День 8548-й. 22 мая 1946 года. Дома!
День 8548-й. 22 мая 1946 года. Дома!
Через четыре дня Юрий Никулин стоял в Москве на площади Рижского вокзала. Был солнечный день, Юра шагал по Москве со своим черным фанерным чемоданчиком, — тем самым, дембельским! — в котором лежали толстая потрепанная тетрадь с песнями, записная книжка с анекдотами, книги, письма от родных. Еще на вокзале он подошел к телефону-автомату и, дрожащей рукой опустив монетку, услышав гудок, набрал домашний номер. Из воспоминаний Юрия Никулина:
«— Слушаю, — раздалось в трубке. К телефону подошла мать, я сразу узнал ее голос.
— Мама, это я!!!
— Володя, это Юра, Володя… — услышал я, как мама радостно и взволнованно звала отца к телефону. А отец вдруг, как будто я и не уезжал на семь лет из дому, сказал:
— Как жалко, что поезд поздно пришел. Сегодня твои на "Динамо" играют со "Спартаком".
Я почувствовал в голосе отца нотки сожаления. Он собрался идти на матч и, видимо, огорчился, что придется изменить планы и остаться дома. Тогда я сказал, чтобы он ехал на стадион, а сам обещал приехать на второй тайм. Отец обрадовался. Договорились, что отец возьмет мне билет и мы встретимся после первого тайма на контроле у входа на Южную трибуну стадиона».
Пока Юра трясся в трамвае, шел по Разгуляю к Токмакову переулку, сердце так бешено колотилось у него в груди, что он подумал: наверное, вот так люди умирают от радости. У ворот дома Юру уже ждала мама. Мама! За годы войны она постарела: лицо осунулось, волосы совсем побелели.
Вскоре появился его лучший школьный друг Шура Скалыга. Он недавно вернулся из Венгрии, где служил в танковых частях. На его груди поблескивал орден Славы 3-й степени. Вместе с Шуркой, наскоро поев, Юра помчался на «Динамо». Отец стоял, где и договаривались, на контроле у Южной трибуны. Юра еще издали заметил его сутулую фигуру в знакомой серой кепке. Он кинулся к отцу, и пока они обнимались и целовались, Шурка Скалыга кричал:
— Глядите! Глядите! Они всю войну не виделись! Он вернулся! Это отец и сын!
Под эти крики Юра вдвоем с другом прошли мимо ошеломленных контролеров на один билет. Как сыграли в тот день «Спартак» и «Динамо», Никулин не помнил, но матч стал для него праздником. Из воспоминаний Юрия Никулина: «Я в Москве. Дома. И как в доброе довоенное время, сижу с отцом и Шуркой Скальной на Южной трибуне стадиона "Динамо", смотрю на зеленое поле, по которому бегают игроки, слышу крики и свист болельщиков и думаю: "Вот это и есть, наверное, настоящее счастье"».
Отец почти не изменился. У него по-прежнему было молодое без морщин лицо и ни одного седого волоса. Правда, он стал носить очки и начал курить [23]. Когда после матча все пришли домой, Владимир Андреевич торжественно достал из ящика своего письменного стола коробку папирос «Казбек», где лежала недокуренная папироса, на мундштуке которой он сделал надпись: «9 мая 1945 года». Именно в тот день отец не докурил папироску и решил, что докурит ее, когда сын вернется из армии.
Пока мама готовила ужин, Юра вышел во двор в гимнастерке с тремя медалями на груди: «За отвагу», «За оборону Ленинграда» и «За победу над Германией». Все вокруг выглядело необычным и странным, хотя вроде бы во дворе ничего и не изменилось с тех пор, как он ушел в армию. Просто на всё вокруг Юра смотрел уже другими глазами. В армии он стал взрослым.
Война наложила свой отпечаток на всё: и на внешность, и на психологию людей. Жизнь в 1946 году была трудной, попрежнему существовала карточная система. Но война научила людей терпеть. Долго Юра не мог разобраться в продовольственных карточках — что и по каким талонам можно получать. Каждый работающий прикреплялся к определенному магазину-распределителю, где имел право «отовариваться». Появилась шутка:
— Земля вертится?
— Вертится.
— А почему люди не падают?
— Потому что прикреплены к магазинам.
С грустью Юра узнавал о друзьях и знакомых, не вернувшихся с войны. Из его бывшего десятого «А» погибло четверо, из ребят со двора — двенадцать человек. Из писем родителей Юра, находясь еще на фронте, знал о гибели многих своих товарищей. Но теперь, встречаясь с родителями погибших, он намного сильнее ощущал горечь и печаль утраты. И все время чувствовал себя виноватым перед родителями своих погибших друзей. Виноватым в том, что остался жив. Юре казалось, что его появление делает их горе еще более горьким, более острым. Наверное, так оно и было.
Первый месяц жизни в Москве ушел на хождение по гостям, к родным, знакомым, везде были расспросы и угощение [24]. В первый же день по приезде домой Юра встретился со своей любимой. Бывшая одноклассница, эта девушка понравилась ему еще в школе, но о своих чувствах он в ту пору молчал. Видимо, Юра тоже ей нравился, потому что девушка сама, первая, написала ему в армию сразу после финской войны. Между молодыми людьми завязалась переписка, которая продолжалась до последнего дня Юриной армейской службы. В одном из писем с фронта Юра попросил ее прислать ему свою фотографию, и девушка прислала ее. Он прикрепил фото на внутреннюю сторону крышки своего дембельского чемодана, рядом с фотографией динамовцев. Иногда в землянке Юра садился перед коптилкой, ставил рядом фотографию своей девушки, смотрел на нее и писал ей. Юра многозначительно подчеркивал, что скучает без нее, что ее письма для него всегда удивительная радость. Свои письма к ней он обычно заканчивал фразой «Крепко жму руку». А в одном из последних писем, примерно за полгода до демобилизации, в последней строчке, волнуясь, вывел: «Целую крепко».
Из воспоминаний Юрия Никулина: «После футбольного матча я позвонил ей и договорился о встрече возле Елоховского собора.
— Юрка, ты совсем стал взрослый, — сказала она.
А я стоял, переминаясь с ноги на ногу, не зная, что сказать, и от волнения расправлял усы, которые, как мне казалось, придавали лицу бравый вид. В тот вечер в подъезде я в первый раз ее поцеловал. А потом долго не отпускал, не давал уйти. Она, вырывая свою руку, говорила шепотом:
— Не надо, может выйти папа».
Молодые люди стали встречаться, ходить в театр, в кино. Девушка несколько раз приходила к Никулиным в Токмаков переулок. Родителям Юры она нравилась. Как-то зашел в комнату к Никулиным дядя Ганя и спросил: «Ну, что? У тебя с твоей дело на мази? Похоже, женишься?» Юра ответил, что хотел бы сделать предложение, но жить-то им негде: она тоже жила в одной комнате с родителями. Тогда дядя Ганя сказал, что молодые люди могут занять маленькую комнатку в их квартире, которой все равно никто не пользуется. «Вот и жилье тебе, Юра!»
Через два дня на той же лестничной клетке, где он впервые поцеловал свою любимую, Юра сделал ей предложение. Мог бы сделать и у нее дома, куда не раз заходил, но постеснялся. В семье была сложная ситуация: отец и мать девушки находились в разводе, но жили в одной комнате, перегороженной пианино и ширмой. Друг с другом они не разговаривали. В тот вечер, когда он попросил ее руки, она почему-то сразу не ответила, а попросила: «Приходи завтра, я тебе все скажу».
На следующий день, когда они встретились на бульваре, она, не поднимая глаз, сообщила, что Юру любит, но по-дружески, а через неделю выходит замуж. Он летчик, и дружит она с ним еще с войны, просто раньше ничего об этом Юре не говорила. В общем, девушка предложила остаться друзьями…
Вот так рухнули надежды, крахом закончилась Юрина первая любовь. Переживал он страшно, всю ночь бродил один по Москве. Родители утешали его, а дядя Ганя сказал: «Да плюнь ты на нее! Еще лучше встретишь. Сейчас после войны мужики нарасхват. И учти, в случае чего комната у тебя есть».
* * *
Надо было как-то вливаться в мирную жизнь, идти работать или учиться. Юра давно, еще в школе, решил, что станет актером. Из армии он вернулся с уверенностью, что ему будут открыты двери всех театральных вузов. Ну как же! Он ведь прошел войну да к тому же имел успех в армейской самодеятельности! И он подал документы в приемную комиссию актерского факультета ВГИКа — Всесоюзного государственного института кинематографии. Начал готовиться к экзаменам и решил, что перед экзаменационной комиссией будет читать басню Крылова «Кот и повар», а из стихотворений — пушкинского «Гусара»:
Скребницей чистил он коня,
А сам ворчал, сердясь не в меру:
«Занес же вражий дух меня
На распроклятую квартеру!
Здесь человека берегут,
Как на турецкой перестрелке.
Насилу щей пустых дадут,
А уж не думай о горелке.
Здесь на тебя как лютый зверь
Глядит хозяин, а с хозяйкой…
Небось, не выманишь за дверь
Ее ни честью, ни нагайкой.
То ль дело Киев! Что за край!
Валятся сами в рот галушки,
Вином — хоть пару поддавай,
А молодицы-молодушки!..»
Правда, Юра знал, что «Гусара» читают многие на вступительных экзаменах. Преподаватели, едва заслышав от очередного абитуриента: «Скребницей чистил он коня…», раздражаются и никогда не дают дочитать это длинное стихотворение до конца. «Спасибо. Достаточно», — говорят уже на середине или даже раньше. Поэтому Юра решил начать свою декламацию как раз с середины стихотворения, чтобы для комиссии оно прозвучало необычно.
…И слышу: кумушка моя
С печи тихохонько прыгнула,
Слегка обшарила меня,
Присела к печке, уголь вздула
И свечку тонкую зажгла,
Да в уголок пошла со свечкой,
Там с полки скляночку взяла
И, сев на веник перед печкой,
Разделась донага; потом
Из склянки три раза хлебнула,
И вдруг на венике верхом
Взвилась в трубу — и улизнула…
Ну и читать дальше, пока не остановят. Выучил еще отрывок из «Дворянского гнезда» Тургенева — эпизод, когда Лемм играет у себя в комнате на рояле и Лаврецкий слышит эти звуки музыки:
«Лаврецкий проворно вбежал наверх, вошел в комнату и хотел было броситься к Лемму; но тот повелительно указал ему на стул, отрывисто сказал по-русски: "Садитесь и слушить"; сам сел за фортепьяно, гордо и строго взглянул кругом и заиграл. Давно Лаврецкий не слышал ничего подобного: сладкая, страстная мелодия с первого звука охватывала сердце; она вся сияла, вся томилась вдохновением, счастьем, красотою, она росла и таяла; она касалась всего, что есть на земле дорогого, тайного, святого; она дышала бессмертной грустью и уходила умирать в небеса. Лаврецкий выпрямился и стоял, похолоделый и бледный от восторга. Эти звуки так и впивались в его душу, только что потрясенную счастьем любви; они сами пылали любовью. "Повторите", — прошептал он, как только раздался последний аккорд. Старик бросил на него орлиный взор, постучал рукой по груди и, проговорив, не спеша, на родном своем языке: "Это я сделал, ибо я великий музыкант", — снова сыграл свою чудную композицию. В комнате не было свечей; свет поднявшейся луны косо падал в окна; звонко трепетал чуткий воздух; маленькая, бедная комнатка казалась святилищем, и высоко и вдохновенно поднималась в серебристой полутьме голова старика. Лаврецкий подошел к нему и обнял его. Сперва Лемм не отвечал на его объятие, даже отклонил его локтем; долго, не шевелясь ни одним членом, глядел он все так же строго, почти грубо, и только раза два промычал: "ага!" Наконец его преобразившееся лицо успокоилось, опустилось, и он, в ответ на горячие поздравления Лаврецкого, сперва улыбнулся немного, потом заплакал, слабо всхлипывая, как дитя».
Почему Юра выбрал именно этот отрывок? Неужели думал, что этот тургеневский текст хорошо ложится на его облик, натуру?
В тот год во ВГИКе на актерский факультет образовался огромный конкурс. Половина поступающих мужчин, как и Юра, пришла в гимнастерках. Набирал курс Сергей Юткевич. Элегантный человек большой эрудиции, свою речь он пересыпал французскими выражениями, произнося при этом букву «п», словно настоящий француз — в нос. Его довоенные картины «Встречный» и «Человек с ружьем» знали все.
Первый тур вступительных экзаменов состоял из этюда «на память физических действий». Комиссия велела абитуриенту Никулину показать сценку с воображаемыми предметами: написать письмо, запечатать его в конверт, наклеить марку и опустить его в почтовый ящик. Этот тур Юра прошел нормально, а во время второго, после чтения стихов и прозы, ему сказали:
— Знаете, товарищ Никулин, в вас что-то есть, но для кино вы не годитесь. Не тот у вас профиль, который нам нужен. Скажем вам прямо: вас вряд ли будут снимать в кино. Это мнение всей комиссии. Если вы действительно любите искусство, то советуем вам пойти в театральный институт. Там еще принимают заявления…
Юра вышел из института совершенно убитым. Как же так? Способный, имел такой успех в армейских постановках, а тут даже до последнего тура не дошел! Правда, дома после долгого разглядывания себя в зеркале Юра решил, что действительно для кино он не годится. И подал сразу два заявления — в ГИТИС и в Театральное училище имени Щепкина при Малом театре.
Сначала открылись экзамены в Щепкинском училище. Первый тур Юра прошел благополучно. Настал день второго тура. В комиссии сидела прославленная актриса Малого театра, фактически его хозяйка, Вера Николаевна Пашенная. К театру и искусству актера она предъявляла следующие требования: «Я заплатила рубль и хочу всё видеть, слышать и понимать!» Юра читал всё того же «Гусара» Пушкина. Очень быстро, не дойдя и до половины выбранного им куска, он услышал: «Спасибо, достаточно».
Он подумал, что либо провалился окончательно, либо, напротив, так понравился, что комиссия просто не хочет терять время на дальнейшее прослушивание. Пока Никулин стоял в коридоре и ждал окончания экзамена, он услышал забавную историю. В училище держала экзамен девушка, которой дали задание сыграть воровку. Председатель комиссии положил на стол свои часы и попросил девушку якобы их украсть.
— Да как вы смеете давать такие этюды?! — возмутилась девушка. — Я комсомолка, а вы меня заставляете воровать. Я буду жаловаться!
Она долго кричала, стучала кулачками по столу, а потом, расплакавшись, выбежала из комнаты, хлопнув дверью. Члены комиссии растерялись. Кто-то из них сказал:
— А может быть, и верно, зря обидели девушку?..
В этот момент председатель приемной комиссии обратил внимание на то, что его часы, которые он положил для этюда на стол, исчезли. Он не на шутку забеспокоился, стал их искать, но тут открылась дверь и вошла девушка с часами в руках. Положив их на стол, она спокойно сказала:
— Вы предложили мне сыграть воровку. Я выполнила ваше задание.
Все долго смеялись, и девушку приняли.
Между тем Юра и здесь получил отказ. Сказали, что он читал свои отрывки с наигрышем, а актеру, тем более Малого театра, это совершенно противопоказано.
В ГИТИСе, куда Никулин отправился поступать после неудачи в «Щепке», экзаменационную комиссию возглавлял артист театра имени Ермоловой Семен Гушанский. Когда Юра увидел его в коридоре института, то сразу вспомнил детство, Токмаков переулок и Бауманский театр рабочих ребят — тот самый, откуда он со товарищи уволок однажды «стог сена». Семен Гушанский служил до войны именно в этом театре и исполнял почти все главные роли в его спектаклях. Юра прекрасно помнил, как долго он провожал взглядом этого артиста, если встречал его в Токмаковом. А тут Гушанский идет по коридору института, навстречу ему! Юра не выдержал и подошел к нему:
— Здравствуйте! Я вас знаю. Вы работали в тридцатых годах в Театре рабочих ребят…
— Да, — улыбнулся Гушанский. — А вы что здесь делаете?
— Поступаю в институт.
— А-а… Ну что ж, посмотрим, послушаем. Желаю удачи.
Пока Юра читал прозу и басню, все сидели тихо и внимательно слушали. А вот при чтении «Гусара» в комиссии засмеялись, и Юра почувствовал, что его чтение нравится. В коридоре Никулина обступили студенты-старшекурсники, которые тоже сидели на экзамене, и начали наперебой ободрять:
— Гушанский смеялся, тебя примут, ты всем понравился!
И действительно, Юра успешно прошел два тура, и комиссия допустила его к третьему. Он надеялся, что на этот раз ему, наконец, повезет. Когда Никулина пригласили в зал, где проходил последний, решающий тур, первым он увидел там Михаила Михайловича Тарханова, знаменитого артиста МХАТа, художественного руководителя ГИТИСа. К тому времени Тарханов уже не выходил на сцену в «Выдающейся дуэли» — так все называли исполнение роли Луки в спектакле МХАТа «На дне». В этой роли попеременно на сцену выходили родные братья — Иван Москвин и Михаил Тарханов. Оба играли эту роль в течение тридцати шести лет, но в феврале 1946 года Иван Москвин умер, и «дуэль» прекратилась.
Во время экзамена Тарханов сидел за столом, почему-то скрючившись, и смотрел в пол. Юру это страшно отвлекало, мешало читать стихи. Потом уже он узнал, что у Тарханова во время экзамена начался сильный приступ колик в печени, и он, приняв лекарство, уселся в наименее болезненную для себя позу и ждал, когда стихнет боль.
Результаты последнего тура объявляли на следующий день. В списках поступивших Юра своей фамилии не нашел. Конечно же он расстроился и решил дождаться Семена Гушанского, чтобы обо всем с ним переговорить. К тому же Юра очень рассчитывал на его помощь.
— Понимаете, как сложилось, — сказал Юре Гушанский, — сначала всё у вас шло хорошо, но на последнем туре решили, что вы не впишетесь в группу, которую набирают руководители курса. Из всех зачисленных хотят составить как бы актерскую труппу, из которой впоследствии может получиться новый театр. И вот в этой труппе для вас не нашлось амплуа, поэтому вас и не приняли.
Из воспоминаний Юрия Никулина: «Я ходил по узким, извилистым коридорам ГИТИСа, как в воду опущенный. От огорчения идти домой не хотелось. Вдруг ко мне подошел симпатичный, с черными умными глазами молодой человек.
— Здравствуйте, — сказал он просто. — Меня зовут Толя, фамилия Эфрос. Я знаю, что вас не приняли, но вы не расстраивайтесь. Мы хотим вас попробовать в нашу студию.
— В какую студию?
— В Ногинске есть театр. Им руководит режиссер Константин Воинов. Талантливый, интересный человек. Я сам заканчиваю режиссерский факультет здесь, в ГИТИСе. И помогаю Воинову. Мы сейчас организуем студию в Москве. В дальнейшем из нашей студии должен родиться театр. Приходите к нам попробоваться. Вот вам мой телефон».
Анатолий Эфрос дал Юре бумажку с номером телефона. Не придав никакого значения записке, Никулин машинально сунул ее в карман, решив про себя, что ни в какую студию пробоваться не будет. Он хотел еще подать документы в студию Камерного театра и во вспомогательный состав театра МГСПС, как тогда называли Театр имени Моссовета. Кто-то из знакомых отца дал Юре записку к артисту Александру Борисовичу Оленину, который работал тогда в этом театре. Связь с Олениным имелась и у самого Владимира Андреевича Никулина — они оба с 1916 по 1918 год учились на юридическом факультете Московского университета. Но Никулина-старшего призвали в Красную армию, и его дальнейшая жизнь пошла через городок Демидов, а Оленин оставался в Москве, окончил актерскую студию при Камерном театре и стал артистом этого театра, правда, не на ведущих ролях. В то революционное время Оленин приятельствовал с Сергеем Есениным. О нем вспоминали такую историю: артист почему-то дал себе тяжелый труд выучить наизусть раннюю есенинскую поэму «Товарищ», первый отклик поэта на Февральскую революцию. Поэма была напечатана в мае 1917 года и считалась предвестницей блоковских «Двенадцати».
Когда Оленин выучил «Товарища» наизусть и начал читать его на концертах, поэзия Есенина давно оставила позади этот ранний опыт. Уже прозвучал «Небесный барабанщик», «Сорокоуст», «Пугачев». Были прочтены друзьям и «Страна негодяев», и «Черный человек». А Оленин все продолжал читать с эстрады «Товарища». Читал он эффектно, особенно заключительный возглас:
Железное Слово
«Рре-эс-пу-у-ублика»!
Сам Есенин несколько раз по-хорошему, по-дружески просил Оленина больше «Товарища» не читать. Как горох об стену! Поэт, наконец, не выдержал и пустил в ход сильное средство: актера Оленина официально — от ордена имажинистов — предупредили, что если он еще раз позволит себе прочесть с эстрады «Товарища», то «в уплату получит по морде». Вот это уже подействовало. Однако не прошло и недели со дня смерти Есенина, как на вечере памяти погибшего поэта в московском Доме печати Оленин одним из первых вышел на сцену и стал читать «Товарища»! Зал тогда загудел, что, мол, хоть бы кто-то из друзей Есенина в память об ушедшем поэте выдал бы чтецу обещанную плату. Но ни у кого руки не дошли…
И вот к Александру Оленину в гримуборную пришел Юра Никулин с рекомендательным письмом в руках. Артист, прочитав записку, сказал, что в театре через 20 дней действительно начнется набор во вспомогательный состав. Юра может попытаться, хотя шансов у него мало. «Но вдруг повезет? Так что попробуйте».
Но Никулину опять не повезло — во вспомогательный состав театра его не зачислили. До начала экзаменов в студию Камерного театра оставался месяц, и Юра вспомнил о записке Эфроса. Решил позвонить — все-таки это было единственное реальное предложение… Так Юрий Никулин познакомился с режиссером Константином Воиновым. Воинов и Никулин были одногодками, только первый всю войну проработал в театре имени Ермоловой, а другой — прошел ее в солдатской шинели.
В студии Воинова на прослушивании Юра читал прозу, стихи, басню, пел, играл на гитаре и даже танцевал. Экзамен продолжался более часа. И его приняли! Надо сказать, в своей студии Воинов собрал немало талантливых молодых людей. Валентин Зубков, Георгий Юматов, Наталия Фокина, Григорий Лордкипанидзе, Сергей Микаэлян, Анатолий Эфрос. Все они — бывшие студийцы Константина Воинова, многие из которых потом стали профессиональными актерами и режиссерами. Занятия шли два раза в неделю. Каждый студиец вносил по два-три рубля, чтобы заплатить за помещение — сборы и репетиции проходили то в каком-нибудь Доме пионеров, то на чьей-то квартире. Дела в студии шли неплохо, намечалась даже покупка электропроигрывателя. Атмосфера царила дружеская. Никулину дали роль в пьесе Лопе де Веги «Венецианские безумцы», чуть позже — в пьесе Арбузова «Город на заре». Время от времени театр под руководством Воинова давал спектакли, разъезжая по области.
Главное, на чем держалась студия, — дисциплина. За первое опоздание на репетицию артистам делали выговор, за второе — исключали из студии. Из воспоминаний Юрия Никулина: «Одного очень способного парня действительно выгнали. Он плакал. И все переживали. А Воинов говорил: "Только так вас надо держать. В театре главное — дисциплина, работа, труд. И первое, что надо сделать из студийца, это человека. Сначала — сделать человека, а потом уже актера". И целые беседы проводил о том, как мы должны жить, работать, учиться, что читать, как вести себя».
Константин Воинов… Создатель прогремевшего по всей стране в середине 1960-х фильма «Женитьба Бальзаминова», и сегодня любимого зрителями… Режиссер, в фильме которого «Молодо-зелено» Никулин сыграл одну из своих первых ролей в кино… Но всё это будет потом, а пока, в 1946 году, Воинов — театральный режиссер, которому катастрофически не везет. Он окончил драматическую студию Николая Хмелева, гремевшую в Москве, но серьезной актерской карьере помешала война. После войны работал в столичных театрах и, казалось бы, вполне успешно. Даже ставил в Театре имени Моссовета, но, как рассказывали, на одном из представлений спектакля «Честь», во время сцены, которую исполнял Воинов, внезапно встал и вышел из зала Иосиф Виссарионович Сталин… Ну что после этого могло стать с актером? Хорошо, что не арестовали. Но в Москве Воинов уже никак не мог работать, поэтому и появился в его биографии Ногинск, любительский театр-студия…
У Воинова всегда был свой конек — работа с актерами. Будучи сам хорошим актером, он замечательно умел показывать своим студийцам, как они должны играть. Показ был всегда четко ориентирован на данного конкретного актера, которому порой оставалось лишь старательно скопировать манеру режиссера. Прием в режиссерской практике обычно не принятый, но Воинов часто к нему прибегал.
Занимаясь в полулегальной ногинской студии у Воинова, Юра продолжал готовиться к экзаменам в студию при Камерном театре. Для него это была последняя надежда получить актерское образование. Юра думал: как жить дальше? Все лето он держал экзамены во все театральные вузы и студии Москвы, кроме училища МХАТа. Туда он не рискнул подать заявление. Мать, Лидия Ивановна, работала на «Скорой помощи». Отец, Владимир Андреевич, по-прежнему писал репризы, фельетоны, частушки. А Юра получал иждивенческую карточку. Студия Воинова не только не считалась местом работы или учебы, но даже справки о том, что он занят делом, не имела права выдать, не говоря уже о продовольственной карточке. А продовольственный вопрос в то время стоял очень остро.
Как жила страна в послевоенное время? Противоречиво. С одной стороны, победив в войне, она обрела статус мировой державы и в некотором отношении даже заняла главенствующее положение в мире. Так, по крайней мере, многим казалось. Но одновременно с этим СССР после войны стал нищим. Даже в Москве большинство людей довольствовались нормированными 500 граммами хлеба в день и приблизительно таким же количеством картошки. Чтобы купить шерстяной костюм, нужно было отдать три средние зарплаты. К тому же, как и до войны, от одной до полутора месячных зарплат каждого в семье уходило на покупку облигаций госзаймов — это была принудиловка, от которой не могли уйти даже самые бедные. Многие рабочие жили в землянках и бараках, а трудились порой под открытым небом или в неотапливаемых помещениях, на старом и изношенном оборудовании. Царил жесточайший экономический кризис, и без того невысокий уровень жизни людей еще более снизился, а кто-то оказался на грани голода или уже за гранью его. Даже официально диагноз «дистрофия» был поставлен более полутора миллионам человек.
Но это была только часть беды. Дело в том, что разрушенной Европе тоже было трудно. В 1945 году там ко всем прочим бедам началась засуха, и в Великобритании, к примеру, на грани голода оказалась почти четверть населения. В какой-то момент бывшие союзники попросили СССР об экстренной продаже зерна, что, конечно, весьма польстило самолюбию советского руководства, и зерно из закромов родины было отправлено англичанам. Однако голод поразил и те страны Восточной Европы, где стояли советские войска и насаждались просоветские режимы. Там на урожаи, кроме засухи, повлияла еще и неопределенная ситуация с землей. Точнее, ситуация вполне определенная: землевладельцы поняли, что землю у них рано или поздно отнимут, и не стали вкладывать силы и средства ни в посевную, ни в уборочную. Урожая фактически не было. В результате почти все страны Восточного блока — Венгрия, Польша, Румыния, Болгария, Югославия — осенью 1945 года тоже попросили у СССР зерна. Справиться с продовольственными трудностями собственными силами попытались лишь власти Чехословакии, но и они годом позже тоже обратились к СССР за помощью. В том же году зерно потребовалось Финляндии, находившейся после выхода из войны под сильным советским влиянием. А был еще Китай, где начиналась гражданская война, и вскоре советская продовольственная помощь понадобилась и там.
На все просьбы соседей о помощи в Москве неизменно давали положительный ответ. Экономически это было катастрофой для страны, но политические соображения не давали поступить иначе: голод мог вызвать взрыв недовольства, направленный против просоветских режимов в восточноевропейских странах. А этим, как считали в Кремле, обязательно воспользуются американцы для отторжения той или иной страны от «народно-демократического лагеря». Поэтому и полякам, и венграм, и румынам шли щедрые поставки продовольствия из СССР — сотни тысяч тонн зерна, десятки тысяч тонн мяса и овощей. А советские граждане месяцами не видели положенных им по карточкам мяса и жиров.
Ситуация еще более обострилась, когда в сентябре 1946 года цены на хлеб в государственных магазинах были повышены вдвое. В сообщении Совета министров СССР, опубликованном 16 сентября 1946 года, говорилось: «В целях подготовки условий для отмены в 1947 году карточной системы и введения единых цен Совет министров СССР признал необходимым теперь же осуществить мероприятия, направленные к сближению высоких коммерческих и низких пайковых цен путем дальнейшего снижения коммерческих цен и некоторого повышения пайковых цен…» В результате многим рабочим и служащим их зарплат едва хватало на выкуп продуктов по карточкам. Стали говорить: «Что ж, будем ходить в магазины только смотреть». Правда, самым малооплачиваемым трудящимся повысили зарплату, но проблемы это не решило, так как одновременно резко подорожали обеды в рабочих столовых. К примеру, на Октябрьской железной дороге суп вермишелевый вместо 50 копеек стал стоить 1 рубль 5 копеек. В результате в столовую депо Ховрино вместо 628 человек, пришедших пообедать 16 сентября 1946 года, на следующий день пришло 246.
Но лиха беда начало. 27 сентября 1946 года политбюро приняло новое решение — «теперь же пойти на некоторое сокращение расходования государственных хлебных ресурсов». То есть карточек на хлеб лишили часть населения: всех проживающих в сельской местности (прокормятся своей землей), а в городах и рабочих поселках — неработающих взрослых иждивенцев. В наилучшем положении в те годы оставались только рабочие оборонных предприятий, сотрудники милиции и партийная номенклатура [25]. Вот в такой обстановке жила страна, и Юра Никулин, конечно, понимал, что должен каким-то образом устроиться — учиться или работать.
Так как же жить дальше? Среди родных были педагоги, так, может быть, поступить в педагогический институт? А может, пойти работать? Но куда? Ведь никакой специальности у него не было. Находясь на таком перепутье, Юра отправился в райотдел милиции, куда его вызвали повесткой. Там пожилой капитан милиции строго журил его за тунеядство: «Как это возможно, вы же фронтовик!» А потом, узнав, что Юра все лето безуспешно сдавал вступительные экзамены, предложил:
— Идите к нам учиться. У вас среднее образование, вы член партии, фронтовик. Нам такие люди нужны. У нас хорошо. Будете получать карточку, выдадут вам форму. Если нужно, — у вас же одна комнатка на троих, — с жильем поможем. У нас в милиции много интересной работы. Подумайте, а?
Когда Юра вышел из отделения на улицу, в голове у него промелькнула мысль: «А может, правда, пойти в милицию?»