Глава вторая СПАСТИ РЯДОВОГО РАЙАНА

Глава вторая СПАСТИ РЯДОВОГО РАЙАНА

В «Стар» предпочитали не приглашать профессионалов, которые получали большие деньги, а натаскивать молодежь: Эрнест словно оказался на старшем курсе факультета журналистики, где знания закрепляются на практике. Был и учебник: «110 пунктов», составленные основателем «Стар» Уильямом Нельсоном и дополненные ее редакторами. Кроме правил орфографии, пунктуации и синтаксиса, там были рекомендации литературного характера. «110 пунктов» требовали краткости, ясности, простого и энергичного языка. Писать нужно короткими предложениями. Они должны быть утвердительными, а не отрицательными. Жаргонные слова используйте только самые свежие. Избегайте прилагательных, особенно оценочных, как «потрясающий», «грандиозный». Каждое слово должно быть точным: нельзя писать, что кто-то получил «серьезную травму», любая травма серьезна, пишите либо «опасная», либо «незначительная». Хемингуэй говорил, что именно этот документ научил его писать и что всякий писатель должен соблюдать эти правила. Утверждение спорное, но сам он «110-ю пунктами» руководствовался, во всяком случае, поначалу.

Дядя отвел его в редакцию «Стар», Хаскелл представил его Джорджу Лэнгену, редактору городских новостей, и его взяли репортером с месячным испытательным сроком: оклад 15 долларов в неделю, рабочие часы с 8.00 до 17.00, один выходной. Его непосредственным начальником был Пит Уэллингтон, заместитель Лэнгена, которого Хемингуэй потом назовет «педантом» и прибавит, что очень рад, что ему пришлось работать под началом такого человека. Эрнесту поручили быть репортером в суде, но вскоре он попросил работы побольше — тогда ему выделили полицейский участок, вокзал Юнион-стейшн и Главную больницу. В Канзас-Сити жило более 300 тысяч человек, город растущий, высокая преступность. «В участке на 15-й улице вы сталкивались с преступлениями, обычно мелкими, но вы никогда не знали, не натолкнетесь ли на крупное преступление. Юнион-стейшн — это все, кто приезжал в город и уезжал из него… Здесь я познакомился с некоторыми темными личностями, брал интервью у знаменитостей. Главная больница находилась на высоком холме над Юнион-стейшн, и там вы сталкивались со многими происшествиями и выясняли подробности преступлений».

Стажер был энергичен, как бомба; Уэллингтон вспоминал, что он имел привычку выезжать с бригадой «скорой помощи» на каждый вызов, не предупредив редакцию, а когда случалось что-то серьезное, его порой не оказывалось на месте: «Он всегда хотел находиться непосредственно на месте событий, и я думаю, это проявилось в его последующих работах». Как и его отец, он моментально сходился с санитарами, полицейскими, бродягами. В поисках происшествий был ненасытен — и словно притягивал их: «Повезло мне с большим пожаром. Даже пожарные держались осторожно. А я пробрался за линию оцепления и мог видеть все, что происходит. Это была отличная история…»

Его первая профессиональная работа была опубликована 16 декабря 1917 года и называлась «Керенский». Это не о нашем политике, а о еврейском мальчике Лeo Кобрине, получившем прозвище из-за внешнего сходства с председателем Временного правительства. Лео служил курьером, был известен как боксер и зарабатывал боями перед аудиторией из взрослых мужчин. «Он так мал, что, кажется, его еще шлепают. Но никто не поступит так с Лео. Хотя его рост намного меньше пяти футов, он широк в плечах, и даже посыльные, эти казаки делового мира, уважают его. <…> Смешно было видеть, как два карапуза колотят друг друга и сцепляются в отчаянной схватке. Иногда они не успевали стащить перчатки, как болельщики с ревом окружали их, пытаясь втиснуть монеты в их затянутые руки». Возможно, автору (который был лишь двумя годами старше Лео) казалось, что он лишь следует «110 пунктам», но получился текст не просто профессиональный: в «Керенском» уже просматриваются тематика и стиль будущего творчества — жесткий мир мужчин, достоинство маленького человека, мрачная ирония, разве что сентиментальности больше, чем в зрелых рассказах. «После тяжелых дней в старой России жизнь для Лео полна радостей, и кто скажет, что он не реализовал свои возможности? Изредка он рассказывает о своем прошлом. Однажды под Рождество рабочие сахарной фабрики под Киевом сделали крест изо льда и установили его на замерзшей реке. Крест упал, и они обвинили в этом евреев. Рабочие устроили погром, разоряя склады и разбивая окна. Лео и его семья прятались на чердаке трое суток, и его сестра заболела пневмонией».

Он легко собирал материал, но писание давалось трудно; он многократно переделывал даже заметки из одного абзаца. Всего в «Стар» было опубликовано 12 его работ. Две посвящены будням «скорой помощи»: одна представляет собой сухой отчет о случае, когда полицейские, обнаружив на вокзале человека, больного оспой, отказались везти его в больницу (биограф Мэттью Брукколи придумал легенду, будто Хемингуэй на руках отнес больного в машину и доставил в больницу, хотя из заметки явствует, что его увезла прибывшая час спустя «скорая»), другая — рассказ о разных трагических происшествиях, местами достигающий такой выразительной силы, что отказываешься верить, что это писал 18-летний мальчик.

«Ночные санитары спускались по темным коридорам больницы с неподвижным грузом на носилках. Они зашли в приемный покой и потом перенесли на операционный стол человека, находящегося в бессознательном состоянии. Его руки были в мозолях, он был одет в грязные лохмотья — жертва драки на городском рынке. Никто не знал, кто он такой, но при нем обнаружилась квитанция об уплате десяти долларов — в счет платежа задом в маленьком городке штата Небраска. Хирург оттянул вспухшие веки. Глаза повернулись влево. „Перелом левой стороны черепа“, — сказал он ассистентам. „Что ж, Джордж, тебе не придется выплатить остальные деньги за твой дом“.

„Джордж“ приподнял руку, словно пытаясь нащупать что-то. Ассистенты поспешно схватили его, чтобы он не скатился со стола. Но он только ощупал свое лицо усталым, рассеянным движением, в котором было что-то почти комичное, а потом снова уронил руку. Через четыре часа он умер. Это был лишь один из многих случаев, которые происходят в городской больнице из ночи в ночь — и изо дня в день; но ночами, пожалуй, шире диапазон смертельных трагедий, а порой и комедий из жизни города».

«Вошел пожилой печатник с рукой, распухшей от заражения крови. В его руке застрял кусок металла. Хирург сказал ему, что они должны будут ампутировать его левый большой палец. „Как же так, док? Вы ведь не взаправду хотите сделать это? Для меня это хуже, чем если у подводной лодки срезать перископ… Я не могу, не могу без этого пальца. Я привык работать по старинке… Я делал по шесть гранок в день, когда еще не было линотипов. Даже сейчас я им нужен, я делаю тонкую ручную работу… И тут появляетесь вы и отнимаете мой палец. Как, по-вашему, я смогу держать резец в руке? Как же это, док?“ С вытянувшимся лицом, с опущенной головой, он, прихрамывая, ушел. Французский художник, который решил покончить с собой, потеряв правую руку, возможно, понял бы, какую борьбу с собой пришлось пережить старику, когда он остался один в темноте. Позже той ночью печатник возвратился. Он был сильно пьян. „Теперь делайте ваше дело, док, делайте ваше чертово дело“, — говоря это, он плакал».

Если журналист так пишет в 18 лет — что ж будет, когда он вырастет?! Но журналистике Хемингуэя не суждено развиваться прямо по восходящей. На будущий год он перестанет писать трагические истории из жизни, переключившись на фельетоны, иногда очень хорошие; потом, набив руку, съедет на средний уровень; уехав в Европу, сперва займется зарисовками, обнаружив великолепный дар пейзажиста, затем неожиданно проявит себя как тонкий международный обозреватель; позднее, реализовавшись как беллетрист, будет обращаться к журналистике от случая к случаю, порой блистая, а чаще оказываясь ниже уровня, с которого начал. У кого, кроме авторов «110 пунктов» и Уэллингтона, он учился? Обычно его наставником считают Лайонела Мойса, старого репортера, обладавшего феноменальной памятью и работоспособностью (но, увы, алкоголика). Не нужно переходных параграфов, вводных фраз, говорил Мойс, тексты следует сокращать, сушить. Впоследствии Мойс хвалил хемингуэевских «Убийц» — диалог, действие, минимум описаний, — но на вопрос, повлиял ли он на мальчишку-стажера, отвечал отрицательно. Его называют другом Хемингуэя, но это преувеличение — они общались всего несколько раз.

Образцом для подражания также мог быть Беррис Дженкинс, публицист, накануне приезда Эрнеста в Канзас вернувшийся из Европы: он побывал на фронтах, общался с американскими, итальянскими и французскими военными и написал об этом серию статей. Нет данных, что Хемингуэй знал Дженкинса (хотя с его сыном позднее был знаком), но он читал его работы в «Стар»; канзасский исследователь Стив Пол убежден, что тексты Дженкинса оказали влияние на художественную прозу Хемингуэя, особенно на роман «Прощай, оружие!», где автор подражал стилю старшего коллеги, а также использовал сведения, почерпнутые из его статей. Были и другие опытные журналисты — у каждого он чему-то учился. «Как все настоящие писатели, Хемингуэй имел свой собственный путь, свободный от чьих-либо влияний, — сказал Мойс, — но в том, как эффективно он умел использовать то, чему учился у других, проявлялась гениальность».

Взрослый Хемингуэй говорил, что не любит журналистику. Но тогда он был по уши увлечен ею: Карл Эдгар, у которого он поселился после того, как прожил месяц в семье дяди и стал тяготиться опекой, вспоминал, что Эрнест не давал ему спать беспрестанными рассказами о работе. Перед родными, правда, он свой щенячий энтузиазм пытался скрыть, писал, кокетничая, что работы навалом, он бы и рад передохнуть, но что делать, коли «Стар» ни минуты не может обойтись без него? (Писал он домой на бланках газеты или — еще круче — полицейского управления.) Восторг прорывался лишь в письмах Марселине: «Скажу тебе, детка, газетный бизнес — вот это жизнь. Начнем с того, что здесь я встречался и говорил с генералом Вудом (Леонард Вуд, генерал-майор американской армии, друг Т. Рузвельта. — М. Ч.), лордом Нортклиффом (британский государственный деятель), Джессом Уиллардом (знаменитый боксер), вице-президентом Фэрбенксом (Чарльз Фэрбенкс был вице-президентом США как при Рузвельте, так и после него), капитаном Баумбером из британской армии, генералом Каппером из Канзаса и множеством других. Вот это жизнь! А еще я могу теперь с закрытыми глазами различить на вкус кьянти, мальвазию, кларет и массу других напитков. <…> Я могу посылать к черту мэра и хлопать по спине полицейских начальников. Да, вот это — настоящая жизнь!»

На самом деле он не видел ни Вуда, ни Нортклиффа, не посылал к черту мэра (которого также не видел) и вряд ли хлопал по спине начальников. Все это безобидные выдумки. Но они положили начало другим, уже не столь безобидным. Он сообщал Марселине, что его пригласили в штат газеты «Сент-Джозеф газетт», но он отказался, потому что предложили мало денег, тогда как в «Стар» он зарабатывает «по-королевски» — да и как не зарабатывать, если «вчера в номере было шесть моих текстов и один на первой странице»? В Оук-Парке канзасские газеты не получали, но ведь когда-то могли и проверить, было у него шесть текстов в номере или нет. В письмах родителям он был скромнее. Объяснял матери, почему не ходит в церковь по воскресеньям, времени нет: «Мамочка, не волнуйся, не плачь, не сердись, что я перестал быть хорошим христианином. Я такой же, как прежде, молюсь каждый вечер и верую так же крепко. То, что я — веселый христианин, не должно тебя беспокоить». Сообщал, что не водится с девушками — опять же недосуг. Да и какие могут быть девушки, если он познакомился с кинозвездой Мэй Марш и она любит его? (Марселина, которой он сообщил об этом, позволила себе усомниться.)

Он работал в «Стар» семь месяцев и получил всё, что ему недодала школа — набил руку, приобрел наметанный глаз репортера. Происшествия, трагические и комические, давали литературный материал: как считается (с его слов), он написал много историй о Канзас-Сити, но они были утеряны, остались лишь два рассказа, сделанных на материале репортерской работы в «Стар» — «Гонка преследования» (A Pursuit Race, 1927), и «Счастливого рождества, джентльмены» (God Rest You Merry, Gentlemen, 1933). Уэллингтон позднее сказал Чарльзу Фентону, одному из первых хемингуэеведов, что уже тогда, по его мнению, мальчик «мог написать великий американский роман».

Научился и плохому: он держался со взрослыми как равный, пил наравне с ними, и никто не пытался его остановить. Он казался очень здоровым физически и душевно, и никому не приходило в голову, что склонность к алкоголю у «малыша» может развиться сверх меры; впрочем, в те времена о таких вещах вообще не беспокоились. По сей день идут споры о том, был ли Хемингуэй алкоголиком, а если был, то когда стал. Из письма И. Кашкину: «Я пью с пятнадцатилетнего возраста, и мало что доставляло мне большее удовольствие. Когда целый день напряженно работала голова и знаешь, что назавтра предстоит такая же напряженная работа, что может отвлечь лучше виски? Когда ты промок до костей и дрожишь от холода, что лучше виски подбодрит и согреет тебя? И назовет ли кто-нибудь средство, которое лучше рома дало бы перед атакой мгновение хорошего самочувствия?» Насчет возраста — обычная для Хемингуэя выдумка, но уже лет с двадцати и на протяжении всей жизни он, по свидетельствам окружающих, употреблял спиртное практически ежедневно (исключая редкие периоды воздержания по медицинским показаниям), но, опять же за редкими исключениями, держался прямо, рассуждал ясно и казался почти или совсем трезвым. Лучше бы не казался…

В свободное время он ходил на футбольные матчи и боксерские поединки, посещал спортзал — если когда-то и брал серьезные уроки бокса, то именно в этот период, — и бесконечно мог толковать о спорте с приятелями, которыми обзаводился с легкостью. Уэллингтон: «Это был крупный, добродушный парень, всегда готовый улыбаться, и он дружил со всеми в редакции, с кем ему приходилось сталкиваться». Преимущественно он «тусовался» с молодыми репортерами, из которых ближе всего сошелся с Чарльзом Хопкинсом — вернувшись в Оук-Парк, он говорил Фанни Бригс, что именно Хопкинс поддерживал его в намерении стать писателем: «Не позволяйте никому говорить, что вас учили писать. Это было в вас заложено от рождения».

Потом в газете появился новый репортер, 22-летний Тед Брамбак, недоучившийся в Корнеллском университете из-за травмы, приведшей к потере глаза; в 1917-м он четыре месяца водил санитарную машину во Франции. В 1936-м Брамбак написал для «Стар» краткую биографию Хемингуэя и многократно рассказывал о их знакомстве: Эрнест сидел за столом и печатал — «приблизительно каждая десятая буква не попадала на ленту. Он не обращал на это никакого внимания. Точно так же он не замечал, когда две буквы сталкивались. Закончив печатать, он отдал текст копиисту и повернулся ко мне: „Довольно дрянная копия получилась, — сказал он с улыбкой. — Когда я в ударе, эта проклятая машинка доводит меня до бешенства. Иногда я даже не могу прочесть написанное. Через минуту меня позовут перевести, что я написал. Они поругивают меня, но все равно печатают все, что я написал“. — „Ваши пальцы не поспевают за вашими мыслями“. — „Вроде того“».

Тед был на войне, все были, один Эрнест не был — так жить невозможно. Дженкинс описывал храбрость и бедственное положение итальянцев, говорил, как им необходима помощь Америки. Каждый номер «Стар» содержал материалы об американских добровольцах, отправляющихся в Европу. Хемингуэй написал девять заметок на эту тему, особое внимание уделив танкистам — танки впервые были использованы в ту войну и поражали воображение читателей: «Экипаж ведет огонь под непрерывный стук пуль по броне, звучащий словно дождь по металлической крыше. Снаряды разрываются вокруг танка, и вот прямое попадание сотрясает монстра. Но танк колеблется лишь мгновение и стреляет. Колючая проволока смята, траншеи преодолены и пулеметные гнезда втоптаны в грязь. Потом раздается свист, задний люк открывается и мужчины, покрытые копотью, с лицами, черными от порохового дыма, один за другим появляются из узкого отверстия, глядя, как местность затопляет коричневая волна пехоты. Можно возвратиться в лагерь и передохнуть. „Нам нужны бойцы для службы в танковых экипажах, — сказал лейтенант Кутер. — Настоящие мужчины, которые рвутся в бой“». Естественно, Эрнест не видел, как снаряды разрываются вокруг танка, он и танка не видел. Лейтенант рассказал ему, как это бывает, а он написал. Но вот кто сказал ему, что стук пуль по броне похож на звуки дождя? Сам догадался?

Настоящие мужчины рвутся в бой — он должен быть среди них. Эту идею он не оставлял с первых дней работы в «Стар». В ноябре писал Марселине, что вступит в канадскую армию, а также в Национальную гвардию Миссури. «Поверь, я пойду не потому, что хочу славы и орденов, а потому, что, если не пойду, после войны не смогу смотреть людям в глаза». Потом доложил, что завербовался в Национальную гвардию и проходит обучение. Это было вранье, но он знал, что Марселина его не проверит. Ему тогда не приходило в голову, что дотошные биографы будут проверять все.

Считается (пусть читатель наберется терпения — это слово будет встречаться все чаще), что Эрнест много раз пытался попасть в армию, но на вербовочных пунктах ему отказывали из-за проблем со зрением. Подтверждений этому не нашлось, но вряд ли можно сомневаться в его намерении уехать на фронт. Он обещал Марселине, что так или иначе попадет туда: «Не могу допустить, чтобы такое шоу обошлось без меня». Наконец они с Тедом Брамбаком решили, что отправятся на фронт шоферами санитарных машин (Карл Эдгар записался в ВМС), и в феврале завербовались в американский Красный Крест. В начале марта Эрнест сообщил об этом родным, сказал, что отбудет в Европу в конце апреля. Отец не стал возражать. Сын все время теперь проводил с Брамбаком, от Эдгара съехал, снял отдельную квартиру — быть может, Кларенс подумал, что уж лучше военная дисциплина, чем такая вольница. Марселина получила отдельное письмо: «Скоро мы расстанемся, дорогая, но не говори ничего семье. Это большое облегчение — наконец участвовать в чем-то». И заявил, что напрасно сестра не верит его рассказу о Мэй Марш. «Детка, я вовсе не шутил… Если она когда-нибудь станет госпожой Хэм — о, какое это было бы счастье…» Его последняя статья в «Стар», «Война, искусство и танцы», была опубликована 21 апреля. Коллеги сказали, что это потрясающая вещь. И это была уже не журналистика:

«Снаружи по влажному тротуару, освещенному фонарем, под мокрым снегом, шла женщина. Внутри, в Институте искусств, на шестом этаже здания по адресу Макги-стрит, 1020, веселая толпа солдат из Кэмп-Фанстон и Форт-Ливенворт (военные лагеря. — М. Ч.) носилась в буйном фокстроте с девушками из Института искусств, молодой человек с серьезным лицом исступленно молотил по клавишам, наигрывая новейший джазовый мотив и наблюдая за движущимися фигурами. В углу доброволец-связист говорил об Уистлере с темноволосой девушкой, которая ему поддакивала. До войны он был членом артистической колонии Чикаго. <…> Толпа мужчин окружила девушку в красном платье, все хотели с ней танцевать. А под окнами по мокрому тротуару взад и вперед ходила женщина.

Пианист вновь занял свое место, и солдаты снова приглашали девушек. В перерывах между танцами пили за здоровье друг друга. Девушка в красном платье, окруженная толпой мужчин в оливковых мундирах, села за пианино, мужчины и девушки собрались вокруг нее и пели до полуночи. Лифт уже не работал, и они кубарем скатились с шестого этажа и умчались в автомобилях, которые ждали их. Когда последний автомобиль отъехал, женщина, шагавшая по мокрому тротуару, остановилась и стала глядеть на темные окна шестого этажа».

Это написано человеком с безошибочным чувством цвета и текстуры — словно смотришь на картину и одновременно трогаешь ее: бодрое оливковое и тревожное красное внутри, темное, озябшее и одинокое снаружи. Знаменитый «принцип айсберга», суть которого — не растолковывать, что да почему, а давать лишь намек, чтобы стимулировать воображение читателя, — Хемингуэй сформулирует намного позднее, но он написал «Войну, искусство и танцы» в соответствии с этим принципом. Кто эта женщина? Молодая она или старая? Почему она печальна (автор ничего не сказал о ее душевном состоянии, но оно очевидно), какие отношения связывают ее с танцующими мужчинами? Или ее мужчина уже убит, и девушка в красном, что сейчас веселится, скоро тоже будет брести по мокрому тротуару и заглядывать в чьи-то темные окна? Над этим рассказом думаешь в двадцать раз дольше, чем читаешь его.

Тридцатого апреля Эрнест и Тед в последний раз получили жалованье, и «Стар» сообщила читателям, что они отбывают на итальянский фронт. Неделю они провели в Оук-Парке и на Валлонском озере с Эдгаром и Хопкинсом, также ожидавшими отправки на фронт, думали, что отпуск продлится месяц, но уже через неделю получили телеграмму — 8 мая нужно быть в Нью-Йорке. Кларенс взял слово с Теда, что тот будет правдиво писать ему о делах сына, — на правдивость самого Эрнеста, видимо, полагаться не стоило.

Они так торопились, что приехали в Нью-Йорк, не успев толком собрать вещи, но до отправления прошло еще три недели. Жили в отеле с другими семьюдесятью волонтерами, проходили медосмотры — здоровье Эрнеста было превосходное, но ему рекомендовали носить очки, он совет проигнорировал. 12 мая Красный Крест произвел волонтеров в звание почетных лейтенантов и выдал униформу. Спустя неделю они участвовали в параде: на трибуне стоял сам Вудро Вильсон, и Эрнест, по воспоминаниям Брамбака, был «безумно взволнован». Ходили на фильм с Мэй Марш — Эрнест написал Марселине и репортеру Дэйлу Уилсону, что обедал с нею и она согласилась выйти за него замуж. Те, кто считает Хемингуэя позером, говорят, что, отправляясь на итальянский фронт, он уже сознательно лепил биографию героя. Но при этом не учитывается его возраст, а черты прославленного «Папы» проецируются на мальчишку. Один из самых младших волонтеров, восемнадцатилетний юноша, о котором никто из очевидцев не сказал «мужчина», а только «мальчик» или «малыш», сочиняющий басни о кинозвездах, проходящий перед государем, обезумев от волнения, — это не холодный честолюбец, а Петенька Ростов; сходство почувствовал Виктор Некрасов, в рассказе «Посвящается Хемингуэю» проведя параллель между этими двоими через третьего персонажа, связиста Лешку: «Пацан ведь, совсем пацан… А туда же со взрослыми».

Распространено также мнение, что, поскольку Эрнест говорил, что воспринимал войну как футбольный матч или шоу, ему было все равно, на чьей стороне воевать; это вряд ли верно, сослуживцы вспоминали, что он, как подобает американцу, «чувствовал себя участником крестового похода за демократию». Война против кайзера европейцами воспринималась как конфликт демократических стран с милитаристской монархией, а Штаты вступали в нее, руководствуясь программой «14 пунктов», предложенной Вильсоном: обустройство послевоенного мира на основе принципов международного права. Да, Эрнест ощущал войну как игру — но играть мог только за «хороших парней».

Отплыли 23-го, дорога была скучной, никаких опасностей. Однажды показалось, что немецкая субмарина преследует пароход (к восторгу Эрнеста), один раз был шторм (Эрнест писал домой, что четыре). Офицерский бар, опять выпивка, от которой никто не предостерегал, покер, практиковались в итальянском и французском. Прибыли в Бордо, оттуда поездом в Париж, там повезло: артобстрел. Взяли с Тедом такси и потребовали от шофера гоняться по городу за падающими снарядами, дабы написать репортаж. Один раз догнали — у церкви Святой Магдалены. «Мы услышали свист снаряда над головами, — писал Брамбак. — Звук был такой, что, казалось, снаряд должен попасть прямо в такси, где мы сидели». Провели в Париже двое суток, затем отбыли в Милан. Своими появлениями они словно притягивали беду: вдень прибытия, 7 июня (подругам источникам — 4-го), взорвался военный завод, на котором работали женщины, и прямо с поезда новобранцев отправили вытаскивать из-под завалов изуродованные трупы. В Хемингуэе — ведении популярна «теория раны» (ее развивали Филип Янг, Малкольм Каули, Эдмунд Уилсон и многие другие): физическое ранение, которое Эрнест получил 8 июля, так повлияло на него, что он всю жизнь не мог отделаться от темы смерти, войны и убийства. Но, пожалуй, душевные раны он начал получать намного раньше: «После того как мы добросовестно разыскали все целые трупы, мы стали собирать найденные части. Эти отдельные куски нам чаше всего пришлось извлекать из остатков колючей проволоки, которая плотным кольцом окружала территорию завода…» Представьте, что в пять лет вы уже убивали, в восемнадцать с утра до вечера бегали по моргам и операционным, а за два месяца до девятнадцатилетия голыми руками вытаскивали из колючей проволоки оторванные ноги, груди и головы женщин. Удастся вам потом найти тему, сравнимую с этой?

«Внешний вид мертвых до их погребения с каждым днем несколько меняется. Цвет кожи у мертвых кавказской расы постепенно превращается из белого в желтый, желто-зеленый и черный. Если оставить их на продолжительный срок под солнцем, то мясо приобретает вид каменноугольной смолы, особенно в местах переломов и разрывов, и отчетливо обнаруживается присущая смоле радужность. Мертвые с каждым днем увеличиваются в объеме, так что иногда военная форма едва вмещает их, и кажется, что сукно вот-вот лопнет. Иногда отдельные члены принимают огромные размеры, а лица становятся тугими и круглыми, как воздушные шары». Эти слова, как и процитированные выше, писал зрелый, тридцатидвухлетний Хемингуэй. Тот мальчишка не написал ничего и, как и его приятели, делал вид, что не произошло ничего особенного: «Я помню, как, вернувшись в Милан, двое-трое из нас обсуждали это происшествие и единодушно высказали мнение, что благодаря необычному, почти неправдоподобному виду мертвых и отсутствию раненых, катастрофа показалась нам менее ужасной, чем это могло бы быть».

В Италии работало пять отделений американского Красного Креста, в каждом по 25 санитарных машин «форд» и 50 человек персонала. Эрнеста и Теда в числе двадцати пяти новобранцев повезли в город Виченца, а оттуда в 4-е отделение, дислоцировавшееся в городке Шио в 180 километрах к востоку от Милана (не потому, что там половина народу погибла, а просто у многих вышел срок службы). Хемингуэй продолжал притягивать происшествия: хотя под Шио итальянская и австрийская армии давным-давно не стреляли, в день приезда новичков вдруг случился артобстрел. Эрнест вновь пришел в восторг: «Гостевая команда начала грязную игру. Чем-то ответят наши?» Домашняя команда ответить не успела — обстрел закончился так же беспричинно и загадочно, как начался. Никто не пострадал. Похоже, это было сделано специально, чтобы доставить развлечение парню.

Он попал в превосходное общество. Сослуживцы были выпускниками или студентами лучших американских университетов: Принстон, Бостон, Корнелл; инспектор от правительства Великобритании назвал волонтеров «отборными цветами Америки». Студенты моментально передружились (они продолжат встречаться в течение сорока лет после возвращения с фронта); высокий интеллектуальный уровень, разговоры о литературе — словно кто-то задался целью компенсировать Эрнесту то, что он не окончил университета. В тот период он не проявлял неприязни к «дипломированным», напротив, тянулся к ним, кроме того, у него было чем их «уесть»: он работал журналистом, тогда как многие из них еще слушали лекции. В 4-м отделении выпускалась еженедельная газета «Чао»: номер, вышедший после прибытия новичков, содержал призыв пополнить ряды авторов — «нам известно, что среди них есть кое-кто очень талантливый». Кое-кто не заставил себя упрашивать и в следующий номер дал рассказ в манере Ларднера «Эл снова получает письмо»: «Ну вот, Эл, мы уже здесь, в этой старенькой Италии, и раз уж я попал сюда, то и не собираюсь отсюда выматываться. Совсем не намерен. И это не шутка, Эл, а чистая правда. Я теперь офицер, и, если бы ты повстречал меня, ты должен был бы отдать мне честь. Я являюсь временно исполняющим обязанности младшего лейтенанта без офицерского чина, но беда в том, что все остальные ребята имеют такое же звание. В нашей армии, Эл, нет рядовых…»

Иногда о работе американских шоферов в Италии пишут как о синекуре: это неверно, большинство машин работали с полной нагрузкой, но в Шио действительно царило безделье. Военные действия не велись, раненых не было, шоферы загорали и играли в бейсбол. Эрнест бесился: война была рядом, но его обходила. Брамбаку он сказал, что уволится из Красного Креста, если в ближайшие дни в Шио не начнется война, и поедет туда, где она есть. В безделье прошло больше двух недель. Сослуживец Эрнеста Фредерик Шпигель вспоминал, что он «хандрил и ныл все сильнее». Маялся не он один: как только стало известно, что можно перейти на другую работу — обслуживание армейских лавок, — пять человек, включая Эрнеста и его нового друга, выпускника Принстонского университета Билла Хорна, записались туда. Они прибыли в Местр, где оказались под началом капитана Джеймса Гэмбла, занимавшегося распределением продуктов. Красный Крест обслуживал 17 армейских лавок (они располагались в одном помещении со столовыми). Работа небезопасная — столовые находились менее чем в двух километрах от передовой, и незадолго до прибытия Эрнеста американский волонтер был убит, — но очень скучная. Хорн не выдержал и вернулся в Шио, а Хемингуэй сказал Гэмблу, что может развозить продукты на велосипеде прямо в окопы. Это длилось шесть дней; итальянские солдаты успели привязаться к «малышу».

Он писал родителям[5]: «Знаете, говорят, что в этой войне нет ничего веселого. Так оно и есть. Я не хочу сказать, что это ад, потому что эти слова порядком заездили с тех пор, как их произнес генерал Шерман. Но было по крайней мере восемь случаев, когда я не отказался бы от ада — потому что это вряд ли было бы хуже тех переделок, в которые я попадал. Например, в траншее во время атаки, когда в то место, где стоишь, попадает мина. Вообще, мина — это не так уж плохо, если это не прямое попадание. Но после прямого попадания ты весь оказываешься забрызган тем, что осталось от твоих приятелей. „Забрызган“ — это буквально». Тут, видимо, до него наконец дошло, что таких вещей родителям писать нельзя, но письма он не порвал, а лишь сделал приписку: «За те шесть дней, что я провел на передовой, в пятидесяти метрах от австрийцев, я приобрел репутацию человека, заговоренного от пули. Эта репутация сама по себе немногого стоит, если ты на самом деле не заговорен. А я, кажется, заговорен».

Сглазил: ночью 8 июля, когда он отвозил продукты на передовую, близ деревни Фоссальта его тяжело ранило. Это — факт; что касается обстоятельств ранения, они до сих пор неясны, поскольку сам раненый, его знакомые и биографы окружили инцидент множеством выдумок. Наиболее доверчивые пишут, будто огонь вызвал сам Эрнест, взяв у солдата винтовку и выстрелив в сторону австрийцев, или что огонь велся по итальянскому снайперу, занимавшему позицию на ничейной земле, а он этого снайпера вытащил. На самом деле неизвестно, чем был вызван огонь (перестрелка велась постоянно); снаряд из австрийского траншейного миномета, начиненный шрапнелью и взрывчатыми веществами, разорвался рядом с Эрнестом. Его ранило в обе ноги и контузило, он пытался помочь другому раненому, но тут его подобрали санитары. Брамбаку он потом сказал, что ничего не помнит: «Я сел, и в это время что-то качнулось у меня в голове, точно гирька от глаз куклы, и ударило меня изнутри по глазам. Ногам стало горячо и мокро, и башмаки стали горячие и мокрые внутри. Я понял, что ранен, и наклонился, и положил руку на колено. Колена не было. Моя рука скользнула дальше, и где-то там было колено, вывернутое на сторону. Я вытер руку об рубашку. И откуда-то стал разливаться белый свет, и я посмотрел на свою ногу, и мне стало очень страшно. „Господи, — сказал я, — вызволи меня отсюда!“». Ощущения — единственное, чего нельзя выдумать.

Его доставили в полевой госпиталь, где он провел пять дней. Множественные ранения в обе ноги, особенно сильно было повреждено правое колено — оно уже никогда не будет нормально функционировать. Считается, что в этом полевом госпитале, когда он думал, что не выживет, его (протестанта) крестил католический священник Джузеппе Бианки, — история темная, хотя Бианки — реальное лицо, с которым он впоследствии еще встретится. Потом его перевели в госпиталь Красного Креста в Милане.

«Когда уходишь на войну мальчишкой, тобой владеет великая иллюзия бессмертия. Других убивают, но не тебя. Потом, когда тебя в первый раз тяжело ранят, эта иллюзия пропадает, и ты понимаешь, что это может случиться с тобой». Это писал много позже взрослый человек; тогдашний мальчишка отправил родителям совершенно детское письмо — не то чтобы хвастался, просто не понимал, что матерям такие вещи писать не следует: «Видите ли, они думали, что у меня прострелена грудь — вся рубашка у меня была в крови. Но я заставил их стащить с меня рубашку (белья на мне не было), и оказалось, что мое старое доброе туловище цело и невредимо. Тогда они сказали, что я, возможно, останусь жив. Это меня ужасно обрадовало. Я им сказал по-итальянски, что хотел бы увидеть свои ноги, хотя и боялся на них смотреть. Они сняли мои штаны — и мои конечности оказались на месте, но на что они были похожи! Никто не мог понять, как я мог проползти 150 метров с таким грузом, с простреленными коленями, с пробитой в двух местах правой ступней, — а всего было больше двухсот ран». (Брамбак, чтобы успокоить родителей, написал им, что Эрнест дает честное слово больше на передовую не ходить.)

Впоследствии Хемингуэй неоднократно редактировал обстоятельства своего ранения с той же тщательностью, с какой писал. Окончательная редакция звучала так: был ранен осколками мины, вытащил на себе другого раненого, полз с ним 150 метров до перевязочного пункта, пока полз, еще раз был ранен пулеметной очередью. Приврать он, как мы уже знаем, любил, к тому же ему было 19 лет — в таком возрасте любая рана кажется недостаточно героической.

В госпитале было мало раненых и много медсестер; одна из них, Элис Макдональд (вероятно, прототип подруги героини в романе «Прощай, оружие!»), была полностью занята обслуживанием Эрнеста и прониклась к нему материнскими чувствами; она сопровождала его при переводе в другой госпиталь, Мизерикордия, где ему делали рентген, и осталась там с ним. Из его ног извлекли множество осколков; долго верили с его слов, что ему поставили алюминиевый протез коленной чашечки, но и это оказалось выдумкой. Правая нога оставалась неподвижной в течение шести недель; к концу этого срока он писал родителям, что так привык к боли, что ему было бы странно не чувствовать ее. Легенды сами к нему липли: его сочли (ошибочно) первым американцем, получившим на итальянском фронте серьезное ранение, он был трогателен, выглядел ребенком — неудивительно, что в Италии он оказался центром всеобщего внимания. Газеты писали о нем, король наградил его итальянским военным крестом и серебряной медалью за доблесть, врачи и сестры демонстрировали его посетителям, итальянские и американские офицеры приходили утешать «малыша», и он, по словам Бейкера, был «как король на троне, постоянно окруженный свитой». Узнала о нем и родина: его сняли для хроники, которую Марселина увидела в кинотеатре. Тут ему тоже ставят в вину то, что он формировал «героический имидж», — позже, да, он будет делать это сознательно, но тогда лишь плыл по течению.

От боли он спасался спиртным, которым его снабжали посетители и сестры, и усвоил, что лечиться алкоголем можно и должно. Он наконец избавился от страсти к Мэй Марш, влюбившись в одну из сестер. Она была на восемь лет старше его; в романе «Прощай, оружие!» разница в возрасте между героем и его возлюбленной убрана. Агнес фон Куровски в 1917-м окончила курсы медсестер в Нью-Йорке, поступила на службу в американский экспедиционный корпус в конце июня 1918-го. Красивая девушка, за которой ухаживали американские и итальянские офицеры — один из них, капитан Энрико Серена, называвший Эрнеста «бэби», вероятно, послужил прототипом капитана Ринальди. При этом у нее был в Штатах жених — девушка непостоянная, как она сама о себе говорила. Эрнест был отчаянно влюблен, Агнес вроде бы увлеклась, хотя и утверждала впоследствии, что он ей «просто был симпатичен». Свидетелями их романа были другие сестры и пациент, Генри Уиллард — он в 1989 году с хемингуэеведом Джеймсом Нэйджелом издаст книгу «Хемингуэй в любви и на войне» — но никто не сумел объяснить, какие чувства Агнес испытывала к Эрнесту. Возможно, она сама этого не понимала. Мальчишке 19 лет, красавец, великолепно сложен, нежная кожа, выразительные темные глаза, обезоруживающая детская улыбка; героический, несчастный, но неунывающий, ласковый, остроумный, с прекрасно подвешенным языком: в эту ловушку попадается много взрослых женщин. Агнес была ночной сестрой весь август и начало сентября и проводила с Эрнестом по нескольку часов ежедневно; в конце лета Эрнест писал матери, что «снова влюблен», но женитьба в его планы не входит.

В дневнике Агнес записывала: «Теперь Эрнест Хемингуэй влюблен в меня по уши или думает, будто влюблен»; «Слишком влюблен в меня и всегда с таким отчаянием упрекает меня за мою холодность, что мне не хватает духу расхолаживать его, пока он здесь, в госпитале»; «Бедный малыш, мне его жалко». Она ежедневно писала Эрнесту, что счастлива с ним и скучает без него, но страсти в ее письмах не видно. Вот записка от 17 октября: «Я думаю, каждой девушке нравится, чтобы у нее был мужчина, который говорит, что не может без нее жить. Так или иначе, я всего лишь человек, и когда вы говорите такие вещи, мне это нравится и я не могу не верить вам, поэтому не бойтесь мне наскучить». Эрнест, однако, вообразил, что она его любит. Была ли между ними физическая близость? Линн, основываясь на мнении Уилларда, считает, что да. Остальные биографы убеждены в обратном. Сам Хемингуэй написал «Очень короткий рассказ», где медсестра — любовница раненого. Но это всего лишь литература.

24 сентября его отослали поправляться в отель «Стреза» на озере Лаго-Маджоре. Об этом периоде известно лишь, что Эрнест познакомился с итальянским графом Эмануэле Греппи и (предположительно) его отцом Джузеппе Греппи, почти столетним старцем, дипломатом на покое, когда-то бывшим послом в России; в романе «Прощай, оружие!» под именем Греффи фигурирует Греппи-старший. Хемингуэй говорил, что Греппи «подковал его политически»; если исходить из текста романа и писем Эрнеста друзьям, то Греппи — остроумец и бонвиван — пытался привить юнцу цинично-трезвый взгляд на политиков, а также поил его шампанским и учил разбираться в женщинах и «шикарной жизни». Забудьте бородатого дядю с портрета и представьте, что это ваше девятнадцатилетнее провинциальное дитя, которое и так спаивали все кому не лень, попало в руки старому аристократу, который учит его пить шампанское — как ему не стремиться потом к этой жизни?

В октябре Эрнест вернулся в Милан. Агнес вспоминала, что он был «шикарно» (по его мнению) одет, на голове носил кепи, опирался на трость и выглядел романтично. Были вместе меньше двух дней — Агнес временно перевели в госпиталь во Флоренции. Впоследствии она говорила, что их роман к тому времени уже завершался. Его любовь ее тяготила: по словам Уилларда и других очевидцев, он ревновал ее, устраивал сцены. Он писал ей ежедневно, иногда дважды в день, она отвечала умеренно-нежно, говорила, что тоскует. Он продолжал мучить душераздирающими письмами родителей: «Умирать очень легко… Я смотрел смерти в глаза и знаю… Гораздо лучше умереть юным, счастливым и полным иллюзий, чем немощным и разочарованным…» В конце октября, выписавшись из госпиталя, отправился в Шио, но 4-го отделения не застал — волонтеров перевели на помощь 1-му отделению в Бассано, где ожидалось наступление итальянских войск. Он поехал в Бассано, где обнаружил друзей, Билла Хорна и Эммета Шоу, был, по их свидетельствам, по-прежнему в восторге от войны, рвался работать. Но на следующий день его свалил приступ гепатита. Пришлось вернуться в миланский госпиталь. Вот и вся война.

«Хемингуэй, который немного побыл санитаром в нескольких поездках на липовом, что сам обыгрывал, итало-австрийском фронте, и был ранен совершенно случайным образом, стал, однако, образцом мужчины! Вот что такое имидж», — сказал Михаил Веллер, противопоставляя показную мужественность Хемингуэя скромной мужественности Зощенко. Вряд ли правомерно ставить человеку в вину то, что он родился в 1899 году и попал на фронт уже в последние месяцы войны, и тем более его «случайную» рану; во всяком случае, Виктор Некрасов, сам воевавший, не счел опыт коллеги «липовым», да и Зощенко вряд ли бы счел. Чарльз Фентон убежден: художнику противопоказано быть на войне слишком долго, месяц (как и у Ремарка) — «самое то». Когда воюешь долго, как Зощенко, война так осточертевает, что писать о ней потом уже не хочется. Сам Хемингуэй в 1952 году говорил, что военный опыт неоценим для литератора: «Война — одна из самых важных тем, и притом такая, когда труднее всего писать правдиво, и писатели, не видавшие войны, из зависти стараются убедить и себя и других, что тема эта незначительная, или противоестественная, или нездоровая, тогда как на самом деле им просто не пришлось испытать того, чего ничем нельзя возместить», — но если этого опыта много, он может стать разрушительным. Многие исследователи считают, что Хемингуэя война именно «разрушила» — так что, может, и месяца чересчур много.

Третьего ноября, когда Эрнест еще долечивался, было заключено перемирие между Италией и Австрией. В этот день он познакомился с Эриком Дорман-Смитом, молодым ирландцем, — тот начал войну лейтенантом, был ранен, награжден Военным крестом, дослужился до майора; их дружба продлится много лет. Эрнеста посещал в госпитале Джеймс Гэмбл, его бывший командир, сделавший юноше довольно странное предложение — остаться в Европе как минимум на год и жить за его счет. Гэмбл был богатым человеком — не из «Проктер энд Гэмбл», как ошибочно утверждают биографы, а из семьи лесопромышленника, — окончил Йельский университет, был художником-любителем, владел виллой в Таормине, на Сицилии; он был на 17 лет старше Хемингуэя. Родителям Эрнест писал о Гэмбле как об «отличном товарище». Но Агнес эта дружба не нравилась. Она вернулась в Милан 11 ноября и, как рассказывала впоследствии, решила сделать все, чтоб оторвать Эрнеста от Гэмбла — даже согласиться на брак. Они провели вместе девять дней, потом Агнес снова уехала, но в письмах продолжала отговаривать от неподобающей, по ее мнению, дружбы. Почему?

Биографам Хемингуэя она говорила: «Я считала, что если Эрнест согласится жить с кем бы то ни было за его счет, он навсегда останется приживалом, из него ничего путного не выйдет». Но из писем явствует, что ее беспокоило не только это. «Когда я была вдвоем с Джесси (медсестрой из госпиталя. — М. Ч.), мне хотелось делать самые ужасные вещи — только бы не ехать домой, — и когда вы бываете с капитаном Гэмблом, вы чувствуете то же. Но я думаю, мы оба переменим свои намерения и вернемся в старые добрые Штаты, чтобы жить нормальной жизнью». Почти никто из биографов не сомневается, что интерес Гэмбла к мальчишке был сексуальный, другой вопрос, понимал ли это Эрнест. (Их сохранившаяся переписка ничего подозрительного не обнаруживает.) Агнес рассказывала, что многие мужчины интересовались Хемингуэем: в госпитале к нему повадился ходить пожилой англичанин Энглфилд, носил подарки; матери Эрнест писал о нем как о «человеке с прекрасными манерами и громким именем», ту же формулировку повторил в «Празднике», прибавив: «А затем в один прекрасный день я был вынужден попросить сестру больше никогда не пускать этого человека в мою палату». В одном из писем 1953 года выразился еще более откровенно. О Гэмбле он никогда не писал ничего подобного, во всяком случае, по имени его не называл.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.