Глава двадцатая ГАМСУН И НАЦИЗМ
Глава двадцатая
ГАМСУН И НАЦИЗМ
Гамсун, как мы помним, никогда не скрывал своего доброжелательного, если не сказать восхищенного, отношения к Германии. В его взглядах ничего не изменилось и после Первой мировой войны.
В конце 1920-х годов он сказал: «…я один стоял на стороне Германии тогда и стою по сей день — ведь вся Норвегия была на другой стороне».
Гамсун всегда был приверженцем идеи сильной личности, и ему казалось, что этого сверхчеловека он нашел в лице фашистских диктаторов.
Когда Харальд Григ в 1932 году обещал познакомить его с Муссолини, Гамсун в ответ написал ему 5 ноября: «Мне бы очень хотелось выразить Муссолини свое восхищение им и искреннее уважение к нему, ведь Господь даровал нам в это смутное время настоящего мужчину».
В межвоенные годы экономика страны не особенно процветала, а в 1930 году в Норвегию пришел мировой экономический кризис. Объем промышленного производства упал на 25 процентов. Зимой 1933 года безработица охватила 35 процентов промышленных рабочих. В бедственном положении оказались и мелкие хозяева, в особенности сельские.
В это время власти практически бездействовали. Средства в помощь безработным выделялись крайне скупо, они выдавались органами местного самоуправления в виде пайков, в которые входили крупы, маргарин, патока и соленая рыба.
Поэтому нет ничего удивительного в том, что Гамсун, всегда не любивший парламентскую демагогию, мечтал о сильных и властных руководителях, которых он видел в Италии, Турции, Польше, Австрии и Испании. Он ждал диктатуру вождя — и это совершенно понятно: достаточно вспомнить, какое количество народа в наши дни в России с ностальгией вспоминают о Сталине, даже зная о всех творимых им ужасах. А ведь Гамсун даже и предположить не мог, как, впрочем, и многие его современники, чем обернется фашизм.
В 1932 году Гамсун выступает в поддержку Видкуна Квислинга,[165] занимавшего тогда пост министра обороны, который для усмирения бастующих рабочих отдал приказ применить силу. Гамсун написал: «Что стало с нашей страной? Насилие, беззаконие, переворот — такого не было никогда».
Он даже предположил, что все это — затеи коммунистов, которые хотят уничтожить Норвегию. Поэтому Гамсун был готов некоторые вещи замалчивать, поскольку считал их не особенно важными.
Некоторые исследователи рассматривают письмо Гамсуна Сесилии в Германию 8 февраля 1934 года как «выражение поддержки террористической деятельности режима». Вот это письмо:
«Ты сейчас живешь в великой стране и поверь, это по-настоящему великая страна. Прошу тебя, не пиши своим подругам, что кто-то кончает жизнь самоубийством в Германии, ведь они могут подумать что-нибудь плохое об этой прекрасной стране. Лучше расскажи, как Гитлер и его правительство умудряется вершить великие дела в атмосфере ненависти и вражды со стороны всего мира. Ты и я, мы все будем благодарить Германию и благословлять ее, ибо за ней будущее».
Ошибка критиков Гамсуна заключается в том, что они не верят в искренность его заблуждений. Они отметают в сторону имеющиеся многочисленные свидетельства об оказанной писателем помощи жертвам нацизма.
Сигрид Стрей, ярая антифашистка и участница норвежского Сопротивления, писала об этом в книге своих воспоминаний и утверждала, что Гамсун многим помог и что он просто не мог выносить насилие.
Туре Гамсун вспоминал, что отец был страшно расстроен, когда узнал, что Эгон Фриддель[166] покончил жизнь самоубийством, и целый день не выходил из комнаты, а потом сказал: «Зачем он это сделал: он мог бы приехать ко мне!»[167] Гамсун обращался к нацистским властям по поводу многих «неблагонадежных» и узников режима. Так, он написал письмо в канцелярию рейха в защиту друга Туре, гуманиста Макса Тау.[168]
Ситуацию со знанием или незнанием Гамсуна об ужасах нацизма усложняет и тот факт, что к концу 1930-х годов с ним стало очень тяжело общаться: писатель практически совсем оглох. При этом, будучи невероятно упрямым, он не хотел использовать слуховой аппарат, не хотел общаться с посторонними людьми и всю информацию получал от своей семьи — прежде всего Марии — и из газет.
Кроме того, важнейшим отличительным признаком нацистской идеологии являлась расовая мифология, в основе которой лежала демонизация евреев как источника мирового зла, возвышение нордической расы арийцев, потомков древних богов. О том, что идеи пангерманизма были в то время очень распространены в Скандинавии, мы уже говорили.
А вот что касается расизма Гамсуна, то его книги несколько раз подвергались тщательному анализу норвежских и американских исследователей на этот предмет. В результате этих штудий стало ясно, что ни в одном произведении Гамсуна нет и отголоска расистских мифов. Сам же писатель ответил на вопрос профессора Лангфельдта о своих нападках на евреев так: «Я нападал на евреев? Да у меня ведь полно друзей среди евреев, и я предлагаю Вам, господин директор клиники, ознакомиться с моими книгами и попытаться найти в них хоть одно слово, направленное против евреев».[169]
Мы уже говорили, что Гамсун не нуждается в извинениях или объяснениях, поэтому далее на тему отношения писателя к нацизму мы будем говорить, опираясь исключительно на факты и документальные материалы.
«Факты бесспорны, — пишет Л. Р. Лангслеттен. — Гамсун поддерживал Квислинга, был на стороне немецких оккупантов и заявлял это во всеуслышание, начиная со статьи „Бросай оружие!“ и вплоть до некролога Гитлеру в мае 1945 года. В целом за время войны он написал около пятнадцати подобных статей и призывов, часть из которых была помещена в немецких газетах. (Существует предположение, что в пропагандистских целях были сделаны без разрешения престарелого писателя разные добавления и вставки. Многие из них весьма далеки от гамсуновского стиля. Лишь это предположение может служить единственным правдоподобным объяснением их существования.)».[170]
* * *
Впервые о Гамсуне как о приверженце нацистов заговорили в 1935 году, после статьи «Осецкий»:
«Год за годом немецким властям шлют петиции, ходатайствуя об освобождении Карла Осецкого из концлагеря Ольденбург. И покуда немецкие власти оставляют их без внимания.
Год за годом в Норвежский нобелевский комитет шлют предложения присудить Осецкому премию мира. Если он получит эту премию, можно будет вырвать его из концлагеря, невзирая на сопротивление властей.
Вероятно, стоит напомнить, что г-н Осецкий вполне мог выехать из Германии как до, так и после прихода нацистов к власти. Но он не пожелал уехать. Рассчитывая, что народ встретит его арест бурным негодованием. И его расчет оправдался.
10 мая 1932 года он писал в своем журнале: „Если я сяду в тюрьму, то не из лояльности, а потому, что фактически нынешним немецким властям крайне неудобно держать меня под стражей… Как узник я стану живой уликой… Не дать этому протесту заглохнуть — мой долг перед теми, кто воспринял мое дело как свое собственное“.
Его расчет оправдался, в разных странах нашлись люди, которые восприняли его дело как свое собственное и выступили с протестом. Причем весьма рьяно.
Странный пацифист — он служит своей мирной идее, постоянно доставляя „неудобства“ властям родной страны!
И год за годом пишутся петиции по поводу того, что он „брошен в концлагерь и подвергается страшным пыткам“. И год за годом его выдвигают на премию мира.
А не лучше ли г-ну Осецкому в это тяжкое время перемен, когда весь мир мечет громы и молнии по адресу германских властей, оказать хоть малую позитивную помощь великому народу, к которому он принадлежит? Чего хочет сей пацифист? Выступить против вооружения Германии? Выходит, этот немец предпочел бы увидеть родную страну растоптанной и униженной, отданной на милость французов и англичан?»[171]
Карл фон Осецкий (1889–1938) — немецкий писатель и пацифист, поборник мира и ярый критик нацизма. Убежденный, что рост милитаризма в Германии приведет к войне, Осецкий в 1912 году был среди основоположников гамбургского отделения Германского общества мира. В 1916 году его призвали в армию. «Я узнал войну, как она есть, не по книгам, а наяву, — писал он позже. — То, что видел, подтвердило правильность моего мнения о войне и оружии. Следует повторять вновь и вновь, что в войне нет ничего героического, она несет человечеству лишь ужас и несчастье».
Осецкий всю жизнь обличал дух милитаризма и никогда не боялся выступать в открытую, что не могло понравиться завоевавшей большинство мест в рейхстаге партии Адольфа Гитлера. В 1931 году за журналистскую деятельность его судили и после закрытого заседания приговорили к 18 месяцам тюремного заключения. Либеральные круги организовали митинги протеста, и у Осецкого появилась возможность выехать за границу, но он отказался, заявив: «Эффективно бороться с гнилью можно только изнутри, и я не уеду».
В мае следующего года Осецкий сам пришел в тюрьму, причем к воротам ему пришлось пройти по коридору из почитателей, которые пытались его отговорить от этого решения. Осецкий провел в заключении семь месяцев и был освобожден по рождественской амнистии.
В январе 1933 года Гитлер стал канцлером Германии, вскоре был организован поджог рейхстага, в котором правящая партия обвинила своих противников, и начались бесчинства фашистов. Одним из первых арестованных «врагов народа» стал Осецкий. Он находился в заключении в концентрационном лагере, где и без того слабое состояние его здоровья значительно ухудшилось. По утверждению одного из товарищей по лагерю, Осецкий заболел туберкулезом.
Впервые Осецкого выдвинули на Нобелевскую премию в 1934 году, причем в числе выдвинувших были Альберт Эйнштейн, Томас Манн, Бертран Рассел. Манн писал, что присуждение премии Осецкому было бы символическим актом восстановления справедливости. В 1935 году премия не вручалась.
Гамсун был против присуждения премии Осецкому как раз по той же причине, по которой Томас Манн считал необходимым отдать ее немецкому пацифисту: престижная премия должна была быть использована в политических целях.
В одном из писем Гамсун писал: «В Германии сейчас идет процесс преобразования. Если правительство сочло необходимым создать концентрационные лагеря, значит, у него были на то основания».
Гамсун считал, что Осецкий по собственной воле остался в Германии, что если он был недоволен новым режимом, то мог уехать из страны, не дожидаясь очередного ареста.
Статья «Осецкий» вызвала бурю гнева в Норвегии, одним из первых откликнулся известный журналист и писатель Нурдаль Григ. Статья Гамсуна дискутировалась в прессе всех европейских стран вплоть до смерти Осецкого в 1938 году от туберкулеза. Наиболее драматичным для Гамсуна было письмо протеста в одной из центральных газет Норвегии, подписанное 33 писателями, в том числе его друзьями Петером Эгге и Эйнаром Скавланом.
Премия мира Осецкому была все-таки присуждена в 1936 году и «почти парализовала германское правительство». Немецкий посол в Норвегии, где и вручается Нобелевская премия мира, заявил ноту протеста, однако министр иностранных дел северной страны ответил, что Нобелевский комитет независим и правительству не подчиняется.
Надо сказать, что позиция Гамсуна в данном вопросе не была необычной — большая часть среднего класса норвежцев придерживалась такого же мнения. Кроме того, некоторые общественные организации приняли резолюции солидарности с точкой зрения Гамсуна — например Консервативный студенческий союз.
«Кнут не являлся пацифистом в том смысле, что не надо защищать родину, — писала Мария Гамсун. — В 1905 году, когда он жил в Дрёбаке, он доложил о прибытии коменданту, полковнику Стангу, фанатично заявив о себе как о добровольце, хотя ему было 46 лет и он никогда не служил в армии. Северяне были освобождены от этого.
Но затем ружье в Норвегии стало реальностью. Случалось то одно событие, то другое, и оттого он не мог молчать, тем более что его как раз просили высказываться. Грузовик, набитый молодыми парнями, был для него чем-то вроде символа, он хотел его остановить.
До сих пор он оставался все тем же человеком, который и через поколение вызывал к себе презрение буржуазного большинства за свою абсурдную лекцию „Чти молодых!“.
В немецком языке есть слово „eingefleischt“.
У Кнута неприязнь к Англии и любовь к Германии была тоже „eingefleischt“. Первое, что он внушал мне по поводу политики, — это грубое насилие Англии и обделенность Германии. Он говорил об Англии, гневно хмуря брови: „Почему этот жалкий остров должен сидеть словно крыса на сале!“ Германию же он сравнивал с большим пышным деревом, ветви которого клонятся к земле от изобилия плодов. Жадные руки тянутся к нему со всех сторон.
Версальский договор виделся ему страшным позором. Но когда он говорил об Англии в Первой мировой войне, он всегда заводил речь о блокаде, и здесь он думал прежде всего о детях. Кажется, что у него все это вызывало такое отвращение, какого он никогда больше ни к чему не питал. Он с горечью и глубоким сочувствием упоминал о голодающих детях времен Первой мировой войны и послевоенного периода и во имя своих собственных детей посылал им материальную помощь.
В Норвегии далеко не всегда считалось ошибочным любить немцев. Юношеские годы Кнута совпали с великой эпохой пангерманизма. Большинство его знакомых на рубеже веков и позже также разделяли его взгляды. Норвежские художники — и старшее поколение, и его современники, да и более молодые — получали импульсы из Германии, в этой стране они находили поддержку и понимание, а также обретали, благодаря ей, мировую славу. Для Кнута эта любовь была, может, еще более сильной. Он всегда считал, что дело Германии — это дело всей Европы и в первую очередь дело Норвегии. Справедливо это или ошибочно, но таковым было его мнение.
В 1941 году он пишет Сесилии очень типичные строки: „…В будущем году война закончится, и настанет мир. Какое счастье видеть это! Англия будет проучена, и душа моя возликует. В Европе воцарится порядок в отношениях между странами, — Боже, какое блаженство!“
От всего сердца он желал своей стране лучшего: участвовать в установлении этого порядка».[172]
* * *
1 сентября 1939 года началась большая война.
«Гамсун неуклонно вел свою политическую шхуну прежним курсом, рулевой не менял направления, не замечая терпящих бедствие, не замечая обломков, — пишет норвежский исследователь, автор последней (новейшей) биографии Гамсуна Ингар Слеттен Коллоэн. — А ведь все больше поклонников Германии меняли свои позиции. Одним из таких был богатый землевладелец, в прошлом министр и депутат стортинга от Крестьянской партии, Юхан Э. Мельбюэ. В декабре он связался с Гамсуном и предложил ему подписать критическое обращение к Нордическому обществу по поводу развития событий в Германии. Гамсун незамедлительно ответил: „Недовольство следует адресовать вовсе не Германии. Как только Германия получит передышку на Западном фронте, она обернется в другую сторону и вышвырнет русских с Балтики и с Севера. Германия ждет. Подождем и мы. Не будем сейчас бить Германию по больному месту“.
Глядя на большую карту мира, прикрепленную к стене в Нёрхолме, Гамсун с удовлетворением следил за победоносным продвижением Германии на всех фронтах. 30 марта 1940 года он выразил от имени норвежского народа такую надежду: „Восточный медведь и западный бульдог подстерегают нас — мы меж двух огней. Поэтому многие из нас, рядовых норвежцев, надеются, что Германия защитит нас — увы, не сейчас, как мы понимаем, но когда придет время“.
Всего через неделю его молитва была услышана: гитлеровские войска напали на Норвегию».[173]
Германии требовалась Норвегия в качестве плацдарма для удара по Великобритании: германский флот, только «владея» норвежскими территориальными водами, мог эффективно действовать против английских ВМС. Кроме того, гитлеровцы боялись возможного альянса Норвегии с Англией и Францией.
Вторгшись в Норвегию, немецкие войска сразу же достигли крупных успехов. Малыми силами (около 10 тысяч человек в первом эшелоне) они захватили все крупнейшие центры страны.
9 апреля 1940 года, в день оккупации Норвегии, Квислинг учредил свое правительство, на смену которому 15 апреля пришел Административный совет, составленный из крупных бизнесменов и буржуазных чиновников.
«Официальное» же правительство Норвегии во главе с королем Хоконом VII эмигрировало в Лондон и летом 1940-го окончательно порвало с норвежскими коллаборационистами, пытавшимися «законным» путем низложить короля и заключить мирный договор с Германией.
Переговоры германских властей с буржуазными лидерами оккупированной Норвегии о создании нового правительства велись на протяжении всего лета 1940 года. Переговоры ни к чему не привели, и власть осталась в руках рейхскомиссара Тербовена,[174] назначенного еще 24 апреля, то есть в руках самих оккупантов. Квислингу же разрешили создать «норвежское» правительство и стать премьер-министром только в 1942 году, и то исключительно с целью истребления евреев.[175]
14 апреля Гамсун заявил, что Норвегия должна прекратить сопротивление германским войскам, поскольку они пришли спасти его страну от Англии. «Германия взяла на себя нашу защиту. Мы нейтральны».
По сути дела, за время войны Гамсун не сказал ничего нового, чего бы не было им сказано ранее. Он вновь вспоминает, что в самые трудные времена Англия всегда прибегала к голодной блокаде Норвегии, не думая о людях. Вновь поносит англичан и их неумное стремление к мировому господству.
Он призывал короля Хокона отречься от престола или принять сторону немцев, а норвежский народ — не признавать находящееся в эмиграции правительство и немедленно сложить оружие.
Он вновь пел осанну великой Германии, «объединившей европейские государства под водительством германского национал-социализма. Той части нашего народа, что до сих пор настроена проанглийски, придется изменить свои старые, унаследованные взгляды. Этого не избежать, ибо речь идет о будущем Норвегии… мы понимаем, в чем наше спасение, и впредь не желаем, чтобы хищные британцы эксплуатировали нас и использовали. Мы сменили курс, мы на пути в новое время, в новый мир».[176]
* * *
Возникает вопрос: почему Гамсун, который никогда в жизни не был дураком или идиотом, не замечал очевидных вещей?
И тут надо вспомнить о весьма преклонном возрасте писателя (в 1941 году ему исполнилось 82 года) и абсолютной глухоте. Он мог общаться только с родными и близкими и читать газеты — те, которые издавали официальные власти, то есть Гамсун получал очень ограниченную информацию о происходящем в стране.
Кроме того, нельзя забывать, что никогда в жизни, взрывной и прямолинейный, писатель не унижался до лжи. И если он заявлял на суде, которого мог избежать, но на котором настоял сам, что ничего не знал об ужасах, творившихся в стране, то у нас нет оснований ему не верить.
Разговаривать он мог только с Марией, поскольку именно она оставалась рядом с ним в годы войны.
Так случилось, что трое детей Кнута и Марии сочетались браком зимой 1939 года. Туре нашел жену в Осло, Сесилия — мужа в Копенгагене, Эллинор — в Берлине. Счастливые родители присутствовали на свадьбах своих детей, а после свадьбы Эллинор Мария Гамсун вступила на сцену активных политических действий.
Биографами Гамсуна высказывались предположения, что подавленное мужем чувство собственной значимости, а также приверженность идеям нацизма, в котором жене и матери чистокровного арийца отводилось, как известно, далеко не последнее место, сыграли с Марией плохую шутку. Она стала разъезжать по городам Германии и выступать перед немецкими войсками с чтением собственных книг и произведений Гамсуна, а также с заявлениями в поддержку нацистских идей от имени мужа.
Выше уже говорилось, что есть серьезные основания предполагать наличие редактуры и вставок в статьях и воззваниях Гамсуна. Кроме того, мы помним, что подписывать документы и письма Кнут поручил Марии еще задолго до войны…
Шведский писатель и критик Пер Улов Энквист написал о Гамсуне книгу, в которой, в частности, есть такие предположения о произошедшей с ним и Марией трагедии.
Причина конфликта между Марией и Гамсуном «была в том, что Гамсун лишил жизнь Марии смысла.
Такого рода конфликты, как правило, приводят к окончательному разрыву, к ненависти и молчанию. Однако Кнут и Мария продолжают жить вместе… Это сожительство в ненависти приведет обоих к политической и человеческой катастрофе.
Внешние обстоятельства этой пляски смерти[177] необычны. В то время как Кнут Гамсун изолирован своей глухотой, Мария, запертая мужем в клетку семейной ячейки, но продолжающая жить театральными мечтами своей юности, вдруг получает возможность сыграть большую роль на сцене мировой политики. Она становится ушами мужа и таким образом влияет на его голос. Никто из посторонних понятия не имеет о том, что в доме исполняют пляску смерти.
…В памяти большинства сегодняшних норвежцев Гамсун выступает в роли предателя. Но в сыгранной им роли было множество граней — он был патриот, национальный певец, предатель родины, агитатор, посредник, общавшийся со многими ведущими политиками мира; сам же он приписывал себе иную роль — он считал, что спасает свою страну.
Страну, землю, которую он любил. Но был ли он при этом националистом? Что он, собственно говоря, думал о Норвегии?
Все эти вопросы усложняют пляску смерти. И все же это любовная драма.
Впоследствии Гамсун, без сомнения, полагал, что если он и избрал ложный путь, то из добрых побуждений. И толкнули его на этот путь некоторые из тех его свойств и убеждений, которые когда-то одобрялись, высоко ценились и способствовали созданию произведений, одно из которых принесло ему Нобелевскую премию. Все, что он всегда считал правильным и справедливым, в новой политической ситуации привело его к катастрофическим ошибкам.
…Идеологические катастрофы, переплетенные с супружеской пляской смерти, очень мучительны. А тут еще пляска смерти в предсмертном зале ожидания приобретает далеко идущие политические последствия».[178]
* * *
Но, безусловно, не одна только Мария виновата в происшедшем. На Гамсуна можно было только частично повлиять, можно было дезинформировать его, но никто не был в состоянии заставить его писать или говорить, например, по радио, то, что он не хотел сам.
В августе 1940 года он посылает статью Харальду Григу с просьбой ее опубликовать. Григ, будучи противником нацизма, отказывает старому другу. По всей вероятности, речь шла о статье, в которой Гамсун вновь выступал с критикой Англии и призывал поддержать Квислинга.
Еще раньше, в июне 1940 года Гамсун встретился с Харальдом Григом в последний раз. Сигурд Эвенсму так рассказывает об этой встрече: «Григ принял Гамсуна в своем кабинете и чувствовал себя довольно скованно, но говорил с ним как ни в чем не бывало, как будто ничего не произошло».
Через полгода Грига арестовали, и он провел 14 месяцев в заключении в Грини. Его освободили только после вмешательства семьи Гамсунов и, по некоторым данным, только благодаря просьбе Марии Гамсун, которая побывала в сентябре 1942 года вместе с сыном Туре на приеме у Тербовена.
В январе 1941 года Туре Гамсун, который занял пост директора издательства «Гюльдендаль» после Грига, вместе с отцом были на приеме у Тербовена в Скаугуме и просили за другого узника — писателя Роберта Фангена. Тербовен с Гамсуном друг другу не понравились, и, хотя рейхскомиссар пообещал заключенного выпустить, произошло это только через полгода.
Зато от встречи Гамсуна с Тербовеном остались фотографии, сделанные против воли писателя (на снимках видно, как он прячет лицо от камер), который терпеть не мог фотографов и журналистов. Эти снимки появились в «Афтенпостен», контролируемой немцами, на следующий день и были использованы в целях пропаганды нацизма. В статье говорилось, что Тербовен пригласил великого писателя слетать с ним в Германию на его (рейхскомиссара) личном самолете. На самом деле пригласил Гамсуна в Германию Геббельс, давний поклонник его творчества, но, когда выяснилось, что писатель сам должен заплатить за перелет, Гамсун от поездки отказался.
Его действительно очень любили в Германии. Немецкие офицеры и солдаты просто толпами приходили в Нёрхольм, чтобы получить автограф любимого писателя.
«…Когда ворота усадьбы были открыты сутки напролет, ничем другим больше уже невозможно было заниматься, — вспоминала Мария Гамсун. — Ибо на немецких солдат, оказывавшихся поблизости, Нёрхольм действовал прямо как магнит. Они приходили сюда со своими потрепанными книгами Гамсуна и непременно просили автограф. Молодые парни вынимали „Викторию“ из нагрудного кармана, возле сердца, у них была просьба, жизненно важная…
Он редко спускался вниз из детской, и мне надо было, как правило, подниматься к нему и брать автограф.
Не только немцы шли к воротам с просьбами и пожеланиями…
Кнут стал теперь своего рода кудесником. Когда люди оказывались один на один с немцами, стоило лишь обратиться к нему.
Кнуту можно было только дунуть на бумагу, где я написала по-немецки, чтобы дело тут же уладилось.
Но долго он так держаться не мог.
В 1941 году у Кнута начался период тяжелой депрессии. Он больше не желал видеть ворота открытыми, людей, приходящих в усадьбу, доступную для всех, а самого себя — в качестве какого-то мальчика на побегушках. Он хотел сбежать в лес, быть вне дома, освободиться от всего».[179]
Гамсуну визиты немцев не доставляли удовольствия, и он жаловался Сигрид Стрей, что «это Мария волочит их к нам в усадьбу». Кроме того, никто никогда не видел, чтобы книги для солдат и офицеров действительно подписывал сам писатель, — он никогда не спускался к ним на первый этаж.
Дома, в Нёрхольме, Гамсун чувствовал себя старым и ненужным. Он с трудом выносил присутствие жены и думал, что ей нужны только его деньги, а потому отдал ей в 1941 году право владеть всем в усадьбе. Он распорядился своим наследством, отдав Марии 1/3 от своих гонораров, что было громадными деньгами в то время: книги Гамсуна выходили очень большими тиражами в Германии (например, в 1936 году «Виктория» была продана тиражом в 95 тысяч экземпляров!).
Но вскоре, как вспоминает Сигрид Стрей, он почувствовал себя совсем заброшенным и ненужным, к нему совершенно перестали обращаться за советами или просто с вопросами на какие бы то ни было темы, в том числе и личные, и потому в 1943 году Гамсун вернул себе право быть хозяином Нёрхольма.
«Теперь он захотел не только вернуть себе власть, которую передал мне, но и вторгаться в те области, от которых раньше сам просил его избавить, — с явной обидой писала Мария. — Он считал, что его должны позвать, даже если в дверь стучал просто продавец, агент по продаже швейных машинок, человек с вениками, если раздавался междугородный звонок или приносили телеграмму. Было уже недостаточно, чтобы я приносила ему письменное сообщение, как все эти годы: он самолично должен был принять его.
— Но ты ведь не слышишь!
— Нет, я должен быть там!
Домой приехал Арильд, чтобы помочь с хозяйством, когда стало так трудно нанять людей. Первое, что он сделал, так это купил новое топорище, не спросясь у отца. Тут же ударила молния и загремел гром».
Кнут и Мария были во многом похожи — в том числе в силе характеров, в одержимости идеями и в желании причинить друг другу боль.
Они оба поддерживали Германию и режим, существовавший в ней, но Гамсун никогда не принимал участия в политике, он, даже считая себя членом нацистской партии, не счел нужным вступать в нее, он всегда держался в стороне от большинства. А вот Мария была человеком дела. Она стала членом партии, куда затем вступили и Туре с Арильдом, она не только ездила с чтением лекций, но и принимала активное участие в работе местной партийной ячейки в Эйде.
В период с 1939 по 1943 год фру Гамсун регулярно разъезжала с патриотическими выступлениями от своего имени и от имени своего мужа по Германии, Дании и Австрии, а по возвращении в Норвегию давала не менее пропагандистские интервью. Даже в книге своих воспоминаний Мария пишет с явным удовольствием о том времени и о своей новой роли «примы», заменившей на политической сцене старого мужа.
Гамсуну Мария старалась сообщать лишь то, что считала нужным, о многом, в частности, о некоторых своих поездках, предпочитала умалчивать, поэтому он многого просто не знал, хотя, когда после войны его судили, большинство норвежцев не могли в это поверить.
Сигрид Стрей писала в своих воспоминаниях: «Он чувствовал себя изолированным, он не мог следить за происходящими событиями, он не мог слушать радио, и он не получал ответа от своих, когда о чем-то их спрашивал. Однажды я случайно услышала их разговор с Марией на пароходе, на котором мы плыли в Осло. Он что-то спросил, а она ответила, что дела немцев в Африке плохи. „Но ведь там Роммель“, — возразил Гамсун. К тому времени Роммеля в Северной Африке уже давно не было. И никто об этом ему не сказал».
6 апреля 1942 года у писателя случился первый инсульт. Он упал дома, на кухне. Утром, когда он как раз взял кофейник с конфорки и собирался налить себе кофе, — так, как он любил, служанка услышала из кухни грохот падения на пол. Его положили в больницу в Гримстаде, и вскоре он поправился. С ним случился тогда легкий инсульт. Но все-таки последствия от него остались: стали очень дрожать руки и некоторое время была затруднена речь. А вскоре последовало воспаление легких. Но сильный организм справился с болезнями, и Гамсун вскоре вновь был в рабочей форме.
В это время в Норвегии как раз начались смертные казни, и к Гамсуну, как к кумиру нации, настоящему патриарху и последней надежде, стали обращаться обезумевшие от горя родители.
«В основном расстреливали молодых, по одиночке или группами, и всякий раз он был не в состоянии вынести этого, — вспоминала Мария Гамсун. — Кнут ничего не знал об организованности всего этого, о процессе во всей его глубине и широте, он видел лишь его страшные последствия. Поэтому он строго и предостерегающе писал свои обращения к молодежи, считая это полезным.
Он не понимал, что существовало организованное движение Сопротивления, и воспринимал это как проявление враждебности к немцам, к которому он привык уже за много лет.
…Он уже не был кудесником, когда речь шла о жизни и смерти. Он был встречен крайне неприязненно рейхскомиссаром, как он сам говорил. Он лично ездил к нему два раза, потом дважды посылал меня вместо себя. Он так и не нашел понимания, его прошения не были удовлетворены, лишь иногда ему удавалось выторговать уменьшение числа осужденных.
Постепенно Кнут со своими телеграммами становился нежелательным лицом, которое к тому же просит послать прошения прямо в Берлин, минуя рейхскомиссара. В конце концов он получил отказ, и Гитлер прислал извещение о том, что все, касающееся Норвегии, находится в ведении Тербовена».
Гамсун действительно часто ходатайствовал перед немецкими властями в годы войны о помиловании людей. Он просил за своих друзей, Харальда Грига и Сигрид Стрей, за Макса Тау и профессора Фрэнсиса Булля, за совершенно не знакомых ему норвежцев. Но очень редко когда ему удавалось добиться цели.
По сути дела, только один раз он смог спасти жизнь всем тем, о ком просил. Случилось это в 1943 году и стало результатом статьи «И вот опять!..», опубликованной во «Фритт фолк» 13 февраля:
«Снова и снова меня просят о помощи, просят добиться пощады для осужденных на смерть.
Пишут родители и близкие родственники, а осужденные, которым грозит смерть, все без исключения люди молодые.
Что они сделали? Мы все это знаем: они вели борьбу, работали на Англию. И вот сегодня опять: 13 молодых людей сидят в лагере неподалеку от Осло и ждут смерти. Они работали на Англию.
Молодые люди настроены проанглийски — это их дело! Они верят в победу Англии, желают этой победы и стараются ей способствовать — это тоже их дело! Но вдумайтесь: 13 человек, 13 пособников Англии! Да будь их даже 13 сотен — зачем помогать Англии, которая все равно победит? Есть ли разум и логика в подобном ходе мысли? За плечами у них три года кровавого опыта, что ведет их прямо к суду и смерти. Лучше бы сидели себе тихонько и ждали, пока Англия победит.
… Сорвиголовы старшего возраста не иначе как по-юношески слегка этим бравируют? Печально, однако, увы, вполне возможно. Им хочется произвести на товарищей впечатление, показать себя. Но все это слишком плохо кончается.
Чего они, собственно, рассчитывали добиться своей удалью? Возможно, ими двигала туманная идея большей свободы — откуда нам знать? Ну, скажем, некое представление о том, что работа для Англии в целом идет во благо. И вот темной ночью их вызывают получить партию оружия. Великая минута — теперь они кой-чего добьются. Начнут стрелять по оккупантам!
Но 13 человек — или пусть даже 13 сотен! — есть ли у них хоть крошечный шанс чего-то добиться своим оружием? Во всех без исключения случаях конец один, что прежде, что теперь, — немцы их прихлопнут. Они понятия не имеют, сколько солдат, охранников и полицейских охотятся за ними, не знают, сколько глаз держат их под наблюдением, не знают, что за ними, быть может, следят уже не одну неделю, не один месяц, что каждый их шаг под надзором, что для них расставлены ловушки, — они работают вслепую, не ведают ни о чем, пока однажды не грянет беда. Вот тогда они обо всем и узнают!
Я обращаюсь к людям, настроенным проанглийски. Может статься, они сохранили еще достаточно здравого смысла, чтобы одуматься. Хотят помогать Англии — ладно, их дело! Но разве же самоистребление помогает Англии? Они верят, что Англия победит, — да пожалуйста! Но зачем же прежде времени подвергать себя отчаянному риску? Ведь на поверку он бесполезен, на поверку оборачивается смертью. Но если Англия победит, они получат в дар все блага, о которых мечтали. Надо лишь подождать… А не рисковать жизнью…
Тяжко получать письма от родителей и близких родственников несчастных осужденных, которые должны умереть. Здесь понапрасну гибнут молодежь и надежды молодости, это очень печально, ведь каждый может поставить на их место себя и своих близких. И эти письма — опять-таки простертые в мольбе руки и призывы о помощи».[180]
Статья написана очень жестко и с большим сарказмом, до сих пор норвежцы считают ее позорной для Гамсуна. Но тем не менее, по свидетельству адвоката осужденных тринадцати юношей И. С. Мельбюе, именно благодаря ей осужденные были помилованы.
* * *
Годы войны были тяжелыми для Гамсуна. Он видел, что его страна страдает, — страдал и он сам, в том числе и по личным причинам.
Брак его дочери Эллинор распался практически сразу после свадьбы. Немалую роль тут сыграло ее пристрастие к алкоголю. Муж Эллинор отправил ее в лечебницу и оформил развод. Мария Гамсун, бывая в Германии, постоянно пыталась помочь дочери, помещая ее в клиники то в Мюнхене, то в Баден-Бадене. Наконец на семейном совете решено было забрать Эллинор домой в Нёрхольм. Для этого в мае 1943 года Кнут и Мария летят в Берлин. Одновременно они планируют встретиться с Геббельсом, который приглашал к себе Гамсуна, как мы помним, еще в 1941 году.
У нас остались воспоминания Геббельса (его дневниковая запись) о том визите:
«Я был потрясен встречей. Когда Гамсун увидел меня, у него на глазах выступили слезы, и он отвернулся, чтобы скрыть свои чувства. Передо мной сидел 84-летний аристократ с удивительным лицом. Мудрость была начертана на его высоком челе. Но говорить с ним было чрезвычайно трудно, потому что он так глух, что не слышит ни единого слова, и его супруга должна была переводить всё, что я говорил по-немецки, на норвежский… В моих глазах Гамсун — олицетворение настоящего писателя, и мы должны быть счастливы, что живем в одно с ним время. Все, что он говорит, исполнено значения. Он произносит всего лишь несколько слов, но в них заключена мудрость возраста и жизнь в борьбе. С самого детства он не любил Англию… Он жил долгое время в Штатах и описывает американцев как абсолютно бескультурную нацию».
После этой знаменательной встречи Геббельс отдал приказ напечатать собрание сочинений Гамсуна тиражом в 100 тысяч экземпляров.
Писатель тоже остался очень доволен встречей. Он описывал Геббельса как интеллигентного и тонко чувствующего человека. И в этом нет ничего удивительного: и Геббельс, и его жена Магда, тоже присутствовавшая на встрече, были истинными ценителями творчества Гамсуна и хорошо разбирались в его книгах. По возвращении домой писатель решает отблагодарить Геббельса за оказанный прием — и отсылает ему свою нобелевскую медаль, а в письме указывает, что «Нобель учредил свою премию для награждения „идеалистических“ произведений, а я не знаю никого, кто был бы более идеалистичен в своих речах и статьях о будущем Европы и человечества, чем Вы».
Практически сразу же по возвращении домой в Норвегию Гамсун вновь получает приглашение из Германии — в качестве почетного гостя на Конгресс прессы в Вене.
Мария Гамсун вспоминала, что «ему потребовался человек с сильным голосом и четким почерком, чтобы сопровождать его в Вену.
В письме к Сесилии он небрежно, шутливо, словно мимоходом, упоминает об этой поездке на большой журналистский конгресс, в котором он собирался принять участие и который поглощал все его мысли несколько недель.
Его словно озарило, что его поездка туда может дать возможность удалить из Норвегии Тербовена. Он был всецело поглощен этой идеей, хотя любой политик мог бы сказать ему, что это просто писательские фантазии и ничего более. Неделями он просиживал за пасьянсом, погруженный в свои размышления, бормоча и запоминая что-то, и иногда я слышала его голос за стенкой, как тогда, когда он сочинял Августа в соседней комнате. И даже если он не раскрыл ни одной живой душе истинные цели поездки, все равно его тайна не осталась таковой для того, кто живет с ним под одной крышей. Каждый день он воображал, как стоит лицом к лицу с Гитлером, говорил одни и те же слова, самые правильные слова, какие он только мог подыскать. На это Гитлер отвечал ему, вероятно, так или этак, но он, Кнут Гамсун, говорил следующее…
День за днем сидел он за столом и писал, вычеркивал, переделывал, рвал. Он беспокойно вскакивал и ходил по комнате, крадучись, нервно, как он обычно кружил вокруг своей рукописи. В такие моменты он боялся за свой письменный стол, словно птица за птенцов в гнезде. И преграждал путь каждому, кто хотел войти в комнату.
Я сказала ему, что считаю поездку делом безумным. „Почему?“ — спросил он, подозрительно глядя на меня. „Ну, ты о себе не заботишься… Ты можешь простудиться…“
Вот его письмо к Сесилии:
„Дорогая Сесилия, благодарю тебя за два письма, которые очень порадовали меня, за серебряную табакерку с четырьмя надписями „Папа“ и за ее содержимое — разные сорта табака, словно не из этого мира. Подумать только, там была даже пачка „Durham“! Это мой хороший знакомый из Америки. Я стоял в те времена в лавке в городе Элрой и торговал всякой всячиной: зеленым мылом, шелковым бельем, селедкой и наперстками; тогда-то я и продавал большие и маленькие пачки „Durham“. А теперь выходит, что я, так сказать, снова повстречал его, бросился к нему, набил им огромную трубку, и дым его окутывает меня. Твой муж говорил, что „Дарем“ надо сбрызгивать? Я никогда не видел ничего подобного, но сам я торговал пачками, которые были такими же сухими, как и эта. Вот и говори после этого, что датчане разбираются в „Дареме“, — нет, только норвежцы!.. В мае я должен поехать в Вену и потом расскажу вам об этом. Там будет проходить конгресс, и его устроители так хотели заполучить себе глухого норвежца около 84 лет, что выбор пал на меня. Я был рад, потому что люблю конгрессы. Во всяком случае, я обещал приехать, но разве я знаю, смогу ли я…“
Он полетел на самолете в Вену с переводчиком и большим числом сопровождающих. Так как я была против этой поездки, считая, что у него нет сил на нее, — тем более что я знала ее истинную цель, — он не стал просить меня поехать с ним и переводить ему, как обычно. И ему конечно же был оказан пышный прием, организованный министерством пропаганды, с именами и титулами, которые так и не влетели в его левое, глухое, ухо, чтобы затем вылететь из правого.
А затем он был удостоен столь долгожданной аудиенции у Гитлера. И все обстояло хуже, чем с глухим беднягой из сказки: „Я ему про Ерему, а он мне про Фому“. Только здесь не было места для улыбки.
Дома я прочла в газетах, что конгресс стал событием. На нем присутствовал Кнут Гамсун, и Гитлер принял великого норвежского писателя.
Я в нетерпении ждала, когда же он вернется домой, чтобы услышать о поездке из его собственных уст. Но в Нёрхольм вернулся безмолвный человек.
Я спросила его: „Ты встретился с Гитлером, что же он сказал?“ — „Не знаю!“
Кнут не понял слов переводчика. Это старая история, слишком хорошо мне известная. Я знала, что ему надо было в отчаянии выкрикнуть все эти взвешенные, выверенные слова, которые могли бы открыть фюреру глаза. „Все равно, что говорить со стеной!“ — как он выразился.
Он был подавлен, но не сдался.
…Через несколько дней он оправился и написал пресс-секретарю Гитлера Дитриху, прося его сообщить, что именно было переведено фюреру и каковы были его ответы.
Никакого письма он не получил.
Но позднее нам прислали стенографический отчет о встрече Гамсуна с Гитлером. Один немецкий журналист, нам незнакомый, присутствовал при этой встрече».[181]
Действительно, судьбоносная встреча с Гитлером состоялась в 1943 году, но Гамсуну ничего не удалось доказать фюреру.
Он был единственным человеком, который осмелился перечить диктатору и даже перебивать его. Известно, что Гитлер обладал поистине гипнотическим обаянием и умением вызывать в другом человеке чуть ли не благоговение. С Гамсуном эта гипнотическая сила не сработала. То ли сила духа писателя была сильнее воли ефрейтора, то ли стремление бороться за счастье Норвегии придало старику мужества, то ли Гамсун действительно разглядел, что фюрер представляет собой как человек… — мы этого не знаем. Но факт остается фактом: каждый говорил о своем.
Гамсун пытался толковать о том, что Норвегии не нужно немецкое правительство и что необходимо удалить из страны Тербовена, который предлагает в новой Европе Норвегии не место «за общим столом», а какой-то жалкий протекторат, о норвежских судах, которым не разрешено плавать в собственных территориальных водах и заниматься грузоперевозками, о непрекращающихся казнях, «которые нам совершенно не подходят», о необходимости собственного «норвежского» правительства… А Гитлер его не слышал и слышать не хотел, а потому просто приказал выгнать, заявив, что аудиенция окончена. Сохранились свидетельства очевидцев, что Гамсун в конце беседы воскликнул: «В конце концов, Вы совершенно не разбираетесь в том, о чем я говорю!»
После этой встречи Гамсун задумался, а был ли он прав в своей безоговорочной поддержке режима. Для него лично, и об этом свидетельствуют многие, встреча с Гитлером стала настоящей катастрофой. Все его надежды на светлое будущее Норвегии и на удаление из страны Тербовена были разбиты.
«Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи…» А у Гамсуна, к сожалению, не было такого расстояния, чтобы разглядеть Большое Зло. Но писатель утешил себя тем, что Гитлер и Тербовен уйдут, как уходили другие правители, а великая Германия останется и будет по-прежнему противостоять ненавистной Англии. Почти маниакальное презрение и стремление уберечь Норвегию от Англии в какой-то момент лишили Гамсуна разума.
Особенно стоит подчеркнуть, что, хотя немцы широко использовали имя Гамсуна в своей пропаганде, сами они редко когда удовлетворяли его просьбы.
* * *
В 1945 году Гамсун перенес еще один инсульт. Это было очень тяжелое для него время и в том, что касалось семейных отношений.
Единственной радостью для него было возобновление общения с Викторией, но и оно вначале причинило ему боль.
В 1943 году, во время поездки в Германию, он получил от нее письмо с сообщением о смерти ее матери, Бергльот Бек. Гамсун ответил: «Да, да, так твоя мать умерла! Мы с ней совершенно не подходили друг другу, но провели вместе несколько счастливых лет. Она всегда была так добра и чистосердечна, она никогда не причинила никому зла и всегда чувствовала себя более виноватой, чем была на самом деле. Я плачу, вспоминая о ней».
С тех пор Гамсун стал поддерживать отношения со старшей дочерью.
Отношения же с детьми от Марии были далеки от идиллии. Постоянные ссоры родителей, разговоры о деньгах и разделе наследства, нервозная обстановка в доме — во всем этом, по словам Сигрид Стрей, дети винили отца.
Кроме того, Гамсуну вновь стали приходить анонимные письма. Аналогичные тем, что писала ему Мария в 1937 году, все с теми же обвинениями в неверности и трате громадных денег на любовниц. Госпоже Стрей вновь пришлось, по просьбе своего клиента, заниматься этим неприятным делом и вновь ей удалось уладить его.
«Мне было очень жаль Кнута Гамсуна, — писала она. — Для большинства людей трудно стареть, а когда человек, как Гамсун, еще и глух и нелюбим своими родными, то это становится настоящим несчастьем. По желанию матери Арильд стал военным корреспондентом. Туре жил в Аскере и делал на продажу керамику, за которую получал жалкие гроши. Эллинор развелась и приехала домой из Германии, а Сесилия жила в Дании. Гамсун был одинок и, без преувеличения можно утверждать, находился во враждебных отношениях с собственной женой. В одном из своих писем ко мне, которые я считаю совершенно конфиденциальными, он назвал свои последние годы жизни „несчастными“».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.