2 ПЕРВЫЕ НЕМЦЫ

2 ПЕРВЫЕ НЕМЦЫ

В последующие дни, слава Богу, ситуация значительно улучшилась. Город был объявлен крепостью, назначили коменданта, который выступил с обращением к населению, призывая всех остаться в городе и приготовиться к его обороне. За Бугом уже было организовано контрнаступление польских частей, а в нашу задачу входило задержать основные силы врага на подступах к Варшаве, пока войска не смогут прийти к нам на помощь. И в самом городе положение улучшилось: обстрелы немецкой артиллерии прекратились.

Зато участились авианалеты. Воздушную тревогу уже не объявляли. Это слишком часто парализовало жизнь в городе и мешало готовиться к обороне. Почти каждый час в глубокой синеве неба, которое было удивительно ясным той осенью, появлялись силуэты самолетов, в окружении белых облачков от рвущихся снарядов — работа нашей противовоздушной обороны. Тогда приходилось сразу бежать в подвал, что тоже было палкой о двух концах: полы и стены убежищ сотрясались от бомб, падающих на всю территорию города, и каждая из них, как пуля в «русской рулетке», при прямом попадании в дом означала верную смерть для спрятавшихся в подвале. По городу метались кареты «скорой помощи». Когда они перестали справляться, к ним присоединились пролетки и даже простые подводы, чтобы вывозить из руин раненых и убитых.

Люди были настроены позитивно, с каждым часом рос их энтузиазм. Мы не были уже, как тогда, 7 сентября, брошены на произвол судьбы. Мы были частью организованной армии, которая имела свой штаб, боеприпасы и ясно поставленную цель: защиту города. И достижение этой цели зависело только от нас. Теперь каждый должен был сделать все, что в его силах.

Главнокомандующий призвал население копать рвы вокруг города, чтобы задержать немецкие танки. В этих работах участвовали все. У нас дома оставалась только мать, чтобы присматривать за квартирой и готовить обед.

Мы копали рвы на окраине города, в районе Воли, вдоль небольшого холма. За спиной у нас лежал уютный район, застроенный особняками, а впереди тянулся городской лесок. Эта работа доставила бы мне даже удовольствие, если бы и здесь не бомбили. Бомбы падали не слишком близко, но мне было не по себе, когда слышал их свист и понимал, что любая могла угодить в нас.

В первый день рядом со мной работал старый еврей в сюртуке и кипе. Он копал землю с библейским исступлением, бросаясь на заступ как на заклятого врага; с пеной на губах и скрежетом зубовным, с потным и серым от усталости лицом, с дрожью сведенных судорогой мышц — один черный сюртук да борода. Эта непосильная для него работа, в которую он вкладывал столько ожесточения, не приносила никаких результатов. Лопата едва-едва, самым кончиком, входила в твердую землю, а собранные на нее комья земли ссыпались обратно в ров, прежде чем старику удавалось выбросить их наружу. Он без конца кашлял и сплевывал, опершись о край окопа. Со смертельной бледностью на лице он пил мятный чай, который приносили старые женщины. Сами они уже не могли работать физически, но хотели чем-то помочь.

— Вам это не по силам, — сказал я ему во время одного из перерывов. — Вы должны отказаться, если вам тяжело.

Мне было его жаль, и я пробовал уговорить его бросить это дело. Было очевидно, что такой труд не для него.

— Ведь вас никто не заставляет…

Он посмотрел на меня, тяжело дыша, поднял глаза к небу, где в голубизне по-прежнему плыли облачка от рвущихся снарядов, и в его глазах мелькнуло счастливое выражение, будто на небосводе ему явился сам Яхве во всем своем величии.

— У меня магазин, — прошептал он.

Старик глубоко втянул в себя воздух и зарыдал, на его лице отразилось отчаяние, и он снова неистово схватился за лопату.

Через два дня я оставил эту работу. Сказали, что на Радио как раз собираются возобновить передачи под руководством нового директора — Эдмунда Рудницкого, бывшего шефа музыкальной редакции. Он не бежал, как другие. Рудницкий собирал разбредшихся сотрудников, чтобы наладить радиовещание. Я решил, что здесь я буду более полезен, чем на земляных работах. И действительно, мне пришлось много играть, как в качестве солиста, так и аккомпаниатора.

Условия жизни в городе начали заметно ухудшаться, чтобы не сказать: они ухудшались обратно пропорционально возрастающему мужеству гражданского населения.

Немецкая артиллерия обстреливала город сначала по окраинам, а потом уже и в центре. Я замечал все больше домов с пустыми оконными проемами, с разрушенными стенами или со следами от снарядов. По ночам небо было красным от зарева, а воздух наполнялся дымом. Ощущалась нехватка продовольствия. Это единственное, в чем героический президент Варшавы Стажинский оказался не прав: он не должен был удерживать людей от закупок продуктов впрок. Городу пришлось теперь кормить не только себя, но и армию «Познань», которая подошла с запада и смогла пробиться в Варшаву для ее защиты.

Примерно 20 сентября наша семья покинула квартиру на Слизкой и перебралась к друзьям на улицу Панскую. Они жили на втором этаже. Мы думали, что нижние этажи менее опасны и спускаться оттуда во время налетов в подвалы не обязательно. Все боялись бомбоубежищ, где нечем было дышать, а низкие потолки, казалось, вот-вот рухнут и похоронят всех под развалинами многоэтажного дома. У нас на четвертом этаже было не лучше: сквозь оконные проемы, лишенные стекол, доносился свист летящих снарядов, и каждый из них мог угодить в нашу квартиру. Поэтому мы предпочли перебраться к друзьям на второй этаж, хотя там уже ютилось много народу, было тесно и спать приходилось на полу.

Тем временем осада Варшавы подходила к концу.

Мне все труднее было добираться до Радио. На улицах повсюду лежали трупы, а целые районы города находились в сплошном огне.

О том, чтобы тушить его, уже не могло быть и речи, тем более что городской водопровод был поврежден вражеской артиллерией.

Работа в студии была сопряжена с большой опасностью. Немецкие орудия целили во все важные объекты города, и, как только диктор объявлял концерт, обстрел радиостанции сразу усиливался.

Истерический страх населения перед саботажем достиг в это время апогея. Без всяких разбирательств каждый мог быть обвинен в саботаже и расстрелян.

В доме, куда мы переехали, на пятом этаже жила женщина — учительница музыки. Ей не повезло с фамилией — Хоффер — и с характером: она ничего не боялась. Ее смелость была скорее проявлением чудачества. Не было такого налета, который мог бы заставить ее спуститься в убежище или отказаться от ежедневных утренних упражнений на рояле, длившихся по два часа. Со свойственным ей упрямством она три раза в день кормила птиц, которые сидели в клетках у нее на балконе. Такой образ жизни в осажденной Варшаве выглядел странно. Домработницы со всего дома, каждый день собиравшиеся на политические совещания у дворника, сочли это в высшей степени подозрительным. После долгих дебатов они пришли к выводу, что учительница с такой очевидно чуждой фамилией — немка и своей игрой на рояле она подает вражеской авиации зашифрованные сигналы, куда сбрасывать бомбы. И прежде чем мы поняли, что происходит, эти разъяренные бабы ворвались в квартиру чудачки, отвели ее вниз и насильно водворили в один из подвалов вместе с птицами — вещественным доказательством ее шпионской деятельности. Этим они невольно спасли ей жизнь: несколько часов спустя ее квартира была целиком уничтожена попавшим в нее снарядом.

23 сентября я последний раз выступил перед микрофоном Польского радио. Сам не знаю, как я добрался до радиостанции. Я передвигался короткими перебежками, когда поблизости не было слышно свиста падающей бомбы, то и дело прячась в арках домов. В дверях я столкнулся с президентом Варшавы Стажинским. Он был небрежно одет и небрит, и выглядел смертельно усталым. Стажинский не спал уже несколько дней, он был душой защитников города и его героем. На его плечах лежала ответственность за судьбу Варшавы. Он был вездесущ: проверял передовые линии обороны, строил баррикады, занимался больницами и справедливым распределением скудных запасов продовольствия, организовывал отряды противовоздушной обороны и пожарных — и, несмотря ни на что, находил время для ежедневных радиообращений к варшавянам. Все ждали его выступлений и черпали в них свой оптимизм. Не было оснований трусить, если президент не терял бодрости духа. Да и положение дел было не так уж плохо. Французы пересекли «линию Зигфрида», англичане бомбили Гамбург, вот-вот начнется наступление на Германию. Так, по крайней мере, всем казалось.

В тот день я должен был играть Шопена. Это была последняя прямая трансляция концерта на Польском радио, но мы еще об этом не знали. Бомбы то и дело рвались в непосредственной близости от студии, соседние дома горели. Грохот стоял такой, что я почти не слышал звучания своего рояля. После концерта мне пришлось целых два часа пережидать, когда утихнет артиллерийский обстрел, чтобы отправиться домой. Родители, сестры и брат уже думали, что со мной что-то случилось, и встретили меня так, будто я вернулся с того света. Лишь наша домработница считала, что все волнения ни к чему, и пояснила свою мысль: «Ведь если документы при себе, его все равно принесли бы домой…»

В четвертом часу того же дня радио замолчало. Передавали запись концерта до минор Рахманинова, как раз подходила к концу прекрасная, преисполненная покоя вторая часть, когда немецкая бомба угодила в электростанцию и репродукторы в городе замолчали. Вечером я еще пытался, несмотря на шквальный артиллерийский обстрел, сочинять концертино для фортепиано с оркестром. Я пытался работать над ним и позднее, вплоть до конца сентября, хотя давалось мне это со все большим трудом.

Наступили сумерки, я выглянул из окна. Улица, светлая от огня, была пуста, время от времени ее сотрясало эхо взрывов. Слева горела Маршалковская, за мной — Крулевская и Гжибовская площадь, впереди — Сенная улица. Низко над домами висели кроваво-красные клубы дыма. Проезжая часть и тротуары были усыпаны немецкими листовками, которые никто не поднимал: говорили, что они отравлены. Около уличного фонаря лежали два мертвых человека: один — с широко раскинутыми руками, а другой словно прилег поспать. У ворот нашего дома лежал труп женщины с оторванной головой и без руки. Около нее перевернутое ведро. Несла воду из колонки. Темная длинная струя крови тянулась от нее к сточной канаве и дальше к канализационной решетке.

По Желязной со стороны Велькой улицы медленно ехала пролетка. Непонятно, как ей удалось доехать сюда и почему лошадь и возница вели себя так спокойно, будто вокруг ничего не происходило. На пересечении с Сосновой извозчик придержал лошадь, раздумывая, куда свернуть. После недолгих размышлений решил ехать прямо, тронул лошадь, та двинулась шагом. Они едва успели пройти метров десять, когда раздался свист и грохот. Меня ослепила сильная вспышка, а когда глаза привыкли к темноте, пролетки уже не было. Раздробленные куски дерева, остатки дышла, клочья обивки и растерзанные тела человека и животного под стенами домов. А ведь он мог свернуть на Сосновую…

Наступили кошмарные дни 25 и 26 сентября. Взрывы слились в непрерывный гул, в который ввинчивался, подобно звуку электрической дрели, шум приближавшихся на бреющем полете самолетов. Тяжелый от пыли и дыма воздух проникал в каждую щель, не давая свободно дышать людям, закрывшимся в подвалах или квартирах, как можно дальше от улицы,

Сам не знаю, как я выжил в те дни. Рядом со мной осколком бомбы убило человека, с которым мы вместе прятались в спальне друзей. Почти двое суток я и еще десять человек провели, прячась в маленьком туалете. Пару недель спустя мы не могли понять, как нам удалось туда втиснуться, и пробовали это повторить, но оказалось, что в нормальной ситуации там не поместится более восьми человек.

27 сентября, в среду, Варшава капитулировала. Мне потребовалось целых два дня, чтобы набраться мужества и выйти на улицу. Домой я вернулся в отчаянии: показалось, что Варшавы больше не существует.

Улица Новый Свят сузилась до размеров тропинки, бегущей между развалинами домов. На каждом перекрестке приходилось обходить баррикады из перевернутых трамваев и вывороченных тротуарных плит. Руины многих домов еще продолжали тлеть. На улицах лежало множество разлагающихся трупов. Люди, оголодавшие за время осады города, жадно набрасывались на валявшихся везде убитых лошадей.

Я как раз шел по Иерусалимским Аллеям, когда со стороны Вислы подъехал мотоцикл с двумя солдатами в незнакомых зеленых мундирах и стальных касках. У них были большие, грубо вытесанные лица и водянистые глаза. Солдаты остановили мотоцикл у края тротуара и подозвали проходящего мимо мальчика. Тот подошел.

— Marshallstrasse! Marshallstrasse!

Резкими гортанными голосами они все повторяли и повторяли это слово. Мальчик стоял окаменев, с разинутым ртом и не мог выдавить из себя ни слова.

Солдаты потеряли терпение. Один из них выругался себе под нос, с презрением махнул рукой, дал газу, и они уехали.

Это были первые немцы.

Через пару дней стены варшавских домов были обклеены обращением немецкого коменданта на двух языках, где он обещал польскому населению работу и защиту со стороны немецкого государства. Один абзац был специально посвящен евреям — им гарантировались сохранение всех прав, неприкосновенность имущества и полная безопасность.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.