Глава пятая КРЕПКИЙ ОРЕШЕК

Глава пятая КРЕПКИЙ ОРЕШЕК

Второго января 1923 года Марселина, «близнец» Эрнеста, вышла замуж (она проживет благополучную жизнь, родит трех детей и в отличие от большинства Хемингуэев умрет так называемой естественной смертью) — брат сожалел, что не мог приехать на свадьбу, но его в качестве шафера заменил Билл Хорн. Сам он провел новогодние каникулы (10 дней) с женой и Дорман-Смитом в Альпах: катались на лыжах, попробовали бобслей. Отправил в «Стар» два очерка: «Рождество на крыше мира» и «Снежные обвалы в Альпах». Получил письмо от Агнес — она «знала, что всё кончится хорошо и что это был лучший выход — и я уверена, что и ты так думаешь теперь, когда у тебя есть Хедли…<…> Я всегда знала, что ты выбьешься в люди, и всегда приятно знать, что твое предположение оправдывается».

Когда конференция возобновилась, вернулись в Лозанну. Хемингуэй отправил в Торонто статью о конфликте между Чичериным («Чичерин — не тот, каким был в Генуе, когда он, казалось, щурился, как человек, шагнувший из темноты на яркий солнечный свет. Он выглядит более уверенным, на нем новое пальто…») и главой британской делегации лордом Керзоном: страны Антанты хотели свободного прохода своих судов, в том числе военных, через принадлежащие Турции проливы Босфор и Дарданеллы, Россия же стремилась не допустить их в Черное море, для чего приняла сторону Турции. Хемингуэй назвал Чичерина русским Талейраном (а Ленина — русским Наполеоном, превратившим революцию в диктатуру); его схватку с Керзоном он описал как конфликт между старой Британской и «будущей русской империей». Статья сопровождалась фотографией Чичерина в генеральской форме и ехидным комментарием: «Вы должны знать, что Чичерин никогда не был солдатом. Он робок. Он не боится убийств и казней, но побледнеет, если вы поднесете кулак к его носу. До двенадцати лет мать одевала его в девичьи платья». (Эта пикантная информация была, видимо, почерпнута у Слокомба и Райалла.) «Мальчик, которого одевали девочкой до двенадцати лет, всегда хотел быть солдатом. Солдаты создают империи, а империи затевают войны». Пожалуй, это самый критичный отзыв о советской власти, какой Хемингуэй сделает за всю жизнь. Неизвестно, подумал ли он о себе, когда писал, что мальчики, носившие девчачье платье, желают быть солдатами. Может, и не помнил, и старых фотографий не видел — но попал в точку.

В январе Харриет Монро опубликовала в «Поэтри» стихи Хемингуэя: «Поля чести», а также «Пулемет», «Дождливая погода», «Рузвельт», «Снова в атаку» (Riparto di Assalto) и «Название главы». Отметим стихотворение «Рузвельт», которого советские критики, не знавшие, что президент был детским кумиром Хемингуэя, истолковывали как «разоблачительное»:

Рабочие верили,

Что он борется с трестами,

И выставляли в окнах его портрет.

«Вот он бы показал бошам во Франции!» —

Говорили они.

Все может быть —

Он мог бы сложить там голову,

Может быть,

Хотя генералы чаще умирают в постели.

Как умер и он.

И все легенды, порожденные им в жизни,

Живут и процветают,

И он не мешает им своим существованием.

Это не разоблачение, а разочарование. Слокомб и Райалл лишили своего молодого друга иллюзий.

В феврале конференция прервалась. Хемингуэи поехали в Рапалло, куда их приглашали Эзра Паунд и иллюстрировавший его стихи художник Майк Стрэйтер. Когда приехали, Эзра отсутствовал, а Стрэйтер повредил ногу и не мог ни боксировать, ни играть в теннис, зато написал портреты Хедли и Эрнеста, впервые попробовавшего отрастить бороду. Познакомились с американским издателем Эдвардом О’Брайеном, выпускавшим сборники «Лучшие рассказы года». Эрнест показал ему «Моего старика»: «Это было скверное время, я был убежден, что никогда больше не смогу писать, и показал ему рассказ как некую диковину: так можно в тупом оцепенении показывать компас с корабля, на котором ты когда-то плавал и который погиб каким-то непонятным образом, или подобрать собственную ногу в башмаке, ампутированную после катастрофы, и шутить по этому поводу. Но когда О’Брайен прочитал рассказ, я понял, что ему больно даже больше, чем мне. <…> Возможно, даже и лучше, что мои ранние рассказы пропали, и я утешал О’Брайена, как утешают солдат после боя. Я скоро снова начну писать рассказы, сказал я, прибегая ко лжи только ради того, чтобы утешить его, но тут же понял, что говорю правду».

В Рапалло у него появился новый приятель, Роберт Макэлмон: молодой американец, литератор, женился на богатой девушке и переехал в Францию, где на средства тестя основал издательство. Человек сверхобщительный, Макэлмон собирал вокруг себя богему; поскольку в дальнейшем он стал заклятым врагом Хемингуэя и тот отзывался о нем уничижительно, принято считать, что он был бездарью и негодяем, но это неверно. Он оказывал поддержку Джойсу, — помогал молодым писателям публиковаться; его издательство функционировало без прибыли, ради «раскрутки» талантов, к которым он отнес и Хемингуэя. Но талант должен был представить для издания что-то большее, чем один рассказ («У нас в Мичигане» Хемингуэй публиковать не собирался). Он начал писать рассказ «Кошка под дождем» (Cat in the Rain) — не закончил, оставил. Вернулся Паунд, предложил вместе путешествовать: они посетили Пьомбино, Орбетелло, Сирмионе, потом разъехались: чета Паундов вернулась в Рапалло, а Хемингуэи отбыли в Доломитовые Альпы, в местечко Кортина д’Ампеццо, где были все условия для зимнего спорта. Но надо, надо писать, ведь все знают, что у Эрнеста было много произведений, все сожалеют о его потере, хотят помочь. Джейн Хип предложила дать что-нибудь в апрельский номер журнала. У него получались только куски, отрывки, миниатюры:

«Все были пьяны. Пьяна была вся батарея, в темноте двигавшаяся по дороге. Мы двигались по направлению к Шампани. Лейтенант то и дело сворачивал с дороги в поле и говорил своей лошади: „Я пьян, mon vieux[14], я здорово пьян. Ох! Ну и накачался же я“. Мы шли в темноте по дороге всю ночь, и адъютант то и дело подъезжал к моей кухне и твердил: „Затуши огонь. Опасно. Нас заметят“. Мы находились в пятидесяти километрах от фронта, но адъютанту не давал покоя огонь моей кухни. Чудно было идти по этой дороге. Я в то время был старшим по кухне».

«Поток беженцев направляла греческая кавалерия. В повозках, среди узлов, матрацев, зеркал, швейных машин, ютились женщины с детьми. У одной начались роды, и сидевшая рядом с ней девушка прикрывала ее одеялом и плакала. Ей было страшно смотреть на это. Во время эвакуации не переставая лил дождь».

«Первый немец, которого мне пришлось увидеть, перелезал через садовую ограду. Мы дождались, когда он перекинет ногу на нашу сторону, и ухлопали его. На нем была пропасть всякой амуниции. Он разинул рот от удивления и свалился в сад. Потом через ограду в другом месте стали перелезать еще трое. Мы их тоже подстрелили. Они все так появлялись».

«Жарища в тот день была адова. Мы соорудили поперек моста совершенно бесподобную баррикаду. Баррикада получилась просто блеск. Высокая чугунная решетка — с ограды перед домом. Такая тяжелая, что сразу не сдвинешь, но стрелять через нее удобно, а им пришлось бы перелезать. Шикарная баррикада. Они было полезли, но мы стали бить их с сорока шагов».

«Шестерых министров расстреляли в половине седьмого утра у стены госпиталя. На дворе стояли лужи. На каменных плитах было много опавших листьев. Шел сильный дождь. Все ставни в госпитале были наглухо заколочены. Один из министров был болен тифом. Два солдата вынесли его прямо под дождь. Они пытались поставить его к стене, но он сполз в лужу. Остальные пять неподвижно стояли у стены. Наконец офицер сказал солдатам, что поднимать его не стоит. Когда дали первый залп, он сидел в воде, уронив голову на колени».

«Ник сидел, прислонясь к стене церкви, куда его притащили с улицы, чтобы укрыть от пулеметного огня. Ноги его неестественно торчали. У него был задет позвоночник. Лицо его было потное и грязное. Солнце светило ему прямо в лицо. День был очень жаркий. Ринальди лежал среди разбросанной амуниции ничком у стены, выставив широкую спину. Ник смотрел прямо перед собой блестящими глазами. Розовая стена дома напротив рухнула, отвалившись от крыши, и над улицей повисла исковерканная железная кровать. В тени дома, на груде щебня, лежали два убитых австрийца».

Связным повествованием эти миниатюры (процитированы в сокращении) так и не станут — это что-то вроде венка сонетов в прозе. Они войдут в два сборника — в один как самостоятельные тексты, в другой как интермедии между рассказами. Фрагмент о беженцах был написан на основе собственного опыта. Остальные — со слов знакомых; например, о расстреле греческих министров в Афинах 28 ноября 1922 года поведал кинооператор Шорти Уорнелл. А написано так, что не сомневаешься: человек все видел собственными глазами.

Работе помешал в конце марта злодей Боун — ему требовался материал о франко-германских отношениях. Когда Германия объявила, что не может выплачивать Франции денежные репарации, предусмотренные Версальским договором, их заменили натуральными выплатами (сталь, древесина, уголь). Немцы задерживали поставки — французы и бельгийцы в начале января 1923 года оккупировали Рурский угольный бассейн, забрав мощности по производству угля и кокса в качестве «производственного залога». Но французский премьер Пуанкаре хотел большего — добиться присвоения Рейнской области и Руру статуса, аналогичного статусу Саарского региона, где при формальной подчиненности Германии вся власть была у французов. Немцы яростно сопротивлялись. Хемингуэй оставил жену в Италии с новой подругой, музыкантом Ренатой Боргатти, заехал в Париж, отдал Джейн Хип миниатюры, временно задвинул писателя в угол и в один присест написал три толковые аналитические статьи, где разъяснялось, что без конца ожесточать Германию — себе дороже: «Франция — большая и прекрасная страна. Самая прекрасная страна из всех, какие я знаю. Невозможно писать без пристрастия о стране, которую любишь. Однако можно писать беспристрастно о правительстве этой страны. Франция отказалась в 1917 году заключить мир без победы. Теперь она обнаружила, что имеет победу без мира».

Отослав статьи, 30 марта он отправился в Германию по маршруту Страсбург — Кель — Оффенбург — Карлсруэ — Франкфурт — Кёльн — Дюссельдорф (по международной железнодорожной линии, проходившей через оккупированную зону). Послал оттуда в «Стар» десяток очерков. Была инфляция, разруха, процветали только спекулянты. Немцы рассказывали журналисту о своих бедствиях, в которых винили Францию и собственных промышленников: «Ненависть в Руре вы ощущаете как некую действительную конкретную реальность. Она так же определенна, как неподметенные, измазанные угольной пылью тротуары Дюссельдорфа или длинные ряды грязных кирпичных домиков, неотличимо похожих друг на друга, в которых живут рабочие Эссена. Немцы ненавидят не только французов. Они смотрят в сторону, когда проходят мимо французских постовых у почтовых контор, у городской ратуши около отеля Кайзергоф в Эссене, и глядят прямо впереди себя, встречая французских пуалю на улице. Но когда встречаются националисты и рабочие, они смотрят в лицо друг другу с ненавистью такой же холодной и основательной, как горы шлака позади литейных цехов фрау Берты Крупп». США и Великобритания принуждали Францию отказаться от оккупации, да и внутри страны усиливалась оппозиция правительству по этому вопросу. «Похоже, что авантюра с Руром близится к концу. <…> Она породила новую ненависть и заставила вспыхнуть старую злобу. Она принесла страдания множеству людей. Вопрос заключается в том: усилила ли она Францию?» (Оккупация Рурского региона завершилась в соответствии с принятым в 1924 году планом Дауэса в июле — августе 1925 года.)

Он вернулся в Кортину 12 апреля, пуще прежнего ненавидя журналистику и желая писать настоящее, и наконец ему это удалось. Рассказ «Не в сезон» (Out of Season) — о старом рыбаке, который помогает туристам ловить форель и возлагает большие надежды на очередного клиента:

«— Благодарю вас, саго. Благодарю вас, — сказал Педуцци таким тоном, каким говорят члены „Карлтон-клуба“, принимая „Морнинг пост“ из рук соседа.

Вот это была жизнь! Хватит с него ковырять вилами мерзлый навоз в саду отеля. Жизнь раскрывалась перед ним.

— Так, значит, завтра в семь, саго, — сказал Педуцци, похлопывая американца по плечу. — Ровно в семь.

— Я скорее всего не пойду, — сказал американец и положил бумажник обратно в карман.

— Как? — спросил Педуцци. — Я принесу пескарей, синьор. Salami, все достану. Вы, я и синьора. Все трое.

— Я скорее всего не пойду, — повторил американец. — По всей вероятности — нет. Узнаете у padrone в конторе отеля».

В «Празднике» Хемингуэй скажет: «…я опустил настоящий конец, заключавшийся в том, что старик повесился. Я опустил его, согласно своей новой теории: можно опускать что угодно при условии, если ты знаешь, что опускаешь, — тогда это лишь укрепляет сюжет и читатель чувствует, что за написанным есть что-то, еще не раскрытое». Это и есть «принцип айсберга», который он сформулировал в одном из интервью: «Семь восьмых его скрыто под водой, и только восьмая часть — на виду. Все, что знаешь, можно опустить — от этого твой айсберг станет только крепче». (Чехов: «Когда я пишу… я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам».) О хемингуэевских «айсбергах» написаны тонны литературоведческих работ. Но мы обойдемся простым примером, который предоставил он сам, сочинив «айсберг» из шести слов. В русском переводе их всего четыре:

«ПРОДАЮТСЯ ДЕТСКИЕ БОТИНОЧКИ НЕНОШЕНЫЕ».

* * *

Боун сказал, что Лозаннскую конференцию можно оставить, и 2 мая Хемингуэи возвратились в Париж. Дела шли не так чтобы хорошо, но и не плохо: в апрельском номере «Литтл ревью» были опубликованы шесть миниатюр и стихотворение, в издательстве Берда дела не подвигались, но была надежда на Макэлмона. Нужны новые впечатления: все увидеть, вкусить, пощупать, запомнить. Он уже объехал пол-Европы, но оставалась Испания. Гертруда Стайн там была, наблюдала бои быков и рассказала о них Эрнесту, тот страшно заинтересовался и рискнул написать миниатюру о том, чего еще не видел: «Первому матадору бык проткнул правую руку, и толпа гиканьем прогнала его с арены. Второй матадор поскользнулся, и бык пропорол ему живот, и он схватился одной рукой за рог, а другой зажимал рану, и бык грохнул его о барьер, и он выпустил рог и упал, а потом поднялся, шатаясь, как пьяный, и вырывался от людей, уносивших его, и кричал, чтобы ему дали шпагу, но потерял сознание. Вышел третий, совсем еще мальчик, и ему пришлось убивать пять быков, потому что больше трех матадоров не полагается, и перед последним быком он уже так устал, что никак не мог направить шпагу. Он едва двигал рукой. Он нацеливался пять раз, и толпа молчала, потому что бык был хороший и она ждала, кто кого, и наконец нанес удар. Потом он сел на песок, и его стошнило, и его прикрыли плащом, а толпа ревела и швыряла на арену все, что попадалось под руку».

Для поездки нашлись компаньоны: Берд и Макэлмон, который платил за всех. Отправились в конце мая, в Мадрид ехали поездом, с Хедли и Макэлмоном. На станции увидели полу-разложившийся труп собаки. Макэлмон отвернулся — Хемингуэй презрительно заявил, что мужчина должен уметь смотреть на такие вещи. Макэлмон в юности работал в Нью-Йоркском порту и там нагляделся на поножовщину и трупы; его это замечание взбесило. Отношения дали трещину и становились все хуже — возможно, потому, что человек, ненавидящий одалживаться, но согласившийся жить на содержании (а ведь речь шла не о «куске хлеба» для семьи, но о развлекательной поездке), невольно начинает ненавидеть «благодетеля». Макэлмон о Хемингуэе: «Временами он был умышленно жестким и бесчувственным. И вдруг он оказывался нарочито невинным, сентиментальным, уязвимым. Мягкий, но необычайно чувствительный мальчик, пытающийся скрыть уязвимость, желающий быть храбрецом… Его стремление к самозащите проявлялось в испытующих взглядах, бросаемых им на собеседника».

В Испании правил король Альфонс XII; скоро, в сентябре 1923-го, генерал Примо де Ривера совершит военный переворот, но Хемингуэй к тому времени уже вернется домой, а пока все было спокойно. В Мадриде они встретили Берда, отправились в Севилью, где увидели первый бой: «Потом из темного загона, наклонив голову, вступил на арену бык. Стремительный, огромный, черный с белыми пятнами, весом свыше тонны, он двинулся вперед тихим галопом. Яркий солнечный свет словно ослепил его на мгновение. Бык застыл на месте. Крепко натянутые узлы мускулов на загривке вздулись, ноги словно вросли в землю, глаза бегали, озираясь, рога были уставлены вперед, черно-белые, острые, как иглы дикобраза. Потом он ринулся вперед, и тут я понял, что такое бой быков. Ибо бык превратился в нечто невероятное. Он стал похож на какое-то огромное доисторическое чудовище, абсолютно беспощадное и злобное. Не издавая ни звука, он ринулся в атаку каким-то неописуемым мягким галопом. Поворачивался он в сторону или назад сразу всеми четырьмя ногами, словно кошка».

Никто из членов компании раньше корриды не видел. Эрнест, по воспоминаниям Берда, был увлечен до безумия и «вел себя как посвященный в тайное общество». Все жалели лошадей, Макэлмон опять отворачивался, Эрнест над ним издевался. Сам он лошадей тоже жалел, но — «настоящий мужчина должен смотреть». (По словам журналиста Морли Каллагана, Хемингуэй говорил ему: «Даже если ваш отец умирает и вы с разбитым сердцем стоите у его постели, то и тогда вы должны запоминать каждую мелочь, как бы это ни было больно».) В книге «Смерть после полудня» он напишет: «Войны кончились, и единственное место, где можно было видеть жизнь и смерть, то есть насильственную смерть, была арена боя быков, и мне очень хотелось побывать в Испании, чтобы увидеть это своими глазами. Я тогда учился писать и начинал с самых простых вещей, а одно из самых простых и самых существенных явлений — насильственная смерть. Она лишена тех привходящих моментов, которыми осложнена смерть от болезни, или так называемая естественная смерть, или смерть друга, или человека, которого любил или ненавидел, — но все же это смерть, это нечто такое, о чем стоит писать. Я читал много книг, в которых у автора, вместо описания смерти, получалась просто клякса, и, по-моему, причина кроется в том, что либо автор никогда близко не видел смерти, либо в ту минуту мысленно или фактически закрывал глаза, как это сделал бы тот, кто увидел бы, что поезд наезжает на ребенка и что уже ничем помочь нельзя».

«Никогда я не любил боя быков, и мы не раз спорили с Хемингуэем, — писал Илья Эренбург (они познакомились в 1937 году). — Мне казались отвратительными и распоротые животы старых лошадей, и стрелы, втыкаемые в одуревшего быка, и кровь на песке, а самое главное — обман; бык не знает правил игры — бежит прямо на врага, а тореро вовремя чуть отклоняется в сторону; все искусство состоит в том, чтобы вовремя отбежать, не слишком рано, иначе публика освищет, да и не слишком поздно…» Страсть Хемингуэя к корриде — вещь для людей XXI века малопонятная, как и сама коррида — то ли варварский пережиток, то ли экстремальный спорт. За что он ее любил, что она такое? Коррида[15], сперва конная, затем демократичная пешая, зародилась в Испании много веков назад, когда во всем мире жизнь человека, не говоря уже о животном, не ценилась ни в грош: занятие не хуже и не лучше других. Это был спектакль, в котором бык, упрощенно говоря, символизировал зло, а человек — победу над злом. В XIX веке это развлечение уже было экзотическим, а в XX начало считаться варварским. На исходе тысячелетия Европейское сообщество его осудило, запретив придавать статус культурного мероприятия. Но оно разрешено законодательством Испании, и там быков до сих пор убивают (в Португалии коррида бескровная). Матадора[16] могут убить тоже, но чем дальше, тем безопаснее коррида становится для человека.

На вопрос, почему коррида процветала именно в Испании, Хемингуэй отвечал так: «Два условия требуются для того, чтобы страна увлекалась боем быков. Во-первых, быки должны быть выращены в этой стране, и, во-вторых, народ ее должен интересоваться смертью. Англичане и французы живут для жизни…» Испанцы живут для смерти — вероятно, современные испанцы с этим бы не согласились: сейчас корриду посещают преимущественно туристы, гордящиеся тем, что в их странах ее нет, и приезжающие в «варварскую» Испанию на нее поглазеть. Сам Хемингуэй интересовался смертью — вот первая причина, по которой он полюбил корриду — «единственное место, где можно видеть насильственную смерть». Нужно ли ему было видеть смерть как художнику или это патологическая страсть — вопрос дискуссионный, к которому мы не раз будем возвращаться.

Причина вторая: коррида — опасное развлечение для настоящих мужчин, а посему заслуживает уважения. Третья: Хемингуэй был заядлым болельщиком, а коррида — спорт. (Все виды спорта жестоки: в боксе люди избивают друг друга, на хоккейных площадках и футбольных полях, случается, умирают, подростки принимают допинги и получают увечья ради чести государства или клуба. Если мы со всем этим миримся, то нечего гнушаться и корридой.) Четвертая причина, не всякому понятная: Хемингуэй считал корриду искусством. «Будь искусство боя быков непреходящим, оно могло бы стать одним из высоких видов искусства, но это не так, и потому оно исчезает вместе с создавшим его, тогда как в других отраслях искусства о творчестве того или иного мастера даже и судить-то трудно, прежде чем его бренные останки не будут преданы земле. Предмет этого искусства — смерть, и смерть уничтожает его. <…> Вообразите, что картины художника исчезают вместе с ним, а книги писателя автоматически уничтожаются после его смерти и впредь существуют только в памяти тех, кто их читал. Именно это происходит в бое быков».

Человек, относящийся к корриде с осуждением, скажет, что этак и убийство маньяком жертвы можно назвать искусством. Но спортивный болельщик мысль Хемингуэя поймет, если заменить в процитированном пассаже корриду на хоккей или футбол. А тот, кто видел корриду хотя бы по телевизору, заметит, как она похожа на фигурное катание: команда тореро выполняет определенные фигуры, а зрители оценивают, насколько красиво они сделаны. Наконец, пятая причина, самая замысловатая. Хемингуэя приводило в восторг то, что этика корриды требует от матадора относиться к быку как к товарищу, проявляя уважение к его силе и храбрости. Красиво убить друга, предоставив ему возможность блеснуть — как убивали гладиаторы, обнимаясь перед боем, — значит оказать ему услугу, «даровать» смерть, которую стократ приятнее принять от руки друга, чем от старости или равнодушного ножа мясника.

Так омерзительна коррида или прекрасна? Джек Лондон: «Это зрелище вредное: оно развращает тех, кто его видит, — люди привыкают наслаждаться мучениями животного. Впятером нападать на одного глупого быка — ведь на это способны только жалкие трусы! И зрителей это учит трусости. Бык умирает, а люди остаются жить и усваивают урок». Маяковский: «Я не мог и не хотел видеть, как вынесли шпагу главному убийце и он втыкал ее в бычье сердце. Только по бешеному грохоту толпы я понял, что дело сделано. Внизу уже ждали тушу с ножами сдиратели шкур. Единственное, о чем я жалел, это о том, что нельзя установить на бычьих рогах пулеметов и нельзя его выдрессировать стрелять». Но писатели бывают разные. Можно осуждать корриду, но не видеть ничего дурного в охоте; можно осуждать корриду и охоту, но считать нормальным явлением расстрел без суда. Хемингуэй в 1923 году написал Биллу Хорну: «Это не просто жестокость, как нам рассказывали. Это великая трагедия, и самое прекрасное зрелище из тех, что мне доводилось видеть, и требует мужества и мастерства, и еще раз мужества — большего, чем что-либо». Очень красиво. И тут же проговорился: «Это все равно, что наблюдать войну, сидя в первом ряду, и в то же время самому находиться в полной безопасности».

Если «наблюдать войну, сидя в первом ряду» — не жестокость, то что тогда жестокость? Наверное, мы все-таки должны Хемингуэя осудить. Во всяком случае, тот из нас, кто полагает, что человечество выращивает бычков, кур и норок не затем, чтоб освежевать или съесть, а для иных целей, и верит, что их забивают гуманно, и не злорадствует, когда лучший игрок вражеской команды ломает ногу, и не употребляет в пищу мяса, и любит ближнего больше, чем себя, имеет на это полное моральное право.

* * *

Из Севильи компания перебралась в Ронду, затем в Гранаду, где смотрели новильяду — корриду с молодыми бычками. Макэлмон и Хемингуэй продолжали ссориться, Берд счел, что Эрнест ведет себя «возмутительно», упрекнул — тот только посмеялся. Макэлмон тем не менее твердо решил издать Хемингуэя — три рассказа и несколько стихотворений. Берд предлагал в дополнение к шести миниатюрам написать еще несколько — тогда и в его издательстве выйдет тоненькая книжка. Но пока ничего нового не было: ни о чем нельзя писать, когда существует коррида. По возвращении в Париж Эрнест измучил знакомых рассказами о ней, изображал матадора, вонзая воображаемую шпагу в загривок быка. В начале июля в Памплоне проходила фиеста (празднество, сопровождающееся уличными представлениями, шествиями, маскарадом) в честь святого Фермина — Стайн рекомендовала посмотреть. Решили, что поездка пойдет на пользу Хедли и будущему ребенку, и, пробыв дома чуть больше двух недель, вновь выехали в Испанию, на сей раз вдвоем.

Фиеста произвела потрясающее впечатление — шум, гам, дым коромыслом, каждый день бои быков, которые Эрнест описывал в очерке «Памплона в июле», опубликованном в «Стар уикли»: «Он взметнул плащом перед мордой быка и одним очень легким и изящным движением описал полный круг. Он попытался повторить этот прием, классическую „веронику“, но бык не дал ему закончить. Вместо того чтобы застыть на месте в завершении вероники, бык набросился на матадора. Он поднял Ольмоса на рога и высоко подкинул его», и так далее со всеми техническими подробностями; людям, не увлекавшимся корридой, эти подробности казались нудноватыми.

Когда пишешь не о том, что важно для всех — любовь, дружба, смерть, горе, предательство, деньги, — а о предметах специализированных, всегда рискуешь быть оцененным только любителями, как бы хорошо ни написал. Подставьте другие слова: «Он поставил ногу на мяч и одним очень легким и изящным движением описал полный круг. Он попытался повторить этот прием, классический финт Зидана, но защитник не дал ему закончить». Кому-то интересно, кто-то умрет со скуки.

При прогоне быков по улицам желающие могли дразнить их, потом устраивалась коррида для любителей. «Около трехсот мужчин с плащами, со странными тряпками, или старыми рубашками, или еще с чем-нибудь, что может имитировать плащ матадора, поют и танцуют на арене. Раздается клич, и ворота корраля распахиваются. Оттуда с невероятной скоростью выскакивает молодой бык. Его рога обмотаны кожей, что делает их безопаснее. Он нападает на человека, подхватывает его, подбрасывает в воздух, и толпа ревет от восторга. <…> Каждый раз, когда бык подцепит кого-нибудь, толпа ревет от восторга. В основном она состоит из местных знатоков. Чем больше храбрости проявляет выступающий и чем элегантнее он действует своим плащом, тем неистовее ревет толпа, когда бык его повалит. Никто не выходит на быка с оружием, и никто не ранит и не раздражает его». Считается, что Хемингуэй участвовал в любительских корридах (хотите — верьте, хотите — нет), а также был среди тех, кто дразнит бегущих быков — второе очевидцы подтверждали.

Хедли обожала корриду не меньше мужа, была без ума от матадоров; он немного ревновал, писал полушутя: «Если вы хотите в глазах своей жены остаться храбрым и мужественным, никогда не берите ее на настоящий бой быков. Я ходил на любительские корриды по утрам и старался, как мог, вернуть хоть малость ее былого расположения ко мне. Но я все больше убеждался, что бой быков требует совсем иного рода мужества, каким я не обладаю, и в конце концов мне стало ясно, что если у нее и возникнет какое-нибудь чувство ко мне, то это будет лишь средство избавиться оттого истинного, которое вызывают в ней Маэра и Вильяльта. Нельзя соревноваться с матадорами на их поприще, если вообще в чем-нибудь стоит. И если многие мужья все же пользуются расположением своих жен, то объясняется это, во-первых, тем, что число матадоров ограничено, и, во-вторых, что совсем мало жен видело бой быков».

Оба восхищались «звездами», Мануэлем Гарсией и Никанором Вильяльтой, в честь которого решили назвать сына, если таковой родится. Эрнест писал Биллу Хорну: «Здесь собрались восемь лучших тореро Испании, и пятеро из них были пронзены рогами! Быки поднимали на рога по одному тореро в день. (Ничего подобного, конечно, не было, и Хорн, знавший своего друга, это понимал.)…Где-то в октябре у нас появится малыш. Надеемся, мальчик, и ты будешь его крестным отцом. Первые месяцы своей жизни он провел на лыжах, один раз видел на ринге Колотушку Сики, дважды Карпентьера и пять раз бой быков, так что, если внутриутробное влияние не пустые слова, то все должно быть в порядке. Нам обоим ужасно хочется парня».

В Испании он продолжал писать миниатюры: несколько — о корриде, другие — на основе репортерского и военного опыта, своего и чужого. А в начале августа в издательстве Макэлмона «Контакт паблишинг компани» вышел сборник «Три рассказа и десять стихотворений»; рассказы — «Мой старик», «Не в сезон» и «У нас в Мичигане», стихотворения — те, что вышли в «Поэтри» и четыре новых: «Оклахома», «Пленники», «Монпарнас» и «Встреча с юностью».. Микроскопический тираж — 300 экземпляров — был напечатан с пропусками, с путаницей в нумерации страниц; Хемингуэй, вернувшись в Париж, написал Макэлмону письмо, полное упреков.

Кажется, он только теперь осознал, что у него будет ребенок, и заволновался. Боялся отцовства, по свидетельству парижского знакомого Гая Хикока; это подтверждает и Стайн в «Автобиографии Алисы»: «Он пришел к нам часов в десять утра и остался, он остался к обеду, он остался до самого вечера, потом он остался к ужину а потом сидел часов наверное до десяти вечера и потом вдруг ни с того ни с сего заявил что его жена в положении и следом и так знаете горько, а я, я еще слишком молод чтобы стать отцом». Отцовства побаивается всякий молодой муж, к тому же у него были причины для беспокойства: всё время жить на деньги жены немыслимо, заработок дает только журналистика, но он ее ненавидит — как быть? Гертруда утверждала, что это она дала совет. «Если вы будете и дальше работать в газете, — говорила она, — вы перестанете видеть вещи, вы будете видеть одни лишь слова, а это не годится». Эрнест ее послушался: «Они вернутся в Америку и он будет работать как проклятый целый год а потом с тем что он заработает плюс те деньги которые у них уже есть они снимут постоянную квартиру и он пошлет к черту газетную работу и станет писателем».

Гертруда помогла или Хемингуэи обошлись без ее указки, но они решили уехать. Нанесли прощальные визиты; Паунд дал Хедли совет, для которого, видимо, были основания, — «не пытаться переделать мужа». Всем обещали, что вернутся, как только ребенок сможет перенести путешествие по морю, то есть года через два. 26 августа отплыли, прибыли в Квебек, оттуда в Торонто. 10 сентября Эрнест вернулся на работу в «Стар» и получил оклад 125 долларов в неделю. Там сменилось руководство — Боуна заменил Гарри Хайндмарш. Он был так плох, что Хемингуэй горько пожалел о Боуне и впоследствии писал редактору «Стар уикли» Крэнстону, что работать под началом Хайндмарша «всё равно что служить в германской армии под начальством дурака-командира». Но неизвестно, было ли бы намного лучше, если б у руля остался Боун: работа в ежедневной газете требовала от Эрнеста делать то, чего он не любил, — писать о концертах, заседаниях муниципалитета, происшествиях (первая его заметка была о сбежавшем каторжнике). Все это он перерос. Он начал набрасывать сатирический роман о Хайндмарше «Зять» (Хайндмарш женился на дочери владельца газеты), но бросил, объяснив это тем, что романист не должен писать книг, в которых главный герой представляет собой реальное лицо, ненавистное автору — «эмоции искажают перспективу».

Другая горесть: Америка не заметила его книги, была только крошечная заметка критика Бартона Раско в «Букмен дейбук», приложении к нью-йоркской «Трибюн», где мимоходом упоминалось, что другой критик, Эдмунд Уилсон, видел миниатюры Хемингуэя в «Литтл ревью» и что у него, Раско, есть книга «Три рассказа и десять стихотворений», но недосуг ее читать. Уилсон был тонким, умным критиком и серьезным авторитетом; обнадеженный Эрнест написал ему умоляющее письмо:

«Дорогой мистер Уилсон!

В светских и литературных заметках Бартона Раско я прочитал, что Вы обратили его внимание на мои материалы в „Литтл ревью“. Посылаю вам „Три рассказа и десять стихотворений“. Насколько я знаю, в Штатах никто их не рецензировал. Гертруда Стайн пишет мне, что написала отзыв, но я не знаю, сумела ли она опубликовать его. В Канаде никогда ничего не узнаешь. Я хотел бы послать несколько экземпляров для отзыва, но не знаю, следует ли делать на них дарственные надписи, что является обязательным в Париже, или нет. Поскольку моя фамилия неизвестна и книга не выглядит импозантно, она, вероятно, будет встречена так же, как ее встретил мистер Раско, который не нашел за три месяца времени прочитать экземпляр, присланный ему Галантье (он мог прочитать ее за полтора часа)… Надеюсь, что книга Вам понравится. Если она Вас заинтересует, но можете ли Вы прислать мне фамилии четырех-пяти человек, чтобы я послал им книгу для отзыва». Уилсон книгу прочел (уже в ноябре), написал коротенький благосклонный отзыв, но заметил, что «Мой старик» — подражание Андерсону. Автор был не согласен, но благодарил: «Насколько я могу судить в настоящее время, единственное мнение в Штатах, к которому я отношусь с уважением, это Ваше». Он так никогда и не признает влияние Андерсона в рассказе, но Уилсон отныне станет его лучшим критиком и первым в мире «специалистом по Хемингуэю».

Но переписка с Уилсоном завязалась не сразу после приезда. Поначалу было совсем тяжко. Выручали знакомства: Эрнест сошелся с молодыми репортерами Морли Каллаганом и Мэри Лоури, оба пробовали писать беллетристику, показывали Эрнесту, он хвалил, поддерживал. У Мэри был в редакции закуток, куда Эрнест ежедневно приходил обругать Хайндмарша и отвести душу: «Он врывался как ураган, бушевал и хохотал по всевозможным поводам». Часто ходили на задания вдвоем с Мэри — это делало терпимым самое скучное мероприятие. Да и не все задания были скучными: насильственные смерти случаются не только в Испании. Одну из первых совместных с Лоури работ пришлось писать о жертвах землетрясения в Японии — многие из них были американцами, репортерам удалось обнаружить одну спасшуюся семью в Торонто.

«— Что вы делали, когда толчки прекратились? — спросил репортер.

— Мы вышли на берег. Нам пришлось ползти. <…> Мы дошли до здания британского консульства, оно тоже обрушилось. Осело, как печка. <…>

— А люди? Как они себя вели? — спросил репортер.

— Паники не было. Даже странно. Я не видела никого в истерике. Впрочем, одна женщина из русского консульства… Здание русского консульства находилось рядом с английским. Оно еще не обвалилось, его сильно покачнуло. Женщина выбежала из ворот вся в слезах. У чугунной ограды сидели кули. Она умоляла помочь ей вытащить дочку из здания. „Она такая крошка“, — сказала она по-японски. Но они так и остались сидеть. Казалось, что они не могут пошевельнуться. Конечно, никто никому не помогал тогда. Все думали только о себе».

Женщины, мать и дочь, давать интервью не хотели, наша пара их уломала, потом им было стыдно, но и стыд пошел в дело: «Только сейчас репортер понял, почему она не хотела, чтобы у нее брали интервью, и что никто не имел права этого делать и заставлять ее переживать все снова. Ее руки чуть заметно дрожали».

Жили сперва в отеле, потом Грегори Кларк помог найти жилье — Батерст-стрит, 1599, пансионат «Кедровый дол», неподалеку от Коннэйблов, которые взяли молодых друзей под опеку. Приехал Кларенс Хемингуэй, помогал обустроиться, привез свадебные подарки. Невестка ему нравилась. Он сказал, что дети «достигли нового уровня зрелости», надеялся, что они осядут — не в Штатах, так хоть в Канаде. Молодые хотели осесть, даже кота завели, но американская жизнь им не нравилась. Атмосфера провинциальная, по воскресеньям, кроме церкви, ничего не работает, служба противна, начальник дурак. Спасал Крэнстон, публиковавший в «Стар уикли» юморески Хемингуэя на всевозможные темы — о рыбалке в Германии, например: «Если у вас всего две недели на рыбную ловлю, возможно, что все это время пойдет на получение лицензии. Гораздо проще носить с собой удочку и ловить рыбу там, где вам попадется хороший ручей. Если кто-нибудь начнет выражать недовольство, попробуйте всучить ему марки. Если недовольство будет продолжаться, продолжайте предлагать деньги. Если этой политики придерживаться достаточно последовательно, недовольство прекратится и в конце концов вам будет разрешено удить рыбу. Если же, напротив, вы кончите предлагать марки, прежде чем недовольство прекратится, вы можете попасть в тюрьму или больницу».

Он написал для «Уикли» большую статью о европейских монархах, использовав рассказы Уорнелла и других журналистов: аналитика вперемешку с зубоскальством. «В настоящее время король Италии, наверное, самый популярный король в Европе. Он передал свое королевство, армию и флот Муссолини. Муссолини любезно вернул ему всё с торжественными заверениями в верности и преданности Савойской династии. Потом он все-таки решил оставить армию и флот себе. Когда он попросит все королевство, пока неизвестно. <…> На севере живут респектабельные короли: Хокон Норвежский, Густав Шведский, Кристиан Датский. Они так хорошо разместились, что о них никто ничего не знает. <…> Я всегда думал, что Лихтенштейн — это менеджер боксеров-профессионалов из Чикаго, но оказывается, существует маленькая процветающая страна с таким названием, которой управляет Иоганн II».

Отношения с Хайндмаршем достигли накала в начале октября, когда тот поручил встречать в Нью-Йорке бывшего британского премьера Ллойд Джорджа и сопровождать его в железнодорожной поездке по Канаде. Хедли должна была со дня на день родить, Эрнест просил не посылать его, Хайндмарш настоял, жену пришлось оставить на попечение миссис Коннэйбл. Пребывание в Нью-Йорке и поездка отняли четыре дня, Ллойд Джордж вызвал неприязнь — «вздорный, злой, вредный субъект». 10 октября 1923 года, когда Эрнест еще не доехал до Торонто, Хедли родила мальчика, Джона Хедли Никанора, весом в семь фунтов с лишком. Роженице давали наркоз — потом она рассказывала, что «трудности родов преувеличивают».

Муж на другой день примчался в больницу, по воспоминаниям Хедли, едва живой от усталости, но «крэйзи» от счастья. Окружил ее заботой, еще до выписки нашел няню. Докладывал Стайн: «Привет, ребята (он имел обыкновение так называть женщин, включая своих жен и сестер. — М. Ч.)… вчера в два часа ночи родился юный Джон. Все в порядке. Мне говорили, он славный, но лично я нахожу в нем поразительное сходство с испанским королем. <…> Здесь все как в кошмарном сне. Работаю от двенадцати до девятнадцати часов в сутки и к ночи так устаю, что не могу спать. Вернуться сюда было большой ошибкой. Правда, у нас просторная квартира с солнечной стороны на краю оврага, где кончается город, с чудесным видом и холмами, где вы можете, вернее, я могу, кататься на лыжах, если есть снег и свободное время. Хедли и малышу здесь хорошо, и мы можем скопить немного денег, чтобы вернуться в Париж. <…> Нас обоих ужасно тянет назад. Впервые в жизни я понял, как кончают самоубийством просто потому, что накапливается слишком много проблем и дел и им не видно конца».

Едва Хедли окрепла, решили ехать в Париж сразу после Нового года. С заработком помог Крэнстон, согласившийся публиковать в каждом номере «Уикли» по две статьи (часть — под псевдонимом). Эрнест использовал европейские впечатления: Рождество там, Рождество сям, коррида, рыбалка, писал второпях и небрежно, но ниже допустимого уровня не опускался: заготовленные им тексты будут печататься и после отъезда. Незадолго до Рождества он разорвал отношения с ежедневной «Стар». Обстоятельства увольнения неясны: по его версии, поводом было интервью с венгерским дипломатом Аппони: он взял у Аппони на время некие документы и отдал их Хайндмаршу на хранение, а тот их выбросил. Много лет спустя, когда биографы захотели разобраться в этой истории, в «Стар» ее не подтвердили и не опровергли: бухгалтерские документы лишь свидетельствуют, что Хемингуэю в последний раз начислили зарплату в конце декабря.

Он съездил на Рождество к родным — без жены и ребенка, зато привез дорогие подарки. Визит прошел идеально. Грейс нашла, что он становится похож на дедушку Холла, и потом писала ему: «Когда ты сидел тем воскресным вечером и говорил, ты высказывал те же взгляды, что и он… Он говорил, что патриотизм — последнее прибежище негодяев, убежденный, что единственный допустимый патриотизм — патриотизм гражданина мира. <…> Ничто не могло тронуть меня сильнее, мой мальчик, чем твой чудесный подарок дяде Тайли. Он заплакал. И мы плакали оба, держась за руки. Ты не представляешь, какое счастье для матери видеть, что ее сын так благороден и прекрасно воспитан». Познакомился с мужем Марселины, приехавшей в гости, — и тут все прошло гладко. Единственный инцидент произошел между ними Марселиной: он дал ей «Три рассказа», но просил не показывать книгу родителям. Она прочла (уже после отъезда из Оук-Парка) и пришла в ужас, потому что в рассказе «У нас в Мичигане» автор дал героям имена Дилуортов. «Их описание, особенно мужчины, было настолько точным, что, когда я прочитала рассказ и поняла, что Эрнест использовал этих добрых людей для вульгарной и грязной истории, придуманной им, во мне все перевернулось. Я уверена, что родители никогда не видели эту книгу». Теплота в отношениях между братом и сестрой с тех пор пошла на убыль.

Перед отъездом из Торонто Хемингуэи нанесли визит Коннэйблам. По условиям арендного договора должны были заплатить хозяйке неустойку, но предпочли улизнуть тихо. Кота везти в Европу было слишком сложно — пришлось отдать соседям, это было горе. На вокзал из сотрудников «Стар» их провожала одна Лоури. Вместо двух лет в Канаде они пробыли четыре месяца. Больше Хемингуэй в Торонто не вернется, хотя среди местных жителей бытуют легенды, что он туда наезжал. Он будет поддерживать переписку с Лоури, Каллаганом, Грегори Кларком, Коннэйблами, которых в 1925-м встретит в Париже, и Крэнстоном, которому в 1951-м напишет: «Я никогда не был так счастлив, как когда работал с Вами и Грегори Кларком. Это единственная причина, по которой мне было жаль бросать работу в газете».

Несколько дней провели в Нью-Йорке в обществе Джейн Хип и Маргарет Андерсон, ходили на бокс и бейсбол; Андерсон вспоминала, что отродясь не видела человека, который был так помешан на спорте. Там же Хемингуэй получил от Берда гранки своей новой книги толщиной 32 страницы. В книге было 18 миниатюр — безымянные, они шли под номерами. Из одной, о свергнутом греческом короле, наши переводчики вырежут кощунственную фразу (догадайтесь, которую). «Пластирас, по-видимому, порядочный человек, — сказал король, — но ладить с ним нелегко. Впрочем, я думаю, он правильно сделал, что расстрелял этих молодцов. Расстреляй Керенский несколько человек, и все могло бы сложиться совсем иначе. Конечно, в таких делах самое главное — это чтобы тебя самого не расстреляли!»

Девятнадцатого января отплыли во Францию. На сей раз Эрнест никого на пароходе не бил, было не до этого: «Мы связали наши кофры и чемоданы и устроили из них заграждение у койки, чтобы Том (так в книге „Острова в океане“ зовут ребенка. — М. Ч.) не падал, а когда приходили проверить его, он каждый раз встречал нас смехом, если, конечно, не спал.

— Трехмесячный и уже смеялся?

— Он всегда смеялся. Я не помню, чтобы Том когда-нибудь плакал в младенчестве».

«— Почему ты разошелся с его очаровательной матерью?

— Вышло такое странное стечение обстоятельств».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.