Горький и черт

Горький и черт

Если сравнить рассказ о попытке самоубийства в «Случае из жизни Макара» и повести «Мои университеты» с известными реальными фактами этого дела, возникает несколько нестыковок. В «Моих университетах» попытка Алексея покончить с собой подается как досадное недоразумение, как «конфуз». В «Случае из жизни Макара» все очень серьезно и подробно описывается. Каждой мысли, каждому движению Макара автор уделяет пристальное внимание. Как будто его самого ужасно занимает опыт самоубийства, и он смотрит на самого себя со стороны и даже имя себе меняет, чтобы облегчить себе этот сторонний взгляд. В то же время Макар вовсе не выдуманный персонаж, это Алеша Пешков — слишком многие обстоятельства мотивов поступка и поведения Макара и Алексея совпадают.

Вот, приняв решение убить себя, Макар начинает действовать. Он покупает на базаре револьвер, «за три рубля тяжелый тульский», «в ржавом барабане торчало пять крупных, как орехи, серых пуль, вымазанных салом и покрытых грязью, а шестое отверстие было заряжено пылью». (В «Моих университетах» пуль было четыре.) Ночью Макар «тщательно вычистил оружие, смазал керосином, наутро взял у знакомого студента атлас Гиртля, внимательно рассмотрел, как помещено в груди человека сердце, запомнил это, а вечером сходил в баню и хорошо вымылся, делая все спокойно и старательно». Этих подробностей нет в «Моих университетах».

Пешков тщательно выправил свои документы. Значит, он заботился о том, чтобы его хоронили не как анонимного самоубийцу. Он был лицо в Казани уже довольно известное. Ему не было все равно, что будут думать и говорить о нем после его самоубийства. Случай с Латышевой, мельком описанный в «Моих университетах», в реальности занимал его, возможно, куда больше (если это он написал стихи на ее смерть).

В «Случае из жизни…» Макар, как помним, «заранее высмотрел себе место на высоком берегу реки, за оградою монастыря: там под гору сваливали снег, он рассчитал, что если встать спиною к обрыву и выстрелить в грудь, — скатишься вниз и, засыпанный снегом, зарытый в нем, незаметно пролежишь до весны, когда вскроется река и вынесет труп в Волгу. Ему нравился этот план, почему-то очень хотелось, чтобы люди возможно дольше не находили и не трогали труп». Реальный Алексей Пешков оставил записку, в которой просил «взрезать» его останки и рассмотреть, «какой черт» сидел в нем «за последнее время».

Просьба Алексея «взрезать» его труп только на непросвещенный взгляд покажется эксцентрической. Ирина Паперно в книге «Самоубийство как культурный институт», проанализировав много записок самоубийц XIX века, обнаружила, что такие просьбы были удивительно частым явлением, то есть несчастные зачем-то непременно желали быть взрезанными.

Паперно объясняет это общими физиологическими веяниями в умонастроениях века. И в этом, конечно, есть резон. Ведь и Макар (Пешков) перед тем, как выстрелить в себя, изучает анатомический атлас, как будто не знает, где находится стучащее в груди сердце. Сопоставив это с запиской Пешкова, можно прийти к выводу, что обоих, героя и будущего автора, чрезвычайно интересовала физиология своей смерти. Причем в случае Пешкова это был физиологический интерес к метафизической стороне своего бытия. «Какой черт» в нем сидит? Пусть на него хоть другие посмотрят!

Гражданская жена Горького О. Ю. Каменская свидетельствовала в своих мемуарах, что о своем покушении на самоубийство Горький рассказал в «Случае…» «буквально так», как он рассказывал ей за много лет до создания рассказа. Тем более любопытны нестыковки.

Сомневаться в том, что он всерьез хотел убить себя, а не «играл», не приходится. Только чудом пуля миновала сердце, пробила легкое и застряла в спине. Опять же чудом этой ночью поблизости оказался сторож-татарин, который вызвал полицию и неудачливого самоубийцу доставили в больницу. Этот сторож крайне интересный персонаж «Случая из жизни…». Он и спасает юношу, и делает ему духовное внушение:

«— Прости, брат…

— Молчай… Бульна убил?

— Больно…

— Сачем? Алла велит эта делать?»

Пешков стрелялся возле монастырских стен, однако не ему, а простому татарину пришло в голову, что самоубийство — это грех.

Дальнейшие физиологические подробности не очень интересны. «Стрельца» доставили в земскую больницу, где ему была сделана операция. На девятый день его выписали. В «скорбном листе» мужского хирургического отделения была сделана запись: «Алексей Максимов Пешков, возраст 19, русский, цеховой нижегородский, занятие — булочник, грамотный, холост; местожительство — по Бассейной улице в доме Степанова… Время поступления в больницу 12 декабря 1887 года в 8 ? часов вечера. Болезнь — огнестрельная рана в грудь. Входное отверстие на поперечный палец ниже левого соска, круглой формы, в окружности раны кожа обожжена. На задней поверхности груди на три поперечных пальца ниже нижнего угла лопатки в толще кожи прощупывается пуля. Пуля вырезана. На рану наложена антисептическая повязка. Выписан 21 декабря 1887 года, выздоровел… Ординатор Ив. Плюшков. Старший врач д-р Малиновский…»

То, что рана была обожжена, совпадает с тем, что описывается в «Случае…». Макар, лежа на снегу, чувствовал запах горелого. По-видимому, от выстрела в упор загорелось пальто, и если бы не сторож-татарин, Макар, он же Пешков, имел равные возможности: либо замерзнуть, либо сгореть. Как говорится, слава Аллаху!

Но вот то, что произошло с Пешковым после больницы, потребует от нас самого пристального внимания, ибо закончилось это событием для XIX века немаловажным: Алексея Пешкова на семь лет (по другим сведениям — на четыре года) отлучили от церкви. Причем он сознательно пошел на это, хотя и мог бы этого отлучения избежать.

Но прежде существенное отступление.

Был ли Пешков-Горький верующим? Очень трудно ответить на вопрос. Во всяком случае он не был атеистом в буквальном смысле, хотя бы потому, что вопрос о Боге страшно его волновал и был едва ли не главным «пунктом» его протестного отношения к миру. «Я в мир пришел, чтобы не соглашаться…» Эта строка из несохранившейся поэмы молодого Горького «Песнь старого дуба» говорит о том, что его протест распространялся на весь мир как Божье творение.

Но и верующим в Бога Горький себя не считал. Зато можно точно и без тени сомнения сказать: у Пешкова-Горького были какие-то особенные, очень интимные отношения с чертом.

Начнем с мелочей. Много мемуаристов свидетельствуют: на протяжении всей своей жизни Горький постоянно «чертыхался». Понятие «черт» имело у него множество оттенков. Но чаще это было слово ласкательное. «Черти лысые», «черти драповые», «черти вы эдакие», «черт знает как здорово» — вот обычный способ употребления слова «черт». По церковным канонам это само по себе грех. Но, конечно, мало смысла обсуждать Горького по церковным канонам.

Гораздо любопытней посмотреть на пристальный и постоянный интерес Пешкова-Горького к нечистой силе вообще. Языческое влияние бабушки (по словам деда, «ведьмы») в этом смысле оказало на него гораздо большее влияние, чем суровое православие дедушки. Горький не был христианином и уж точно не был православным. Но не был он и язычником в точном значении этого слова. Просто все языческое неизменно притягивало его внимание. Впрочем, это характерно для эпохи «рубежа веков» вообще.

Вот только один эпизод из последних годов его жизни, недавно обнародованный. С мая 1928 года в семью Горького, который с этого времени ежегодно наезжал из Сорренто в СССР, а затем и поселился на родине окончательно, стала вхожа удивительно красивая, с роскошными густыми длинными волосами и раскосыми глазами студентка Коммунистического университета трудящихся Востока (сокращенно КУТВ) Алма Кусургашева. Алма происходила из малого алтайского народа — шорцев, ее предки были шаманами. «Она родилась в год Огненной лошади, — пишет о ней Айна Петровна Погожева, дочь секретаря Горького Петра Крючкова и Алмы Кусургашевой, — и обладала всеми чертами этого необузданного животного от дикой красоты и порывистости до косящего в ярости глаза». Стареющего Горького чрезвычайно увлекла Алма, но, скорее, не столько как студентка Коммунистического университета, сколько как девушка неописуемой красоты и как представитель древнего языческого народа. Он много спрашивал ее о шаманизме и проявлял в этом немалую осведомленность.

В последний год жизни Горького Алма гостила у него в Крыму, в Тессели. Рано утром она с «тозовкой» вышла в парк, чтобы подстрелить ворона. У девушки был значок «Ворошиловского стрелка», но ей не верили. Неожиданно возле нее оказался Алексей Максимович. Он взял ее под локоть и сказал:

«— Не надо этого ворона убивать. Он летал над дачей в год смерти Максима (погибшего сына Горького. — П. Б.)».

Когда Алма Кусургашева умирала в возрасте 94 лет, она была обездвижена. Накануне смерти, по свидетельству дочери, она «сверхъестественным усилием попыталась приподняться, протянула руки и, обращаясь в пространство, четко и раздельно произнесла: „А-лек-сей Мак-си-мо-вич!“». Это были ее последние слова.

Воспоминаний о Горьком много, и не всем им можно верить. Но воспоминания Кусургашевой очень выпукло отражают атмосферу последних лет жизни Горького, насыщенную разной потусторонщиной.

Два ранних рассказа Горького называются «О черте» и «Еще о черте», в них черт является писателю. Рассказы носят, скорее, фельетонный характер, но названия их говорят за себя. Как и имя главного персонажа пьесы «На дне» Сатина (Сатана). Как и то, что в предсмертной записке Пешков просил его «взрезать» и обнаружить там черта. Причем черта неизвестно какого. Какого-то одного из многих чертей.

В одном из лучших своих произведений, книге «Заметки из дневника», Горький рассказывает (или выдумывает) о встрече с неким колдуном-горбуном, который представлял себе весь мир состоящим из чертей, как из атомов.

«— Да, да, черти — не шутка… Такая же действительность, как люди, тараканы, микробы. Черти бывают разных форм и величин…

— Вы — серьезно?

Он не ответил, только качнул головою, как бы стукнув лбом по невидимому, беззвучному, но твердому. И, глядя в огонь, тихонько продолжал:

— Есть, например, черти лиловые; они бесформенны, подобны слизнякам, двигаются медленно, как улитки, и полупрозрачны. Когда их много, их студенистая масса похожа на облако. Их страшно много. Они занимаются распространением скуки. От них исходит кислый запах и на душе делается сумрачно, лениво. Все желания человека враждебны им, все…

„Шутка?“ — подумал я. Но если он шутил, то — изумительно, как тонкий артист. Глаза его мерцали жутковато, костлявое лицо заострилось. Он отгребал угли концом палки и легкими ударами дробил их, превращая в пучки искр.

— Черти голландские — маленькие существа цвета охры, круглые, как мячи, и лоснятся. Головки у них сморщены, как зерно перца, лапки длинные, тонкие, точно нитки, пальцы соединены перепонкой и на конце каждого красный крючок. Они подсказывают странное: благодаря им человек может сказать губернатору — „дурак!“, изнасиловать свою дочь, закурить папиросу в церкви, да — да! Это — черти неосмысленного буйства…

Черти клетчатые — хаос разнообразно кривых линий; они судорожно и непрерывно двигаются в воздухе, образуя странные, ими же тотчас разрушаемые узоры, отношения, связи. Они страшно утомляют зрение. Это похоже на зарево. Их назначение — пресекать пути человека, куда бы он ни шел… куда бы ни шел…

Драповые черти напоминают формой своей гвозди с раздвоенным острием. Они в черных шляпах, лица у них зеленоватые и распространяют дымный фосфорический свет. Они двигаются прыжками, напоминая ход шахматного коня. В мозгу человека они зажигают синие огни безумства. Это — друзья пьяниц.

Горбун говорил все тише и так, как будто затверженный урок. Жадно слушая, я недоумевал, что это: болтовня шарлатана или бред безумного?

— Страшны черти колокольного звона. Они — крылаты, это единственно крылатые среди легионов чертей. Они влекут к распутству и даже внешне напоминают женский орган. Они мелькают, как ласточки, и, пронизывая человека, обжигают его любострастием. Живут они, должно быть, на колокольнях, потому что особенно яростно преследуют человека под звон колоколов.

Но еще страшнее черти лунных ночей. Это — пузыри. В каждой точке окружности каждого из них непрерывно возникает, исчезает одно и то же лицо, прозрачно-голубоватое, очень печальное, с вопросительными знаками на месте бровей и круглыми глазами без зрачков. Они двигаются только по вертикали, вверх и вниз, вверх и вниз, и внушают человеку неотвязную мысль о его вечном одиночестве. Они внушают: на земле, среди людей, я живу только еще в предчувствии одиночества. Совершенное же одиночество наступит для меня после смерти, когда мой дух унесется в беспредельность вселенной и там, навсегда неподвижно прикованный к одной точке ее, ничего, кроме пустоты не видя, будет навеки осужден смотреть в самого себя, вспоминая свою земную жизнь до ничтожных мелочей. Тысячелетия — только это одно: всегда жить воспоминаниями о печальной глупости земной жизни. И неподвижность. Пустота… <…>

Прошла минута, две. Было очень странно. Я спросил:

— Вы серьезно верите…

Он не дал мне кончить, крикнув звонко:

— Пошел прочь!»

Насколько правдива эта история? В цикле очерков «По Руси», написанном за десять с лишним лет до «Заметок из дневника», Горький не вспомнил об этом горбуне-колдуне, хотя описывал тот же период своих скитальчеств. Память Горького вообще была прихотливой. Зато примерно в это же время, когда писались очерки «По Руси», то есть в каприйский период, в повести «Детство» Горький забавно предвосхитил знаменитого современного режиссера Стивена Спилберга с его гремлинами. Эти симпатичные чертенята появляются в рассказе бабушки Акулины, которая «нередко видала чертей, во множестве и в одиночку».

«— Иду как-то великим постом, ночью, мимо Рудольфова дома; ночь лунная, молосная, вдруг вижу: верхом на крыше, около трубы, сидит черный, нагнул рогатую-то голову над трубой и нюхает, фыркает, большой лохматый. Нюхает да хвостом по крыше и возит, шаркает. Я перекрестила его: „Да воскреснет Бог и расточатся врази его“, — говорю. Тут он взвизгнул тихонько и соскользнул кувырком с крыши-то во двор, — расточился! Должно, скоромное варили Рудольфы в этот день, он и нюхал, радуясь.

Я смеюсь, представляя, как черт летит кувырком с крыши, и она тоже смеется, говоря:

— Очень они любят озорство, совсем как малые дети! Вот однажды стирала я в бане, и дошло время до полуночи; вдруг дверца каменки как отскочит! И посыпались оттуда они, мал мала меньше, красненькие, зеленые, черные, как тараканы. Я — к двери, — нет ходу; увязла средь бесов, всю баню забили они, повернуться нельзя, под ноги лезут, дергают, сжали так, что и окститься не могу! Мохнатенькие, мягкие, горячие, вроде котят, только на задних лапках все; кружатся, озоруют, зубенки мышиные скалят, глазишки-то зеленые, рога чуть пробились, шишечками торчат, хвостики поросячьи, — от ты, батюшки! Лишилась памяти ведь! А как воротилась в себя, — свеча еле горит, корыто простыло, стиранное на пол брошено. Ах вы, думаю, раздуй вас горой!»

Бабушка Акулина, с ее «большими светящимися», «зелеными» глазами, вообще подозрительно часто встречалась с нечистой силой и хотя прогоняла ее самой правильной для подобных случаев молитвой, создается впечатление, что дед недаром в сердцах называл ее ведьмой. Вот и еще случай ее встречи с нечистым:

«— А то, проклятых, видела я; это тоже ночью, зимой, вьюга была. Иду я через Дюков овраг, где, помнишь, сказывала, отца-то твоего Яков да Михайло в проруби в пруде хотели утопить? Ну вот, иду; только скувырнулась по тропе вниз, на дно, ка-ак засвистит, загикает по оврагу! Гляжу, а на меня тройка вороных мчится, и дородный такой черт в красном колпаке колом торчит, правит ими, на облучок встал, руки вытянул, держит вожжи из кованых цепей. А по оврагу езды не было, и летит тройка прямо в пруд, снежным облаком прикрыта. И сидят в санях тоже всё черти, свистят, кричат, колпаками машут, — да эдак-то семь троек проскакало, как пожарные, и все кони вороной масти, и все они — люди, проклятые отцами-матерями; такие люди чертям на потеху идут, а те на них ездят, гоняют их по ночам в свои праздники разные. Это я, должно, свадьбу бесовскую видела».

У многих русских писателей были свои черти. Свои черти у Пушкина: это и водяные, обманутые Балдой, и зимние метельные бесы, и настоящий Мефистофель, соблазняющий Фауста. У Гоголя, по мнению Набокова, черт всегда эдакий «немец», «иностранец», вертлявый, смазливый и вопиюще контрастирующий с широтой славянской натуры. У Достоевского черт — философ, «умник» и в то же время плод умопомешательства Ивана. Какой черт был у Горького?

Прежде всего он многолик. Это и черт из бабушкиных «быличек», то есть черт в народном представлении. Скорее всего, именно этого черта поминал к месту и не к месту Горький, когда «чертыхался». Это и черт-«умник», который сидел в Алексее в Казани и довел его до попытки наложить на себя руки. Упоминание в предсмертной записке имени поэта-ироника Гейне придает этому черту легкий «немецкий», «иностранный» характер.

Черти мерещились Горькому в последние годы жизни. Вячеслав Всеволодович Иванов, который тогда был мальчиком, вспоминает, что однажды послал с родителями Горькому свой рисунок: собачка на цепи. Горький принял ее за черта со связкой бубликов и очень похвалил рисунок.

Впрочем, есть и более радикальная версия отношений Горького с нечистой силой. Принадлежит она писателю-эмигранту И. Д. Сургучеву (1881–1956), который знал Горького в каприйский период, жил у него на Капри, но после революции изменил свое хорошее отношение к нему.

Сургучев прямо считал, что Горький продал свою душу дьяволу. «Я знаю, что много людей будут смеяться над моей наивностью, — писал он в 1955 году в очерке „Горький и дьявол“ в газете „Возрождение“ (Париж), — но я все-таки теперь скажу, что путь Горького был страшен. Как Христа в пустыне, дьявол возвел его на высокую гору и показал ему все царства земные и сказал:

— Поклонись, и я все дам тебе.

И Горький поклонился.

И ему, среднему в общем писателю, был дан успех, которого не знали при жизни своей ни Пушкин, ни Гоголь, ни Толстой, ни Достоевский. У него было все: и слава, и деньги, и женская лукавая любовь».

В этой версии, если принимать ее серьезно, всё сомнительно.

Думается, она была смесью писательской фантазии (не слишком оригинальной) и искреннего непонимания: почему Горький (по его мнению, «средний» писатель) имел такой огромный успех и почему он и после смерти продолжает будоражить людские умы?

Здесь Сургучева, прозаика неплохого, но как раз среднего по масштабам, можно понять. Этот же вопрос терзал даже такого гения мысли и художественности, как Лев Толстой, о чем мы подробнее расскажем позже. Но за всем тем он, как и Чехов, чувствовал, что в мире появилась какая-то «неизвестная величина» — Горький. Если это и «недоразумение», ошибка Бога или природы, то колоссального масштаба.

Версия Сургучева представляется слишком «черно-белой», а Горький был фигурой «пестрой». «Черти» бабушки Акулины, которые гнездились в его душе, куда интереснее трафаретного дьявола, описанного Сургучевым.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.