1. Начало
1. Начало
Многие пишут о 1960-х годах, многие – об оттепели, но почти никто не воспел короткую пору 1950-х. Границы у нее – четкие: 4 апреля 1953-го, когда выпустили врачей – весна 1960-го, когда пролетел Пауэре и Хрущев стучал ботинком. Для кого-то начало -XX съезд, март 1956-го; но не для меня. Мы прекрасно все представляли и до «доклада». Другое дело, что это был знак, сигнал – но крохотная заметка о врачах значила не меньше. Нет, больше.
Году в 1973-м мы шли с Володей Муравьевым по маленькой площади около Божедомки, недалеко от достоевских мест – наверное, относили какую-то работу. Было очень тяжко, и нам захотелось вспомнить, какие же годы можно назвать хорошими. В. М. быстро и твердо сказал: «Пятидесятые», и я с ним согласилась.
Едва ли не первыми, в 1954-м, вернулись Серма-ны. Сперва – Руня; она ночевала у меня, и мы за ночь
охрипли. Потом – Илюша; но когда? В июне 1955-го они точно были в Питере, я к ним туда ездила. Когда же случилось то, что Раскин описал в «Ванинском порту»? Седой Илюша вышел из вагона, а дальше -все по тексту:
Ты с нами, ты снова живой! Богата земля чудесами! А то, что с седой головой, -Смотри: мы такие же сами.
Так здравствуйте, мать и жена, Так здравствуйте, родные дети! Кому-то, как видно, нужна Еще справедливость на свете.
Должно быть, это было 19 мая 1955-го. Если не путаю, с Ирой Муравьевой мы познакомились именно на вокзале, и потом считали годовщиной это число, день Иова. Если и похоже, то на странный эпилог (42,12-17) – возвращение отнятого.
Однако – неужели Илюша вернулся настолько позже Руни? Что-то я путаю.
А вот Зорю[ 88 ], Гришу, Изю Филынтинского я, еще не знакомая с Ирой (но слышавшая о ней лет десять), увидела в начале 1955-го, у Любови Кабо. Ни Иры, ни молодых – Кузьмы, Ильи, Жени – там не было.
Так или иначе, конец весны совершенно заполнился Ирой. С вокзала мы поехали ко мне и стали читать стихи, чуть ли не в унисон. Скорее всего -Мандельштама, но Ира любила и Гумилева. А может быть, «Поэму без героя», мы обе знали ташкентский вариант.
Скоро она пришла ко мне со своим сыном Володей. Неужели ему еще не было шестнадцати? Помню надувного слона, которого он назвал «Карлос», и мы написали это имя у слона на боку.
Таких людей, как Володя, я видела только в книжках; таким представляла себе молодого ювелира Фридриха, идущего в Нюрнберг к бочару Мартину. Лет с двенадцати я в них влюблялась, правда, первым – в Атоса, как бы предвидя немолодого В. М. Но тогда я попала, конечно, не в Дюма, а в Гофмана или Новалиса. Можно ли счесть мальчика в серой кепке и дешевых студенческих брюках гением чистой красоты? Посмотрите на фотографию в книжке об Ахматовой и решайте сами.
Ходить к Ире, сперва – на Чаплыгина, потом – в Зачатьевский, я стала примерно через день. Этим очерчен для меня кусок времени: лето 1955-го -лето 1958-го, сердце пятидесятых. Город был маленький; зеленые или белые деревья скрывали советское убожество, нет – уродство. На Чаплыгина мы собирались до осени 1957-го. Неужели Зачатьевский – так недолго? Ведь зимой 1958-1959-го я ждала сына, особенно не расходишься, потом – кормила в условиях полного закрепощения (бедной мамой). А 30 октября 1959-го Ира умерла.
Вдруг вспомнила, что перед самыми родами, 4-го июня, я была у них. Мы слушали Пинского. А может, 3-го? В другое время мама бы не разрешила, но, пока я ждала Тома, она была как ангел. Верьте, не верьте, но это мгновенно кончилось, как только я родила. То же самое случилось после'смерти бабушки: сорок дней ангел, потом – как не было.
Через десять совсем других лет (вообще-то восемь, но уж очень других) Томас Венцлова встречал меня на вокзале, я приехала из Москвы. Мы шли и говорили, сколько теперь «особенных». Наверное, это были и мальчики Анны Андреевны, и уже знакомый мне Аверинцев. Однако «самыми особенными» я назвала Томаса и Володю. Кого мы только ни любили, Пранаса – просто обожали, были Тумялис, Ка-тилюс, для Томаса уже взошел Бродский, но нет, «самые» – эти. Приятно вспомнить, что мои слова Томас принял естественно, хотя каким-каким, а наглым не был.
Раньше, в 1950-е, Володя отнесся бы к этому сложнее. Он был и гордый, и скромный. Мы с Ирой часто говорили «важный» – в старом, пушкинском смысле. Но не только. Я очень удивилась, когда году в 1957-м он сказал мне, что всегда прав. Даже спорить стала – но безуспешно. В Бога он как раз собирался поверить, но мои рулады отверг.
Сколько разных картинок! Вот он сидит у окна на раскладушке и читает поперек общего крика: «…и в Евангелии от Иоанна / Сказано, что слово -это Бог». Вот он поет со всеми «По тундре…», особенно радуясь, что «нас теперь не дого-онит / автомата заряд». Если бы я могла выносить силу, тут бы я ее приняла. Да что там! А когда он пел: «Но они просчитались» или: «Нам осталось после-едний/ рубеж перейти»! Или в Малеевке, у Фриды Вигдоро-вой, мы поем: «И ты скажешь – я / ухожу, друзья, / будьте здоровы. / В Мичуан-юли / на краю земли / встретимся сно-ова» – мне чудится какой-то революционер, что ли, а уж как я их не любила! Два раза в жизни тронуло меня героическое, и это – один из двух эпизодов. Вот тебе и «нет места подвигу».
Что до Володи, для него подвиг очень даже был, только не советский. Советский – плохой, а так – что может быть лучше? Слава Богу, он еще не знал цер-кового значения слова, а то замучил бы себя какой-нибудь монофизитской аскезой.
Вот было бы жаль! Они так любили есть, так хорошо с Лёдькой стряпали. Раньше, в 1966-1967-го, когда Володя уступил Лёдику квартиру, а сам жил на Трубной, я приходила туда, приехав из Литвы, и до чего же мы радовались еде! Правда, они и пили (я пью плохо), но та пора была для М. полегче и он в отчаянье не впадал.
А в 1950-е, у Иры, ели мало, но тоже радовались вареной картошке, баночке тресковой печени, луку. Володя был ужасно худым. Когда он стал мордоветь, красота и чистота того фото поубавились или их стало труднее разглядеть. Но это – намного позже, наверное, когда родились подряд Алеша, Надя и Аня (1969,1970,1974).
Вернусь к началу, вспомню еще картинку. Мы идем от Зачатьевского к Лужникам, за рекой – лес и горы, и он рассказывает, как несколько лет назад увидел в лесу мертвого человека. Чтобы не страдать (хотя бы мне, малодушной), он тут же начинает читать стихи, наверное – «Федру» или «Поэму», так мне кажется.
Май какого-то года. Мы встречаемся, чтобы погулять почему-то у Сокола. У Володи в петлице пиджака – цветок вроде английской розы или нашего шиповника, и он объясняет, что это – бутоньерка (если бы я могла описать, как он по-кошачьи улыбался)! Гуляем; чистильщик обуви сказывается Шотой, и мы немедленно переселяемся в Голколду, полную
драгоценных камней и разноцветных роз – Грузию времен Тамары. Поистине, мы гуляли в царстве пресвитера Иоанна и говорили об этом.
Или еще – мы сидим в Дегтярном, напротив дома, где живет Левитин. Наверное, сомневаемся, идти ли к нему. Володя читает стихи часа четыре кряду, скорее всего – Мандельштама. Пастернака он не читал.
Когда мы познакомились, мне было почти 27, ему – почти 16. С Ирой мы сразу стали на «ты», с Лёдькой – он мне «вы», я ему «ты» до 1963 года, а с Володей подчеркнуто на «вы». Услышав, что точно так же мы обращаемся друг к другу с Левитиным и с Успенским, он был рад, если не горд.
Сколько люди сумели воскресить! Скажем, недавно, в Лондоне, я слышала доклад о «розовом саде» из «Квартетов», и Стивен Меткаф читал стихи так, что все мы оказались в раю. Но то стихи, есть и музыка, и запахи, а проза – не берет, Володю не опишешь. Это вам не миф о Эмили Хейл. Прибавим картинки, они все же объемнее.
Или нет, поплачем. Что натворила эта власть! Уже родились и выросли внуки; но что они делали? Томас Венцлова жил в прекраснейшем городе, не знал нужды, читал что хочет. Аверинцев жил в коммуналке со старорежимными родителями, которым посчастливилось не сесть. А мальчики Муравьевы? Десятилетний Володя и семилетний Лёдька оказались семьей лагерника и ссыльной. Бабушка в Москве жила в деревенском доме то ли без воды, то ли без уборной. Дядя погиб в лагере. Их самих в школе не признали, хоть и бедные, и русские. Лёдьку еще -туда-сюда, а Володю просто травили, хуже бедного
Венцловы, сына советского босса. Слава Богу, в шестнадцать лет Володя поступил на филфак. Туг и Боря Успенский, и Лев Кобяков, и Веничка, а для любви к Англии – Скороденко. Может быть, радостней всего (кроме возвращения взрослых) был Пранас, «литовский Пантагрюэль» (так называл его Пинский). Володя стал оживать, но смерть Иры все сорвала. Ему было только двадцать.
И тут – 1960-е годы. Он немедленно связался с мальчиками, собиравшимися убить Хрущёва. Вот уж narrow escape[ 89 ]! В 1965-м – Даниэль с Синявским, в 1966-м – у него обыск. Нельзя судить о браках, но их с Галей подчеркнутое благородство бывало нелегким для других. Во всяком случае, счастливым он вряд ли был. Он не зря любил Честертона, думал о доме и о детях. К тридцати Пенаты появились, но очень уж страшным стало время. Как нарочно, около 1968-го – и второй брак, и Чехословакия.
Раньше, в 1950-х, еще в счастливое время, он часто влюблялся. Ира называла то Галочку, то Руфь, то еще кого-то. Однако место «прекрасной дамы» было зарезервировано. Как-то эта дама заволновалась и сказала Ире: не вышло бы, как в «Митиной любви». Легкомысленная и здравая Ира заверила, что не выйдет.
Однако именно она предложила в апреле 1958-го сварить картошку, закутать ее в плед, купить тресковую печень и с прогулки придти на Зачатьевский, побыть одним. Дама очень боялась об этом сказать, что-то проурчала, но суровый Володя перед домом попрощался и пошел к себе в общежитие.
Пришло лето. Пранас повез нас с ним в Литву. 27 июля я вышла замуж. 5 июня 1959 родился мой сын Томас. Зимой 1958-1959-го Муравьев пережил какие-то особые мордаста с еще одной сокурсницей, но к лету они стихли. У Фриды, как и раньше, он часто видел Галю (не «Галочку»). 30 октября 1959 года умерла Ира. Что с нами стало, описать нельзя – и невозможно, и нецеломудренно. Сказать можно одно: у Володи переломилась жизнь. Около десяти лет он жил, как не жил, а потом – стал, каким стал, для этого даже нет слова.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.