папе, так это долгая, долгая жизнь в Финке с нами“». Роберто Эррера: «Папа никогда раньше так не страдал… Хотел плакать, но не мог… Папа вспоминал Гомера, Эсхила, Гёте, Гюго, Толстого… Все требовал ответить ему на вопрос, как они ухитрились от молодости безболезненно перейти к старости?» Возможно, Эррера что-то напутал: никто не может безболезненно перейти к старости прямиком от молодости, для того, чтобы сделать переход терпимым, необходимо миновать зрелость, и вряд ли Хемингуэй этого не понимал: он назвал Фицджеральда человеком, который «из молодости перепрыгнул в старость, минуя зрелость», и это был отнюдь не комплимент. Но, кажется, у него самого зрелости — не в творческом, а в житейском отношении — тоже не было.
* * *
Следуя правилу мистера Фрэзера, Кастро от «катарсиса и экстаза» перешел куда следует: установил однопартийное правительство, ликвидировал оппозиционные издания, провел конфискацию земель и начал экспроприировать американскую собственность, толкнув Кубу в объятия СССР. «Ну что такое — 12 человек пошли в горы… Это не соответствует учению Маркса и Ленина». Но если эти 12 человек поссорятся с Америкой, то можно, закрыв глаза на Ленина, получить сахар, а заодно и влияние в регионе — так что с самого начала 1960 года Москва начала делать шаги к сближению. В январе, к первому юбилею революции, в Гавану прибыла делегация Союза советских обществ дружбы с зарубежными странами (ССОД): композитор Арам Хачатурян с женой Ниной Макаровой и Владимир Александрович Кузьмищев из латиноамериканского отдела Союза.
Сын Кузьмищева со слов отца рассказывает, будто встреча с Хемингуэем произошла случайно, в магазине, они разговорились и были приглашены. «Однако отец еще в Москве запасся именно на случай такой встречи первым двухтомником произведений „Папы“, вышедшим в Союзе с предисловием советского литературоведа Ивана Кашкина». Серго Микоян со слов Хемингуэя: «Несколько дней назад я узнал, что в Гаване находится композитор Арам Хачатурян. Мы пригласили его к себе». Так или иначе, «советские» получили приглашение и пришли. Хачатурян, очень скромный человек, с искренним изумлением обнаружил, что хозяин «Ла Вихии» обожает его музыку; за обедом говорили, по рассказу Кузьмищева, «о литературе и музыке, о Кубе, России и об Испании, извечной любви „Папы“». Не прошло и месяца, как появились другие советские гости: правительственная делегация во главе с Анастасом Микояном. Посещение «Ла Вихии» было запланировано заранее. Микояна сопровождали 12 журналистов, толпы фотокорреспондентов и кинохроникеров. Хемингуэй попросил привести только одного, в итоге Микояна сопровождали два человека: его сын и личный помощник Серго и Генрих Боровик. Гости подарили тот же двухтомник, «Старика», напечатанного шифром Брайля, модель спутника (вызвавшую у хозяина восторг) и были удивлены, когда хозяева выставили на стол армянский коньяк и русскую водку, подаренные Хачатурянами.
Серго Микоян: «Отец представляет ему меня: „Вот мой сын может переводить, он знает английский язык“. Хемингуэй спрашивает: „Вы знаете английский?“ Я отвечаю: „Немного“. Хемингуэй: „Как мы все…“ Он сказал это совершенно серьезно, даже как-то задумчиво… То есть он считал, что сказать: „знаю английский язык“ — это очень много значит!» Боровик: «И вот мы у Хемингуэя. Естественно, я хотел задать ему несколько вопросов. Но как это сделать, как найти контакт? Когда писатель показывал свою библиотеку, я заметил на полке книгу Симонова „Дни и ночи“ на английском языке и воскликнул: „Симонов — мой сосед по даче!“ Хозяин дома внимательно посмотрел на меня. Рядом стояла книга Романа Кармена. Я сказал, что Роман мой близкий друг. Здесь уже не сдержался Хемингуэй: „Он мой друг тоже: мы вместе поползали на брюхе по испанской земле…“ Окончательный контакт установился после того, как Микоян преподнес писателю ларец с тремя бутылками нашей водки. Была там и „Украєнська горiлка“. Хемингуэй стал искать штопор — тогда водку закрывали обычными пробками, — такового рядом не оказалось. Я взял из его рук бутылку, ударил по дну — и пробка вылетела. На писателя это произвело неизгладимое впечатление. Чтобы не остаться в долгу, он тут же опрокинул в рот треть содержимого поллитровки и начал полоскать горло…» О политике за столом не говорилось.
Через день Хемингуэй сообщил, что собирается выйти на яхте в море и может взять с собой кого-нибудь; приглашением воспользовался один Боровик: «Хемингуэй оказался очень заботливым хозяином: выдал мне баночку с мазью, чтобы я не обгорел на солнце. Когда порыв ветра вырвал из моего блокнота листок и швырнул в воду, немедленно заглушил мотор: „Что-то важное? Попытаемся достать?“ Пришлось убеждать его, что ничего существенного на том листке не было, и только тогда писатель запустил двигатель. Что до самой рыбалки, в этом мне хронически не везет. Не помог и Гольфстрим, где рыба по идее сама должна была выскакивать из воды. А вот Хемингуэй вытянул тунца килограмма на четыре. При этом очень огорчился и поинтересовался, как клюет в СССР. Обещал непременно приехать». Визит Микояна всколыхнул надежды на публикацию «Колокола» в СССР, но ничего не вышло. Подружиться с Фиделем Кастро, которого не любили коммунисты, оказалось проще, чем напечатать книжку, которую они не одобряли. Но ведь книжка — не сахар…
Следующее знаменательное событие произошло в мае: рыболовный конкурс на приз Хемингуэя, 163 ловца на 55 лодках представляли 8 местных и 6 иностранных спортклубов. Пресса, телевидение, ажиотаж: среди участников были Фидель Кастро и Че Гевара на яхте «Кристалл». Кастро никогда в жизни рыбы не ловил, но удивительным образом выиграл три приза, включая главный. Хемингуэй, выходивший на «Пилар» с Фуэнтесом, не поймал ничего. Зато вручил победителю кубок. Весь мир обошла фотография, где сняты Фидель и Папа, «две самые знаменитые бороды того времени», как назвала их племянница Хемингуэя Хилари. Поговорили они очень недолго, о чем — никто не знает. На банкет Хемингуэй не остался, сославшись на нездоровье, и больше с Кастро не встречался никогда.
Все это время он писал «Опасное лето», называя его «главной работой своей жизни». Джозеф Фрушионе выдвигает версию, что эта книга, как и «Смерть после полудня», о литературе: борьба «хорошего» Ордоньеса и «плохого» Домингина — это противостояние Хемингуэя и Фолкнера. «Оскорбление», полученное в 1947 году, Хемингуэй вроде бы простил, но в 1952-м произошел новый инцидент: Фолкнер, отвечая на вопросы «Нью-Йорк таймс» о «Старике и море», сказал, что писатели — «волки, когда собираются вместе, и собаки поодиночке», а Хемингуэй — «волк-одиночка»: он, вероятно, хотел сказать, что Хемингуэй не нуждается в стае, но тот понял коллегу с точностью до наоборот и решил, что его обозвали собакой. После этого он в письмах к знакомым называл Фолкнера алкоголиком, плохим писателем, пустышкой и т. д. В 1954 году, говоря, что ни один писатель после Нобелевской не написал ничего стоящего, приводил в пример новый фолкнеровский роман «Притча», в «Искусстве рассказа» также посвятил критике Фолкнера несколько абзацев. Из письма Харви Брейту: «Я знаю, что могу писать лучше и сильнее, чем он с его рассуждениями и риторическими ухищрениями. <…> Когда вы читаете его, вас не покидает ощущение, что вас надули». В «Опасном лете» Домингин, который «имел богатый репертуар пассов и грациозных телодвижений», тоже «надувает», «дурачит», в противоположность Ордоньесу, который «не прибегал ни к каким уловкам».
Возможно, замысел Хемингуэя действительно был направлен против Фолкнера, но сам он этого не признавал. Он был поглощен работой и не мог остановиться: по договору с «Лайф» должен был дать 10 тысяч слов, а у него уже в январе 1960-го было написано около 110 тысяч. С февраля он начал слепнуть. Хотчнеру говорил, что единственная книга, которую он может читать — напечатанный крупным шрифтом «Том Сойер», жаловался на усталость, на то, что «голова не в порядке», но писать не прекращал. Хотчнер к тому времени вел дела Хемингуэя, особенно связанные с кино и телевидением: он адаптировал и договорился о телепостановке «Прощай, оружие!» и «Непобежденного» в 1955-м, «Иметь и не иметь» в 1957-м, «Мира Ника Адамса» (по ранним рассказам) и «Пятидесяти тысяч» в 1958-м, «Колокола» в 1959-м, «Пятой колонны» и «Дайте рецепт, доктор» в 1960-м. Теперь он вел переговоры с киностудией «XX век-Фокс» о съемках полноэкранного фильма о юности Ника Адамса (киностудия предлагала 100 тысяч долларов, автор потребовал 900 тысяч — так и не сошлись). Он же помогал в редактировании; в июне Хемингуэй попросил его приехать, чтобы сократить «Опасное лето». Хотчнер прибыл 21 июня и обнаружил Папу в ужасном состоянии: тот едва мог читать. «Я вижу слова на странице только первые десять — двенадцать минут, пока не устают глаза».
Гость сделал предложения по сокращению текста, хозяин отклонил их, причем в письменной форме, хотя они сидели в одной комнате — эту манеру он перенял у Фицджеральда. Написал, что «дюжину раз просматривал каждую страницу» и не нашел ни одного слова, которое можно было бы сократить, что он пишет «вещь в духе Пруста», где эффект достигается полнотой деталей, и «устранение любой мелочи убьет книгу». Но наплевать на договор и писать как хочется тоже не мог: боялся финансовых потерь (гонорар от «Лайфа» составлял 90 тысяч долларов плюс 10 тысяч за право публикации на испанском). На четвертый день уступил. Хотчнер сократил рукопись до 70 тысяч слов, Хемингуэй одобрил, отдали в «Лайф», где ее сократили еще на пять тысяч и, разбив на три части, опубликовали в сентябре 1960 года; то была последняя прижизненная публикация Хемингуэя. В 1985 году «Опасное лето» вышло книгой в «Скрибнерс»: редактор Майкл Питш урезал его до 45 тысяч слов и разбил на 13 глав. Как и Хотчнер, он клялся, что не выбросил ничего важного, а лишь убирал бесконечные нудные повторы. Критики и читатели были единодушны: само-плагиат, работа вторичная по отношению к «Смерти» и посему интересная лишь любителям корриды. Джеймс Миченер, автор предисловия к книжному изданию, назвал «Опасное лето» «историей умирания» — писателя и человека. «Он приехал вновь обрести молодость, а нашел безумие и смерть».
* * *
Перед отъездом из Гаваны Хотчнер прочел также рукопись под рабочим названием «Книга о море» и пришел в восторг; автор попросил Валери прочесть книгу вслух, мялся, сказал Хотчнеру: «Тут еще надо кое-что сделать. Может быть, после книги о Париже, если я еще смогу видеть настолько, чтобы писать». Но он больше не вернется к ней. «Острова в океане» (Islands in the Stream) — пожалуй, самая «сырая» из посмертно опубликованных крупных работ Хемингуэя. Ее текст был отредактирован вдовой и Скрибнером; в предисловии Мэри сказала, что они не добавили ни слова, но «кое-что сократили». Она вышла в «Скрибнерс» в 1970 году (отрывки печатались в том же году в «Эсквайре» и «Космополитен»). На русский она переведена с минимальными цензурными правками: например, в оригинале герой, разговаривая с проституткой, предлагает ей выпить за Батисту, Рузвельта, Черчилля, Сталина и Гитлера, ставя их всех на одну доску.
Текст сырой прежде всего композиционно: части не пригнаны друг к другу, персонажи бесследно теряются. Часть первая, «Бимини», завершающаяся получением известия о гибели сыновей: у художника Томаса Хадсона гостит писатель Роджер Дэвис (оба похожи на автора). Дэвис избивает богатого яхтсмена, который сказал ему, что он плохой писатель, рассказывает другу, как избил еще массу людей. «Борьба со злом не делает человека поборником добра. Сегодня я боролся с ним, а потом сам поддался злу. Оно поднималось во мне, как прилив». Отдельные фрагменты из этой части в измененном виде вошли в «Праздник» — например, воспоминания Хадсона о парижских знакомых («мистер Паунд и мистер Форд, которые пускают жуткие слюни, да еще, того и гляди, укусят», — говорит его сын). Но основное ее содержание — рассуждения о работе.
«— Томми, почему хорошо писать картины — удовольствие, а хорошо писать книги — сплошная мука? Я никогда не был хорошим художником, но даже мои картины доставляли мне удовольствие.
— Не знаю, — сказал Томас Хадсон. — Может быть, в живописи яснее традиция и направление и есть больше такого, на что можно опереться. Даже если отклонишься от главного направления большого искусства, все равно оно есть и может служить тебе опорой.
— А потом, мне кажется, живописью занимаются более достойные люди, — сказал Роджер. — Будь я стоящим человеком, из меня, может, и вышел бы хороший художник. Но, может, я такая сволочь, что из меня получится хороший писатель».
Хадсон-Хемингуэй размышляете Дэвисе-Хемингуэе: «Все, что ни создает художник или писатель, — часть его ученичества и подготовки к тому главному, что еще предстоит сделать. Роджер извел, истощил, разменял на мелочи свой талант. Но, может быть, в нем еще хватит животных сил и свободы ума, чтобы начать, все снова? Всякий честный писатель, наделенный талантом, может написать хотя бы один хороший роман, думал Томас Хадсон. Но в те годы, что должны были быть годами ученичества, Роджер нещадно эксплуатировал свой талант, и кто знает, не растратил ли он его до конца. Не наивно ли думать, что можно не ценить и не совершенствовать мастерства, пренебрегать им, пусть даже это пренебрежение — только поза, и в то же время рассчитывать, что, когда придет время, твой мозг и твои руки будут по-прежнему мозгом и руками мастера». Роджер «в действии был настолько же хорош и разумен, насколько нехорош и неразумен он был в своей жизни и своей работе…», он «всячески старался заглушить свой талант быть верным в любви и в дружбе — лучшее, что в нем было, наряду с талантом художника и писателя и со многими славными человеческими и животными чертами. Он всем был неприятен в эту пору загула — и себе и другим, и он это знал, и злился из-за этого, и с еще большим азартом крушил столпы храма. А храм был прекрасный и прочно выстроенный, и такой храм внутри себя нелегко сокрушить. Но он делал для этого все что мог».
Но и Хадсон тоже губил «лучшее, что в нем было» и эксплуатировал свой талант: «Владеть кистью он умел давно и считал, что делает это с каждым годом лучше и лучше. Но внести порядок в свою жизнь и дисциплинировать свою работу ему оказалось очень и очень трудно, потому что было в его жизни время, когда он был далек от всякой дисциплины. Безответственным он никогда не был, но был недисциплинирован, эгоцентричен и беспощаден. Теперь он знал это не только потому, что многие женщины ему об этом говорили, но потому, что в конце концов сам к этому пришел. И тогда он решил, что впредь будет эгоцентричен только в своих картинах, беспощаден только в работе и что сумеет дисциплинировать себя и примириться с дисциплиной».
Часть вторая, «Куба» — самая «растрепанная»: тут и нежнейшее эссе о кошках, и длинный разговор с проституткой, приезд матери Тома, которой Хадсон не сообщает о гибели сына, так как хочет сначала лечь с ней в постель, потом рассказывает, и они вновь предаются любви.
«— Может быть, нам, правда, поесть чего-нибудь и выпить по стакану вина?
— Бутылку вина, — сказала она. — Он был такой красивый мальчик, Том. И такой забавный, и такой добрый». (Со смерти сына прошло не десять лет, а всего несколько дней…)
Часть третья, «В море» — охота на яхте за немецкими подлодками, гибель героя и здесь же ответ на вопрос «Когда же тебе жилось лучше всего?» — не тогда, когда играл в моряка, стрелка или рыбака, а тогда, когда был молод, трезв и здоров и жил с Хедли, «единственной, которую по-настоящему любил», когда «жизнь была проста и деньги еще не водились в ненужном избытке, и ты был способен охотно работать» — и теперь, летом 1960-го, он попытался завершить книгу об этих прекрасных временах.
* * *
При жизни автора книга о Париже не вышла. Мэри писала: «После смерти Эрнеста я нашла рукопись „Праздника“ в синей коробке в его комнате в нашем доме в Кетчуме, вместе с проектом предисловия и списка названий — это была заключительная работа, которую Эрнест сделал для книги». С помощью Хотчнера и редактора «Скрибнерс» Гарри Брэга наследница выпустила ее в свет в 1964 году. Названия не было, Скрибнер предложил «Парижские очерки», но Хотчнер и Мэри остановились на том, которое все знают: A Moveable Feast. (Хотчнер утверждал, что Хемингуэй в разговоре с ним употребил это выражение применительно к Парижу.) Его прекрасно перевели на русский — «Праздник, который всегда с тобой», хотя в подлиннике оно более многозначно: Moveable Feast означает «переходящий» религиозный праздник, наподобие Пасхи, а также «волнующий праздник» и т. д. (Цензурных вырезок в русском переводе было мало и они не носили идеологического характера: например, сократили диалог Хемингуэя с Гертрудой Стайн о гомосексуальности, подвергли значительной правке очерк «Проблема измерения» (A Matter of Measurements), назвав его «Проблема телосложения»: в подлиннике Фицджеральд беспокоится не о своем сложении, а о своем пенисе.) Книга в этой редакции — яркая, прелестная, создающая ощущение свежести, молодости, ясного утра, доставляющая наслаждение почти физическое — читаешь, и хочется в Париж, и жить хочется, — влюбила в себя миллионы читателей. Однако есть люди, усомнившиеся в том, что Хемингуэй написал именно ее.
Валери Денби-Смит и Хотчнер свидетельствуют, что Хемингуэй редактировал «Праздник» параллельно с «Опасным летом»: немного в Испании, затем в Кетчуме и Гаване. Валери перепечатывала черновики, читала, он правил. По словам Хотчнера, когда он уезжал из Гаваны 1 июля, то увез не только «Опасное лето», но и «Праздник»: автор сам велел отдать его Скрибнеру для публикации. Однако существует черновик письма Хемингуэя Скрибнеру от 18 апреля 1961 года, в котором он говорит, что считает книгу требующей правки (хотя все изменения, которые он пытался вносить в текст, отданный Хотчнеру, только ухудшают ее), что она несправедлива к его женам и к Фицджеральду и что у нее «отсутствует финал»; он предлагает печатать ее без последней главы, которую обязуется переделать. Письмо написано в период, когда Хемингуэй был уже совсем болен, но многие изыскатели считают, что ему нужно доверять в большей степени, чем словам Хотчнера (на самом деле источники не противоречат друг другу: Хемингуэй летом 1960 года мог считать книгу готовой, а потом изменить мнение). Дополнительную путаницу вносят заявления Мэри, которая то говорила, что муж завершил «Праздник» еще в 1959-м, то — что не видела окончательного варианта до смерти мужа.
В 1979 году, когда значительная часть архива Хемингуэя была открыта для доступа в Библиотеке имени Кеннеди, профессор Гарри Бреннер из университета Монтана обрушился с критикой на издание «Праздника» 1964 года. По его мнению, вдова самовольно поменяла местами главы (американцы справедливо предпочитают называть их очерками, но для нас «глава» звучит привычнее), напрасно вставила плохой фрагмент «Рождение новой школы» и уничтожила фрагменты заключительной главы, в которых говорилось о Хедли. Мэри и Хотчнер, естественно, эти обвинения опровергали. Книга в их редакции заканчивается именно признанием в любви к Хедли — если уж Мэри хотела уничтожить память о ней, так выкинула бы всю главу. Но сомнения остаются.
После смерти Мэри, в 2009 году, в том же издательстве (теперь оно влилось в «Саймон энд Шустер»), появился новый вариант «Праздника», так называемая «восстановленная редакция», опубликованный по инициативе и под редакцией Шона Хемингуэя, сына Грегори и ставшей его женой Валери Денби-Смит (они познакомились на похоронах Папы). Он оставил заглавие, но пояснил, что название, придуманное его дедом, было «Париж в ранние дни». Шон повторил замечания Бреннера, сказал, что текст не предназначался для печати и Мэри, публикуя его, бессовестно нарушила волю автора (а сам он не нарушил!), но пошел дальше, утверждая, что Мэри «сама сделала» (не написала, конечно, но слепила) заключительную главу и выставила в дурном свете Полину, желая оскорбить память соперницы (а Хедли почему-то оставила).
Вот отличия «восстановленной» редакции от прежней (вооружитесь русским текстом и будьте внимательны): предисловие удалено, так как Мэри «слепила» его из разных высказываний мужа; две первые главы — «Славное кафе на площади Сен-Мишель» и «Мисс Стайн поучает», — без изменений; третья, «Потерянное поколение», — стала седьмой, четвертая, «Шекспир и компания», — третьей, «Люди Сены» — четвертой, «Обманная весна» — пятой, «Конец одного увлечения» — шестой; восьмая и девятая — «На выучке у голода» и «Форд Мэддокс Форд и ученик дьявола» оставлены на своих местах. Глава десятая, «Рождение новой школы», исключена и перемещена в «Приложения». Это юмористический рассказ о беседе с молодым человеком, который мешает писателю работать.
«Передо мной уже был критик, и я спросил, не хочет ли он выпить, и он согласился.
— Хем! — сказал он, и я понял, что теперь со мной говорит критик, так как в разговоре они ставят имя собеседника в начале предложения, а не в конце. — Должен сказать, я нахожу твои рассказы немного суховатыми.
— Очень жаль.
— Хем, они слишком худосочны, слишком ощипаны.
— Это нехорошо.
— Хем, они слишком сухи, худосочны, слишком ощипаны, слишком жилисты.
Я виновато нащупал в кармане кроличью лапку.
— Я постараюсь подкормить их немного.
— Но только смотри, чтобы они не разжирели.
— Хэл, — сказал я, пробуя говорить, как критики. — Я постараюсь не допустить этого».
Десятой стала бывшая 11-я глава «В кафе „Купол“ с Паскеном», 11-й — «Эзра Паунд и его „Бель Эспри“» под новым названием «Эзра Паунд и гусеница-листомерка»: фрагмент о «Бель Эспри», обществе, учрежденном Эзрой, чтобы помогать писателям выбираться из нужды, прелестный смешной рассказ, отправлен в «Приложения» — Шон старался выкинуть из книги деда все юмористическое, 12-й в версии Шона идет глава «Довольно странный конец», 13-й — «Человек, отмеченный печатью смерти», 14-й — «Эван Шипмен в кафе „Лила“», 15-й — «Носитель порока». После них, 16-м, вставлен фрагмент из бывшей заключительной главы — до момента появления в жизни героя и Хедли злых богачей Мерфи, — озаглавленный «Зима в Шрунсе». Далее идут, как и в прежней редакции, «Скотт Фицджеральд» и «Ястребы не делятся добычей», а завершается новая редакция анекдотической «Проблемой измерения». Ранее венчавший книгу «Париж, который никогда не кончается» разобран на винтики и распихан по разным местам.
Остальное дано в «Приложениях»: «Рождение новой школы», «Эзра Паунд и его „Бель Эспри“», а также ряд фрагментов, отсутствовавших в первой редакции. «Повествование от первого лица» — ответ критикам, прежде всего Янгу и Уилсону, которые пытались объяснять хемингуэевское творчество обстоятельствами его жизни; да, многие молодые авторы пишут о своем опыте, но он, Хемингуэй, крайне редко поступал так и преимущественно писал о том, что слышал от других. «Тайные удовольствия» — все те же игры с волосами: герой «Праздника» отпускает длинные локоны, его жена стрижется по-мужски. «Странный боксерский клуб» — история о человеке, который обучался боксу в дансинге; «Резкий запах лжи» — рассказ о Форде, еще более недоброжелательный и грубый, чем в первой редакции: свою неприязнь к коллеге Хемингуэй объясняет тем, что тот постоянно лгал (говорят, что больше всего мы ненавидим в других собственные пороки). «Образование мистера Бамби» — история, в которой малолетний сын Хемингуэя учит Фицджеральда пить, и тут же воспоминания об Андре Массоне. Фрагмент «Скотт и его парижский шофер» о пьянстве Фицджеральда вообще не имеет отношения к Парижу: его действие происходит в США в 1928 году.
Далее следует то, ради чего Шон и затеял все мероприятие: фрагмент «Рыба-лоцман и богачи» — часть бывшего заключительного очерка, где рассказывается о Мерфи и о том, как Полина увела мужа у подруги. Внук Полины внес в этот текст принципиальные изменения. Теперь его дедушка меньше винит бабушку, а больше — себя. «Для девушки обманывать свою подругу было ужасно, но то, что это не оттолкнуло меня, было моей виной и моей слепотой». «Поскольку я позволил втянуть себя в это и влюбился, значит, я был во всем виноват и жил, мучась угрызениями совести». «Восстановленный» Хемингуэй говорит, что собирался написать книгу жизни с Полиной, которая «была прекрасна, хотя началась трагически». «Это могла бы быть хорошая книга, потому что в ней рассказывалось бы о многом, чего никто не знает и не может знать, и в ней были бы любовь, раскаяние, невероятное счастье и горе».
Завершает «Приложения» маленький фрагмент «Ничто и только ничто» (Nada y Pues Nada, выражение заимствовано из рассказа «Там, где чисто, светло»), написанный Хемингуэем 1—З апреля 1961 года: больной в отчаянии жалуется, что его память разрушена и его сердце умерло, но пытается убедить себя, что еще может работать: «Я не забуду, как писать, это то, для чего я родился, и я делал это и буду делать снова». Заключительная фраза — «но есть укромные места и тайники, где вы можете оставить на хранение сундучок или рюкзак с памятными для вас вещами… Эта книга хранит вещи из тайников моей памяти и моего сердца. Даже если первая все забыла, а второго больше нет», — словно написана Прустом…
Шон Хемингуэй говорил в интервью, что его редакция «ближе к истинному замыслу» деда и что он «вернул на свои места то, что Мэри испортила». (Его мать, непосредственно участвовавшая в работе Хемингуэя над «Праздником», не высказала определенного мнения по этому вопросу.) Хотчнер ответил открытым письмом, исполненным возмущения: летом 1960-го автор отдал ему книгу, а вовсе не «фрагменты», как утверждает внучек; ни Хотчнер, ни Мэри заключительной главы не «слепили», она была точно такой, как в редакции 1964 года. Возмущены были многие — литературовед Томас Липскомб назвал Шона «вандалом», который «изрубил топором произведение искусства»: очерк «Париж никогда не кончается», который «вандал», искромсав, запихнул в «Приложения» — «никакое не приложение, а ключевая часть художественной кульминации книги». А Хотчнер ставит принципиальный вопрос: выходит, потомок любого писателя может переделывать книги как ему взбредет в голову, чтобы не обидеть бабушку, дядюшку и т. п.? До какой степени наследники авторского права могут распоряжаться художественным произведением?
На наш взгляд, Шон действительно поступил как вандал, лишенный художественного вкуса. Книга утратила цельность, стала более серьезной и унылой. Ужасен выбор заключительных фрагментов: в основной части — совершенно необязательная история о пенисе Фицджеральда (хороша кульминация!), в «Приложениях» — мрачные строки, характеризующие душевное состояние автора в 1961 году в больнице и не имеющие никакого отношения к Парижу 1920-х годов. Хочется верить, что победит та книга, к которой мы все привыкли, книга — весенняя льдинка, книга о молодых, веселых, нежных. «Когда мы вернулись в Париж, стояли ясные, холодные чудесные дни. Город приготовился к зиме. На дровяном и угольном складе напротив нашего дома продавали отличные дрова, и во многих хороших кафе на террасах стояли жаровни, у которых можно было погреться. В нашей квартире было тепло и уютно. Мы клали на пылающие поленья boulets — яйцевидные брикеты спрессованной угольной пыли, на улицах было по-зимнему светло. Привычными стали голые деревья на фоне неба и прогулки при резком свежем ветре по омытым дождем дорожкам Люксембургского сада. Деревья без листьев стояли как изваяния, а зимние ветры рябили воду в прудах, и брызги фонтанов вспыхивали на солнце». «Париж никогда не кончается, и каждый, кто там жил, помнит его по-своему. Мы всегда возвращались туда, кем бы мы ни были и как бы он ни изменился, как бы трудно или легко ни было попасть туда. Париж стоит этого, и ты всегда получал сполна за все, что отдавал ему. И таким был Париж в те далекие дни, когда мы были очень бедны и очень счастливы». Читаешь, и хочется в Париж, и жить хочется…
* * *
Двадцать пятого июля 1960 года Хемингуэй навсегда оставил Кубу, бросив в доме книги, картины, ценности, несколько десятков кошек и девять собак. Почему? Есть противоположные версии, кубинская и американская; начнем с американской, так как она появилась раньше: Хемингуэй боялся конфискации усадьбы и не одобрял режим Кастро. Бояться, конечно, было чего — к июлю Кастро экспроприировал американской собственности на 800 миллионов долларов (на что Эйзенхауэр ответил введением торгового эмбарго) — но бросить дом и было вернейшим способом потерять его, а если б хозяин остался, мог уговорить не трогать его собственность, ведь он публично поддержал новый режим. Далее, Хемингуэй никогда прямо не говорил (во всяком случае, об этом не известно), что осуждает Кастро. Косвенным подтверждением того, что ему новый режим не нравился, служит телефонный разговор с Хотчнером, который тот привел в «Папе Хемингуэе»:
«Э. X. Дома все в порядке. Я держусь жизнерадостно, как обычно, но это неправда…
А. X. Почему? Ведь ты сказал, все в порядке…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.